Цензуру называли «теткой Анастасией», и Жолио жаловался, что эта тетка загонит его в гроб. Газета выходила с белыми пятнами. Нельзя писать, что в Вогезах стоят лютые холода, что итальянцы устроили германскому послу овацию, что чилийское правительство приютило испанских беженцев. Жолио разводил руками:
– Осталась одна тема – бром!..
Говорили, будто солдатам в кофе подмешивают бром, чтобы они не тосковали по женам. И Жолио поместил в своей газете куплеты:
Гретхен, я у вашего дома
Без брома, без брома, без брома!..
Закат Дессера вынудил Жолио искать нового покровителя. Бретейль свел его с Монтиньи. «Ла вуа нувель» не впервые меняла направление; но на этот раз Жолио загрустил: Дессер умел жить, смягчал резкость шуткой, чек давал просто, как сигарету; а Монтиньи кричит на Жолио, как на лакея; вмешивается в редакционные дела; возмущается невинной заметкой о свадьбе какого-нибудь радикала или социалиста. А как может Жолио рассориться со всеми? Ведь и Монтиньи не вечен…
Один из сотрудников употребил в очерке слово «боши» – так прозвали немцев четверть века назад. Монтиньи вышел из себя:
– Возмутительно! Вы апеллируете к самым низким инстинктам. Конечно, мы воюем с Германией, но это рыцарский поединок, если угодно, это историческая трагедия. Гитлер – величайший государственный ум!
Легко понять, как обрадовался Жолио, узнав о торжественных похоронах немецкого летчика. Описанию церемонии и речи Леридо была посвящена целая полоса. Но на следующий день Жолио снова томился: о чем писать? Вот уже четвертый месяц, как идет война, а ее не видно, это – война-невидимка. Солдаты умирают от гриппа. Вчера в палате огласили конвенцию с Германией о железнодорожном сообщении через Рейн; только при голосовании кто-то вспомнил, что законопроект, внесенный в парламент летом, устарел, и мосты через Рейн давно взорваны. Войну окрестили «ну-и-война». Говорят: «Как вам нравится ну-и-война?» Нравится она всем. Только писать не о чем…
Неизвестно, кто враг? Немецкие самолеты скидывают листовки, брошюры. Подбирают, говорят: «Хорошо издано…» Слушают радиопередачи из Штутгарта; там диктор – француз. Жолио его окрестил «штутгартским предателем». Кличка привилась. Но «штутгартский предатель» стал популярным персонажем. Депутаты спрашивают друг друга: «Что рассказал «штутгартский предатель» о закрытом заседании палаты?..»
И вот произошло чудо. Монтиньи поздно вечером вызвал толстяка, был весел, даже любезен, дал Жолио, не торгуясь, столько, сколько тот попросил, восторженно приговаривая:
– Политическую сторону поручите Бретейлю. И побольше анекдотов, героических штрихов, эпизодов… Пошлите лучших военных корреспондентов…
Враг наконец-то был найден. Два дня спустя военные корреспонденты выехали в Хельсинки.
Тесса пригласил к завтраку итальянского посла; расхваливал римскую кухню, пьемонтское вино, живопись Веронеза, государственный гений Муссолини.
– Вы не можете себе представить, как я был удручен, когда, несмотря на вмешательство «дуче», началась война! Эти месяцы для меня были кошмаром. Как для всех культурных европейцев… Но вот вам первый просвет: реакция на выступление Москвы показывает, что не все еще потеряно. В частности, меня ободряет позиция Италии. Говорю: «меня», – я всегда стоял за союз латинских стран. Мы – наперсники великого Рима. Что значит Данциг, да и вся Польша по сравнению с судьбой цивилизации? Скажем прямо: наш общий враг – Москва! От боев на Карельском перешейке зависит будущее не только Парижа или Рима, но и Берлина.
Все оживились. Госпожа Монтиньи организовала «северные вторники»; дамы из лучшего общества, под звуки Сибелиуса, вязали носки и наушники для финских солдат. Меже пожертвовал на «лотт» Маннергейма полтора миллиона; чек был торжественно вручен дочери финского маршала. Марсельский гангстер потребовал, чтобы Московскую улицу переименовали в Гельсингфорсскую.
В соборе Мадлен служили молебен – о даровании победы финскому воинству. Бретейль горячо молился. Из церкви он поехал в редакцию «Ла вуа нувель». Он ошеломил Жолио (а толстяка трудно было чем-либо удивить):
– Сейчас же поезжайте к Виару. Пусть он напишет несколько статей о Финляндии.
Монтиньи не выносил Виара; кричал: «Это он распустил рабочих, приучил их валяться на пляжах!..» Жолио приходилось считаться со вкусами своего нового покровителя, и он избегал Виара. Как-то они встретились в ресторане «Мариус», возле Бурбонского дворца. Виар меланхолично вздохнул:
– Вы меня забыли…
Жолио запротестовал:
– Вы думаете, что я Юпитер? Я только посланник богов, Меркурий. Вы ведь знаете, что за скотина Монтиньи! То, что Дессер сдал, несчастье не только для меня – для Франции… Теперь я пишу под диктовку Бретейля. Это богомольный сухарь, злой судак. У нас в Марселе таких нет. Помесь галльского петуха с немецкой овчаркой. Я ему несколько раз говорил: а Виар?.. Увы, национальное объединение существует только на словах! Лично я вас ценю, уважаю, больше того – люблю!
