Дипломатическая карьера не пришлась по вкусу Люсьену. Правда, служба занимала мало времени, но он не знал, что делать с досугами. Он равнодушно глядел на пышные фасады Возрождения, на студентов и мулов. Он не мог жить без парижских кафе, с их бесцельными спорами, без сплетен и драм, знакомых, как свой мундштук, своя кровать. И Люсьен собирался уже пренебречь приличным окладом, когда испанские события неожиданно увлекли его. Снова этот человек, похожий на дорожные сигналы, которые как бы вспыхивают от света фар, решил, что нашел истину.
Мятеж увлек Люсьена прежде всего своими внешними эффектами; минутами Люсьену казалось, что он присутствует на постановке старой мистерии. Люди с удлиненными аскетическими лицами убивали и жгли нечестивцев; некоторые, потрясая крестами, обручались со смертью; отовсюду выползли калеки, которых в Испании не сосчитать, горбуны, слепые, юродивые; женщины в мантильях обнимали пулеметчиков, и над ручными гранатами распускались кружевные веера. Все это было для Люсьена необычайным, привлекало пестротой, безвкусицей, приподнятостью тона.
Он познакомился с одним из руководителей фаланги, худым, унылым майором, Хосе Гуарнесом. Это был человек исступленный и в то же время холодный. Он днем расстреливал, по ночам проповедовал. Люсьен с изумлением видел, что испанский офицер повторяет его затаенные мысли. Хосе говорил о священности иерархии, о великолепии неравенства, о подчинении толпы уму, таланту, воле. И Люсьен вспоминал свое парижское унижение, тупицу из «Юманите», посредственность Пьера, Пьеров, арифметику выборов, свое превосходство, никем не оцененное. Фалангисты огнем добились признания. Хосе пишет памфлеты, не считаясь с мнением портных или землекопов. Люсьен всегда говорил, что старый мир можно опрокинуть только смелостью единиц: заговором. Коммунисты в ответ смеялись; они толковали о воспитании народа, об активности масс. Они живут прошлым: Маркс, Коммуна, демократия, прогресс… Все это хлам! Как они не видят, что марксизм связан с «Декларацией прав», с энциклопедистами, с верой в науку, с отвратительной идеей о положительном начале человека? Общество не четырехугольное здание, как этот дом, но пирамида! Фашизм несет новые нормы: восторг перед физической силой, вместо книг – спортивные рекорды, вместо докладов и дебатов – вооруженный захват правительственных зданий, вместо выборов – автоматические ружья.
Было в словах испанца еще нечто, вдохновлявшее Люсьена: культ смерти. Давно, после смерти Анри, Люсьен понял значительность небытия, его власть над всеми реакциями молодого и живого сердца. Он написал об этом роман. Увлечение коммунизмом было опиской: он на минуту заразился чужим весельем, детской суматохой, раболепным отношением к молодости. Для Хосе, как для Люсьена, смерть была не только предметом раздумий, но абсолютной ценностью, коррективом к случайной и поэтому шаткой жизни.
Люсьен отдался новому увлечению; и когда майор предложил ему съездить в Париж, чтобы связать фалангистов с Бретейлем, он сразу согласился.
Он даже не запросил Париж или посольство; он не хотел думать о службе: это его унижало. Поехал он через Хаку. Автомобиль несся по петлистым дорогам, среди рыжих раскаленных гор. Ни деревца, ни человека! Пейзаж отвечал чувствам Люсьена; смерть ему представлялась родной сестрой – рыжей и горячей.
Какими ничтожными, после испанской феерии, предстали пред ним поля Франции, ее мирные дела, разговоры о платных отпусках и налогах! Все процветали, и в первый же день он услышал проклятую присказку: «все образуется».
Отец встретил его с распростертыми объятиями: теперь Люсьен был не блудным сыном, но дипломатом (Люсьен благоразумно не рассказал отцу, зачем он пожаловал). Тесса не стал расспрашивать сына о положении в Испании: он считал, что победа Франко предрешена, остальное его не занимало. Зато он посвятил Люсьена в свои планы. Его выбрали председателем комиссии по иностранным делам. Тесса изучает секретные донесения дипломатов: в нужную минуту он выступит с громовой речью и свалит кабинет.
