В полутемной комнате горели две свечи. Пахло лилиями; душный приторный запах. Лицо у Амали было спокойное, даже благостное, как будто она переживала освобождение от телесных страданий, от тревог. Тесса сидел рядом с кроватью. Он никак не мог осознать случившегося. Он прожил с женой тридцать шесть лет; знал, что она всегда рядом, дышит, суетится, стонет. Мертвая, она еще продолжала жить. Когда Тесса сказал себе: «Ее нет», – это было словами, формулой. Амали была. Ее просветленное лицо в сумерках, среди цветов и взволнованных, то и дело нагибающихся огней, уводило Тесса в прошлое. Вспоминались почему-то студенческие проказы. Все проплывало среди светлого дыма. Он подумал: «Нехорошо!..» Он чувствовал, как грусть растекается, а хотел он ее посвятить только Амали. Давно он ей не приносил цветов… Когда-то приносил. Она любила анютины глазки и анемоны: Тесса стал напряженно восстанавливать картину их первой встречи.
Это было весной. Тесса прошлым летом получил диплом. Он жил в Латинском квартале, носил широкополую бежевую шляпу, галстук, завязанный бабочкой, увлекался речами Жореса, скульптурой Родена, верил в единственную любовь, но волочился за всеми мастерицами, кричал: «Пусть нашу кровь освежат пролетарии», – и, выпив два абсента, декламировал перед восхищенной белошвейкой стихи Реми де Гурмона:
Да будут груди богохульные благословенны
За скрытые грехи, за тайные измены!
Эти стихи он прочитал и Амали. Незадолго перед этим она приехала в Париж из монастыря: ее обучали урсулинки. Услыхав стихи, она смутилась и заплакала… Она повторяла: «Знаешь, Поль», – ничего больше не говорила и комкала крохотный кружевной платок. Он увез ее из театра. Играли в тот вечер «Эдипа». Трагик Муне-Сюлли восклицал, все потеряв: «Как жизнь страшна!..» Тогда были фиакры с крохотными оконцами, завешенными темно-синими шторами; а впереди сидел кучер в блестящем цилиндре. Они ехали по темной аллее Булонского леса. Тесса целовал Амали. На ней была шляпка с длинными лентами вроде капора. Она обнимала его и говорила: «Какое счастье!» И потом: «Грех!..» И еще крепче обнимала. Губы у нее были пухлые, как у Полет…
Тесса рассердился на себя: все это не то! Он знал, что скорбь его глубже этих несвязных воспоминаний. Он стал повторять: «Умерла, умерла». Может быть, слово передаст боль? Но слово было пустым, официальным. Сколько раз он равнодушно говорил его о других? А если позвать Амали, она не услышит. Разве это возможно?.. У нее чуткий сон… Нет, теперь надо говорить: «был»… Он не может ей рассказать, как все было в Марселе, про Фуже, про пожар. И ничего больше ей не расскажет. Вот ее вязанье: не довязала ему кашне. Спицы, шерсть… Он зачем-то стал считать петли и задремал: в дороге не спал, волновался.
Он не слышал, как в комнату вошла Дениз. О смерти матери она прочитала в газете. Прибежала. А увидев покойницу, растерялась: никогда она не видела мать такой. Было в этом лице столько мудрости, что Дениз смутно подумала: «Я ее не знала!.. А теперь поздно…» Дениз взглянула на отца. Он спал с клубком зеленой шерсти на коленях. И лилии – как в церкви… Все это было невыносимо, как дурной сон. Чужое… Только рука матери была знакомой, понятной. Впервые Дениз увидела свое детство издалека. Она прижала к худой, твердой руке свои горячие губы и почувствовала, что плачет. Слезы сделали все простым, не облегчили горя, но успокоили. И, поплакав, Дениз вышла на цыпочках из комнаты. Прошла по хорошо ей знакомому длинному коридору. На фотографиях Тесса в адвокатском балахоне продолжал паясничать. А на улице было горько и празднично; только что прошел дождь; по асфальту плыли огни; все блестело – черное, темно-фиолетовое, серебряное.