Виар грустно улыбнулся и выбрал спокойный столик. Ему предстояло трудное дело – заказать завтрак согласно указанию врача. Виар носил при себе список запрещенных блюд, сверял: щавель, помидоры нельзя, морковь можно…
И вот Бретейль послал Жолио к Виару. Толстяк всю дорогу разговаривал сам с собой – до того был потрясен. Ну и времена! Каждый день все меняется. Непонятно, кому улыбаться, кого чернить…
Виар теперь жил уединенно среди картин и книг. Он с отвращением следил за событиями, как зритель, которому показывают дурную драму, – уйти нельзя, а глядеть скучно… Говорил: «Во всем этом я не вижу никакой идеи…» С удовлетворением думал: «Мне все же повезло! Вовремя на мое место сел Тесса. Они заварили, пускай расхлебывают!..» Конечно, в парламенте Виар голосовал за правительство; дважды выступил с патриотическими декларациями; он говорил сухо, как будто повторял неинтересную цитату. «Ну-и-война» казалась ему ненужной суматохой. Вот и в Китае убивают людей. А зачем?..
Он несколько ожил, когда начались преследования коммунистов. Проснулась старая обида: коммунистов он считал виновниками своего поражения. Это они подстроили захват заводов, озлобили лавочников, толкнули Даладье в объятия Бретейля. Кричали о патриотизме, возмущались Мюнхеном, а когда дело дошло до войны – выкрутились. Теперь рабочие говорят: «Только коммунисты против войны…» Виару это казалось хитрым предвыборным маневром; он почти машинально думал: заработают миллион голосов… Конечно, он поддержал предложение о выдаче депутатов-коммунистов; приговаривал: «Ничего не возразишь – справедливо». А узнав, что сенатор Кашен оставлен на свободе, огорчился. Кашена он ненавидел; когда-то они были в одной партии, вместе выступали на собраниях. Молодые коммунисты были людьми с другой планеты, а Кашена Виар считал изменником – культурный человек, гуманист, демократ, и остался с коммунистами!..
Каждый день арестовывали сотни людей. Кое-где в провинции стали хватать и социалистов. Виар всполошился: «Начинается реакция!» Он почувствовал себя блюстителем традиций, старым жрецом. Может быть, выступить? Но тотчас осадил себя: это будет на руку коммунистам.
Он снова замкнулся. Ему удалось приобрести маленький натюрморт Сезанна: два яблока на лакированном подносе. Часами Виар глядел на холст. Яблоки были мирами в себе, законченными и бесконечно тяжелыми, как сущность материи.
Он думал, что не способен увлечься: не знал себя – события в Финляндии вернули ему молодость. Он выступил в палате с негодующей речью, и пенсне его подпрыгивало, как двадцать лет назад. Война стала сразу осмысленной: «Коммунисты – вот тайная армия империализма!..»
Когда Жолио изложил просьбу Брейтеля, Виар сказал:
– Охотно, мой друг, охотно, и это несмотря на возраст, на болезнь. Врач запретил мне работать. Но когда страдают слабые, я на посту. Хорошо, что Бретейль забыл партийные раздоры. Теперь мы сможем осуществить национальное объединение не только на словах.
Он продиктовал первую статью. Его голос дрожал от волнения.
– Я возмущен. Когда-то солдаты фон Гольца сражались за правое дело… Маршал Маннергейм – борец за справедливость…
Потом он сказал Жолио:
– У нас мощный союзник: генерал-мороз.
Жолио развел руками.
– По правде сказать, я даже не знаю толком, где эта Финляндия. Но говорят, что там чертовски холодно. Если пошлют наших, они замерзнут, честное слово! А что вы думаете о позиции Италии? Я ведь марсельский патриот… Как бы они не пошли на Марсель…
– Никогда! Они возмущены Москвой, как мы с вами. Теперь итальянская опасность миновала.
На следующий день к Виару приехала дочка Луиза. Ее мужа призвали в армию.
Гастон пишет, что там страшный беспорядок… Нет противотанковых орудий, кажется, это называется так… А у солдат нет ботинок. Они ужасно настроены. Гастон боится с ними разговаривать. Папа, что будет с Францией?
Виар слушал рассеянно.
– Ужасно!.. Я всегда говорил, что эта война ни к чему не приведет. Главное – никакой идеи… Другое дело – Финляндия…
Он начал с жаром рассказывать об операциях в Карелии, о лыжниках, «лоттах». Луиза перебила:
– Я теперь часто не могу уснуть до четырех-пяти. Все думаю, думаю… Вдруг немцы победят?
– Возможно.
Он сказал это настолько спокойно, что Луиза растерялась:
– Папа, что ты говоришь?
Он увидел, что у нее дрожат губы, – сейчас заплачет, и стал успокаивать:
– Не бойся. У нас линия Мажино…
Принесли газету. Там была статья Виара. Он внимательно прочел ее; кивал головой, одобряя свои слова. Потом взглянул на фотографию: снег, и стоят два мертвых солдата – замерзли. В руках винтовки. Как будто идут в бой – мороз продлевал жесты жизни. Виару это показалось обидным: нет успокоения, выхода…
Луиза ушла. Сидя в кресле, он наслаждался покоем. Он впервые понял, что ему безразлично, кто победит. Да и в Финляндии… Не все ли равно?… Какие-то люди бегут, падают, замерзают… Это – жизнь. А он над ней, он – мир в себе, как яблоки. Довольно волнений, слов, суеты! Пора отдохнуть!
Его потревожил фотограф «Ла вуа нувель», земляк Жолио, шумный и патетичный.
– Простите за вторжение! Необходим ваш портрет на первую полосу – к событиям в Финляндии: неутомимый борец за свободу и справедливость!..
Виар поправил пенсне и постарался придать лицу мужественное выражение.