Люсьен зевнул: опять парламентская кухня!..
Бретейль знал, как разговаривать с разными людьми: он был груб с «верными» типа Грине, он умел соблазнять депутатов, даже льстить им; с Люсьеном он держался как с равным; и Люсьен расцвел – наконец-то его поняли! Сначала они говорили об агитации: мятеж Франко должен стать примером. Бретейль собирал деньги на золотую шпагу, которую хотел торжественно вручить защитнику Алькасара полковнику Москардо. Потом Бретейль заговорил о черной работе, о транзите вооружения, о посылке в Бургос летчиков, о связи – материалы разведки, работавшей в Барселоне, шли через Париж. Бретейль спросил:
– Когда вы уезжаете?
– Не знаю.
Бретейль положил свою сухую, как бы пергаментную, руку на руку Люсьена.
– Я старше вас, но жизнь нельзя измерять календарными годами. Вы знаете, что такое настоящая ненависть… Зачем вам возвращаться в Испанию? Все решится здесь.
– Заговор?
– Да.
Бретейль рассказал об отрядах «верных».
– Вам предстоит сыграть крупную роль. Ваш отец…
Люсьен вспыхнул:
– У меня нет ничего общего с отцом!
– Я вас понимаю. Но ваш отец теперь председатель парламентской комиссии. От меня они многое скрывают…
Благодаря вам мы сможем вести игру, зная карты противника. Конечно, это менее романтично, чем битва за Мадрид. Но всему свое время…
Люсьен кивнул головой. Прощаясь, он сказал Бретейлю:
– Вы знаете, почему я согласен на все? Даже на это… Есть судьба у каждого поколения. Если хотите – это исторический фатализм… Мы принимаем смерть не как распад клеток, не как бесцельное вращение материи, не как переход в загробный мир, но как высокое индивидуальное творчество.
Бретейль поглядел на рыжего красавца и грустно ответил:
– Может быть, вы правы. Но я не могу отказаться от веры в личное бессмертие. У меня умер сын…
Люсьен чуть было не поссорился с отцом: Тесса, узнав, что сын пренебрег дипломатической карьерой, топал ногами, визжал. Люсьен не мог изложить ему своих резонов; а тут еще пришлось выпросить у отца несколько тысяч…
Постепенно тускнели испанские картины. Заговор казался Люсьену игрой: ни плана, ни точной даты. Бретейль отвечал: «Надо ждать». А друзья Хосе уже подходили к Мадриду… Люсьен аккуратно знакомился с содержимым различных папок на отцовском столе и представлял Бретейлю сводки. Но занимало это немного времени, и скука караулила Люсьена в коридоре родительского дома, в передней Бретейля, на людной вечерней улице.
Стараясь как-нибудь убить время, Люсьен не отказывался ни от одного приглашения, танцевал, рассказывал небылицы, ухаживал за девушками. В него влюбилась дочь крупного заводчика Монтиньи. Жозефина была пухлой хохотушкой; ее прельстил романтический облик Люсьена, рассказы о фанатизме испанцев, то, как среди светского разговора он неожиданно замолкал и, глядя в одну точку, смутно улыбался. Когда Тесса передали о флирте сына, он просиял: Люсьен не так уж глуп, если променял место вице-консула на богатую невесту!
Жозефина ждала объяснения, назначала свидания в пустых кондитерских или в Булонском лесу. Но Люсьен будто не замечал ее чувств. Как-то, не вытерпев, она взяла Люсьена за руку. Это было в яркий осенний день, в кровавой и медной аллее. Вдалеке амазонка щелкала бичом. Жозефина, вся покраснев, отвернулась, Люсьен осторожно высвободил руку.
– Давайте говорить откровенно. Вы мне нравитесь. Потом, вы богаты. А я вчера заложил часы… Но все-таки я вас пальцем не трону. Вам двадцать три года. Вы все время смеетесь. А я?.. Я, как мой приятель Хосе, обручился со смертью.