Амали перед смертью причастилась, но Тесса распорядился, чтобы похороны были гражданскими, – зачем раздражать левых, да еще сразу после марсельского съезда?.. Зазвенел кладбищенский колокол. Ворота раскрылись. Процессия двигалась медленно. Впереди шел Тесса, потом мужчины, потом женщины. Похороны супруги министра были событием, и собрался «весь Париж». На соседней улице стояли сотни машин – те же, что стоят возле Бурбонского дворца в дни крупных дебатов, а возле театра в вечера премьер. Депутаты различных групп захотели выразить Тесса свое соболезнование: старая лиса Марен и Виар, Маршандо и Бретейль. Пришли адвокаты, представители акционерных обществ, в правлениях которых Тесса состоял или дела которых он вел, прокуроры, дельцы – барон Ротшильд, Дессер, Меже, журналисты во главе с Жолио, Поль Моран, директора театров, дипломаты. Говорили, что присутствие советника германского посольства – «хороший симптом». Венки везли на отдельном грузовике. Жолио, размахивая палкой с огромным набалдашником, говорил журналистам: «Фуже? Он!.. Я Марсель знаю…» Тесса шел спокойно, но часто вынимал платок и печально сморкался.
Амали хоронили на Пер-Лашез. Это было самое дорогое кладбище, но Тесса не поскупился. Он выбрал прекрасный участок. Он купил место и для себя. Это было будничной житейской подробностью – так делают все. Разговор шел об участках, о метрах, о деньгах, и Тесса не связывал его с мыслями о смерти. Он подписал контракт. «В вечное пользование…» Нужно иметь место среди порядочных могил. Направо от Амали покоился адмирал, налево – супруга сенатора.
Много раз Тесса бывал на кладбищах: хоронить министров и депутатов входило в его обязанности. Но сейчас он поглядел на кладбище хозяйским глазом и удивился. Город!.. Улицы, у каждой свое имя; номера домов. Нет, не домов – могил… И чисто. Садовник срезает сухие ветки. Конечно, тесно. Но, умирая, люди как-то съеживаются… Зато хороший квартал… И то, что кладбище – город, что оно входит в жизнь, успокоило Тесса.
Он стоял один над раскрытой могилой. Он увидел вдали рыжую голову Люсьена и отвернулся. До чего Люсьен похож на дядю Робера!.. Робер был бандитом… А Люсьен исчез за памятником. Он пришел сюда, ни о чем не думая, как лунатик: проститься с матерью (домой пойти не решился). Увидев гроб, украшенный серебряными листьями, маскарадные шляпы могильщиков, постную физиономию Бретейля, васильковый галстук Жолио, Люсьен понял, что матери здесь нет, и убежал, озираясь, как неудачливый вор.
Все, выстроясь, чинно проходили мимо могильщика, державшего на подносе землю, и бросали вниз горсточку. Потом жали руку Тесса.
Сколько раз Тесса брал щепотку земли, жал руки вдовам и вдовцам! Но теперь все это показалось ему непонятным. Дул холодный, резкий ветер, от него было больно глазам. Тесса жмурился. Вдруг он подумал: «Может быть, это меня хоронят?.. Два места…» Он зашатался. Чья-то заботливая рука его поддержала. Он поглядел – борода Дормуа… «А говорили, что Дормуа меня ненавидит.».»
Теперь Тесса вглядывался в лица, проверял, какие депутаты пришли. Это напоминало голосование в палате, и с радостью Тесса почувствовал: «Жив! Просто усталость…»
Вечером он поехал к Полет. Он долго колебался – не оскорбит ли он этим память Амали? Но все же поехал: он нуждался в сочувствии, в ласке. Слишком пусто было дома. И всякая безделка напоминала об Амали.
