4


Пока сенаторы, сердито покашливая и багровостью апоплексических затылков выдавая душевное возмущение, слушали Блюма, на другом конце города рабочие «Сэна», бастовавшие уже свыше двух недель, собрались, чтобы обсудить ответ дирекции. Дессер наотрез отказался вступить в переговоры прежде, нежели рабочие очистят заводские помещения. Он теперь не философствовал, не острил: другие времена… Да и у рабочих не было того пыла, который два года тому назад помог им одержать победу. Завод «Сэн» последовал примеру других: забастовка охватила всю военную промышленность. Не было ни флагов, ни концертов, ни веселой перебранки с полицейскими. Забастовали потому, что жизнь стала невмоготу; но мало кто верил в победу.

Мишо не было: он сражался в Испании. Товарищи не знали, жив ли он, говорили, что в февральских боях бригада «Парижская коммуна» понесла большие потери. Пьер был с забастовщиками; но и его укатали эти два года. Он поседел, помрачнел, мало походил на прежнего Пьера, наивного, всем увлекающегося. Предательство Виара его надломило. Он продолжал бороться, и ни грустные близорукие глаза Аньес, ни годовалый Дуду не могли его удержать от рискованных полетов в Барселону и Картахену; но боролся он теперь не с надеждой, а с горечью отчаяния.

Руководил забастовкой Легре. И если задор Мишо выражал душу июньской забастовки, угрюмая стойкость, молчаливость Легре как нельзя лучше вязались с суровой битвой этой холодной и неудавшейся весны.

Когда Легре огласил короткий ответ дирекции, наступило молчание. Легре предложил продолжать забастовку; в ответ не раздалось ни аплодисментов, ни протестующих криков. Все сидели как убитые.

– Кто хочет высказаться?

Тишина угнетала: за ней чудился разгром. Вдруг из глубины длинного полутемного ангара раздался слабый голос:

– Прошу слова.

На подмостки взошел старик Дюшен. Когда-то он работал в литейном, но уже много лет как его сделали сторожем; он с трудом нагибался, едва ковылял по двору, а уходить не хотел, отвечал: «Дома скучно». Кто не знал Дюшена? Кажется, он здесь работал с сотворения мира.

Инженеры прислушивались к его замечаниям, а Дессер здоровался с ним за руку и говорил: «Это – наша гордость». Люди насторожились. Что скажет Дюшен? Это не крикливый подросток, которому на все наплевать… Зачем им говорить о низких ставках, о растущей дороговизне? Кто этого не знает? Но теперь не тридцать шестой… Дессер уперся. А семьи голодают. И нет в этой забастовке ни смысла, ни исхода… Что же скажет старик Дюшен, на своем веку все повидавший?

Дюшен стоял молча. Наконец он раскрыл рот и надтреснутым, старческим голосом запел:

– Вставай, проклятьем заклейменный…

Все встали, молча подняли кулаки.

– Вот вся моя речь.

Забастовку решили продолжать. Когда обсуждали обращение к другим заводам, Легре вызвали:

– В комитет… Говорят, что правительство слетит…

Дениз сразу узнала рабочего со шрамом на щеке, который подошел к ней в тот вечер, когда она встретила Мишо. Может, быть, Легре что-нибудь знает?.. Дениз часто получала письма; Мишо рассказывал о боях, о трудностях испанского языка, о товарищах по бригаде, о холоде и зное Арагона, о мужестве крестьян. Иногда это были записки на клочке бумаги, иногда длинные послания. Он то вспоминал Париж, вечера, проведенные с Дениз, то писал о военных операциях, о казематах Теруэля, о работе истребителей, прозванных «курносыми». В последнем письме, после восторженного описания боев за предместье Теруэля, карандашом было приписано: «Я тебя люблю, и еще как!» Дениз всегда носила это письмо с собой: среди дня проверяла, на месте ли оно; знала каждую букву, но все-таки перечитывала.

Жизнь ее была на вид неприглядной: работа, потом собрание или книга и выписанные в тетрадку имена, колонки цифр. И все же Дениз знала, что это – война, что она – рядом с Мишо. Его письма, похожие на военные реляции, вдруг, как бы нечаянно вырвавшиеся, мальчишеские слова о любви поддерживали ее в минуты душевной усталости. Но с февраля от Мишо не было писем. Дениз боролась с неотвязными мыслями. Он жив! Она повторяла его любимое восклицание: «И еще как!..» Но тревога росла. Увидев Легре, Дениз всполошилась: может быть, он знает…

На собрании говорили о правительственном кризисе. Сенат хочет отставки Блюма. Народный фронт может рухнуть: радикалы раскололись на две группы; социалисты юлят – боятся оттолкнуть от себя Тесса и остаться с коммунистами. Забастовки в Париже растут. Но подъема нет. А крестьян сумели восстановить против рабочих. По сравнению с прошлым годом положение ухудшилось. Кто-то сказал:

– Упустили минуту…

На него прикрикнули: надо говорить о деле! Париж можно поднять на защиту Народного фронта. Если Блюм откажется уйти, кто выступит против? Друзья Бретейля, кагуляры, да, может быть, полиция. Армия не поддержит фашистов. Нужно только, чтобы Блюм и Виар приняли бой…

Набросали проект обращения. Правительство остается у власти. Виар должен арестовать кагуляров во главе с генералом Пикаром. Помощь Испании: пора наконец-то открыть границу! Можно было этого и не писать; все знали наизусть; слова казались привычными, потерявшими значение, как «здравствуй» или «до свидания». Решили, что с Блюмом переговорит Дюкло, а к Виару пойдет Легре, ведь Легре поддерживал Виара на выборах. Потом, хорошо послать не депутата, а рабочего: пусть знает, что говорит народ.

Напоследок обсудили вопросы, связанные с забастовками. Надо держаться! Многое зависит от того, чем кончится кризис. Дениз спросили о положении на заводе «Гном». Она ответила:

– Все говорят, что надо кончать забастовку, но все понимают, что надо бастовать. Пока другие держатся, наши не подведут.

Легре усмехнулся:

– Как у нас.

На улице Дениз его догнала:

– Ты из Испании что-нибудь получил?.. Как Мишо?

Голос Дениз выдал волнение. Легре нахмурился: вот уже третий месяц, как оттуда нет вестей… Но он спокойно сказал:

– Все в порядке. Приехал один товарищ… Он недавно видел Мишо…

Дениз не смогла скрыть радости. И смутная улыбка, похожая на весенний день где-нибудь в Бильянкуре, среди шлака и гари, осветила сумрачное лицо Легре.

– Я завтра зайду к вам на завод. Надо ребят подбодрить. Да и у нас плохо. Сегодня старик выручил: запел «Интернационал»… Друг друга стыдятся, только поэтому и держатся.

Простившись с Дениз, Легре пошел по длинной набережной. Париж здесь не походил на себя: новые дома, непривычно белые; заводы, заводы; и сирены кричат, как в порту. Странная весна. Апрель, а холодно. Люди ежатся, сердятся, чихают. Каштаны уже приготовились цвести; их зелень кажется неуместной под злым зимним ветром. Легре вспомнил радостное лицо Дениз. Вдруг с Мишо что-нибудь случилось? Беда!.. А она его любит, это сразу видно. Славная девушка! Мишо говорил: студентка. Все-таки хорошо, когда есть на свете близкий человек. Говорят – спокойней. Нет, еще тревожней. Но хорошо: жизни больше.

Легре, сколько он себя помнит, был всегда один как перст. Отца он не знал, мать умерла, когда он еще ходил в платьице. Взял его дядя, скупердяга, по профессии колбасник. Легре подавал жбаны со свиной кровью, топил печь, мыл полы. Потом он ушел на завод.

Война не вовремя началась: Легре тогда приглянулась хохотушка, щебетунья Аннмари. Он о ней думал в окопах Аргонского леса. Война там шла под землей: подкапывались друг под друга. Осколком снаряда Легре был ранен в лицо; пометка осталась. А когда он вернулся с войны, Аннмари и след простыл: она уехала с американским летчиком.

Легре надулся на всех женщин. Жил он тогда скучно. Ходил в кино, иногда выпивал. Потом увлекся политикой. Снова влюбился и снова прозевал: он не знал, как признаться Марго. Ему казалось, что она его презирает. Лето было беспокойное: Сакко и Ванцетти… Легре каждый день выступал на митингах. Осенью Марго вышла замуж за Дюбона. Легре подумал: ей с ним интересней… На Новый год Дюбон позвал к себе приятелей. Он жил в маленьком домике возле фортификаций. Сидели поздно, выпили, накурили. Марго вышла в садик – подышать. Легре уходил: там она его окликнула; начала говорить о кино, спрашивала – видал ли он картину «Остров горя». Он молчал. Вдруг она быстро сказала: «Я вас тогда любила…» И вернулась к гостям. Легре обозлился на себя, решил, что он не создан для счастья; стал еще молчаливей.

Почему он сейчас вспомнил об этом? Да вот, Жозет… Это – дочь товарища. Иногда Легре кажется, что Жозет ласково на него смотрит. Но ей двадцать четыре года, а ему сорок два. Он ей сказал: «Я для вас стар». Почему она рассердилась?.. Надо бы с ней поговорить, Легре все откладывал: не время. И вот сейчас, взволнованный беседой с Дениз, он думал: так и жизнь пройдет…

Он обмотал вокруг шеи шарф. Не то дождь, не то снег… Что ж это за весна?.. Позвонить Виару… Если Блюм уйдет, Дессер ни за что не уступит… Пожалуй, тогда очистят завод силой… А еще недавно казалось, что все у них в руках… Завтра Бретейль будет командовать… Слишком понадеялись на свою силу: большинство, выборы, Народный фронт, демонстрация… А те рыли и рыли… Вот и прозевали!.. Как Легре – Марго… Ну и холод!..

Легре прошел в комнату, где заседал стачечный комитет. Его обступили: что нового?

– Три пункта. Первый – насчет забастовки. Надо держаться. На других заводах настроение боевое. Там были делегаты… На «Гноме» ни за что не уступят… А Дессеру нелегко. Им самолеты теперь вот до чего нужны. Гитлер опять что-то готовит… Значит, на Дессера нажмут: заказы-то он должен сдать. Пункт второй: с министерством. Наши решили обратиться к правительству. Не должны они уходить. Палата выразила доверие. А что сенат? Богадельня! Этих старикашек давно надо отослать на покой. Я к Виару пойду. Мы им предлагаем поддержку. Если понадобится, выйдем на улицу.

– Виар – порядочное дерьмо.

– Не спорю. Но и дерьмо дерьму рознь. А положение у нас посредственное: выбирать приходится не между двумя розами. С Тесса будет еще хуже.

– Это правда. А третий?

– Что третий?..

– Да ты сказал: три пункта.

Легре усмехнулся:

– Я и забыл… Третий – насчет погоды… Разве это, товарищи, весна! Это не весна, а безобразие!..


Загрузка...