Полет была полной, красивой женщиной. Обладая небольшим, но приятным голосом, она исполняла в варьете песенки, то сентиментальные – про жену моряка, про гибель солдата в пустыне, то непристойные. В жизни она не любила сальностей, была благодушной, созданной для уюта; обожала детей, огород, рукоделия; на сцену она попала случайно – глупая связь в ранней молодости. С Тесса сошлась три года тому назад. Эта связь ей льстила: к ней, маленькой актрисе, приезжал блистательный адвокат, депутат парламента, теперь министр. Дочь провинциального лавочника, она писала с ошибками и посвящала досуги детективным романам. Тесса она уважала: он все знает, вставляет в разговор стихи и латинские поговорки, говорит об Америке, как о соседнем квартале. Она и жалела Тесса – у нее было доброе сердце: много работает, больная жена, неудачные дети. Старалась его порадовать: причесывалась, как он любил, вязала ему галстуки, готовила домашние паштеты. Тесса ее баловал, и Полет была убеждена, что она ему верна, хотя у нее был второй любовник, жокей Альбер, о существовании которого Тесса не подозревал. Для Полет это не было изменой. Раз в неделю она встречалась с молодым жокеем, который знал только имена жеребцов; он находил даже полицейские романы «утомительными». Полет с ним не разговаривала, не вязала ему галстуков, не угощала паштетами. Она только его целовала, жадно, молча – так едят очень голодные люди. И, уходя, она не чувствовала ни печали, ни угрызений.
Она сидела у себя в голубом кимоно, на котором были вышиты цапли, когда позвонили. Увидев Тесса, она удивилась – не ждала его сегодня. Он молча поздоровался, прошел в комнату, сел и расстегнул воротничок – он плохо себя чувствовал, задыхался. Жалость мучила Полет: она не знала, что сказать, а молчание было несносным. Заговорил Тесса:
– В Марселе, когда был пожар, говорили, что это дурной признак. Я не верю в приметы. Но что ты хочешь, иногда задумываешься…
Полет была суеверна, боялась пройти под лестницей, плакала над разбитым зеркалом. От слов Тесса ей стало неуютно. Может быть, и вправду есть высшая сила?.. А Тесса уже говорил о другом:
– Ужасно, что это случилось в такое время! Я совершенно выбит из колеи, а нужно работать… Они готовятся к всеобщей забастовке… Это будет катастрофа. Только-только мы избежали войны…
Полет принесла бутылку старого арманьяка. Тесса нагрел руками рюмку и выпил. Снова нашла тоска, как у могилы. Мысли путались. Он неожиданно сказал: «Знаешь, я купил два места…» Она отвернулась. Он подумал: «Как я – от Амали…» Он просунул руку под рубашку, потрогал свою грудь. Тепло тела успокаивало: жив!.. Он налил еще арманьяка, налил и Полет, чокнулся с ней:
– За твое!.. Доктор мне дал лекарство, успокаивает будто бы нервы. Он сказал, что она не страдала. Все-таки это ужасно! Я никак не могу понять, что случилось… Ей было легче: верила. Боялась, что попадет в ад. А я просто боюсь… Это рядом с адмиралом Леперье…
Они выпили еще. Он поглядел на кимоно:
– Какой глупый пеньюар! Почему птицы?..
Он оглядел комнату, как будто никогда здесь не был. Пианино; на стенах фотографии актеров с размашистыми автографами; диван и десяток пестрых подушек. Арманьяк хороший, очень хороший…
– Где ты достала этот арманьяк?.. Она хотела, чтобы ее хоронили с кюре. Мне все равно. Но у меня общественное положение… Конечно, Бретейль обрадовался бы, но я должен считаться и с левым крылом… Они теперь обозлены. А ей все равно, она не слышит. И если позвать, не услышит… Я об этом уже думал… Полет, детка, спой мне что-нибудь грустное.
– Господи, нет у тебя сердца! Ни-ни…