Вообще-то танками у нас было никого не удивить. Все приезжающие обожали фотографироваться с фирменным дорожным знаком нашего городка: «Осторожно, танки». Но сейчас всё выглядело предельно странно. Во-первых, танки ехали по обычной асфальтовой дороге, чего они никогда не делают, ведь от дороги в таком случае может ничего не остаться. Во-вторых, это реально выглядело так, будто они едут на войну или какую-то спецоперацию, а не на учения. Всё казалось каким-то хаотичным, что ли. Ну и главное: они ехали по направлению к Москве.
Обрадовавшись, что у меня есть какой-то, хоть и притянутый за уши, повод не идти на дачу, я вернулся домой, чтобы включить телевизор и узнать, что происходит. По телевизору шёл балет «Лебединое озеро». По этому признаку любой советский человек безошибочно понимал: случилось что-то серьёзное. С детства я знал, что, если вместо мультфильмов показывают какой-то дурацкий концерт классической музыки, значит, умер какой-то вождь. Это было сигналом к кампании общественной скорби. Было непонятно, кто мог умереть сейчас: Горбачёв был молодой, а ни из-за кого другого не стали бы менять нормальные передачи на балерин.
Довольно скоро всё выяснилось. В стране было объявлено чрезвычайное положение, а самопровозглашённый ГКЧП (Государственный комитет по чрезвычайному положению) заявил, что к нему переходит вся полнота власти. Михаил Горбачёв, в то время уже не только генеральный секретарь КПСС, а президент СССР, то ли арестован, то ли просто удерживается на своей даче в Форосе. По радио зачитывали заявления ГКЧП как «заявления советского руководства» — как будто они уже всех собой заменили. Из заявлений я понял, что власть пытаются захватить какие-то чокнутые деды. Это было ясно не столько из сути обращений, сколько из их стиля. Там было полно абсолютно советских штампов и оборотов вроде «в целях преодоления глубокого и всестороннего кризиса», «необходимость принятия самых решительных мер по предотвращению сползания общества к катастрофе», «хаос и анархия, угрожающие жизни и безопасности граждан Советского Союза». От имени «советского руководства» обращение подписали премьер-министр Павлов, председатель КГБ Крючков, министр обороны Язов, министр внутренних дел Пуго и ещё какие-то люди, чьих имён я не знал, — включение их в «советское руководство» вызывало недоумение.
Не помню точно, что именно я обсуждал тогда с родителями, помню только, что мне всё-таки пришлось идти на дачу перекладывать какие-то доски. Я шёл, бормотал про себя проклятья в адрес новоявленной хунты, но при этом у меня с первого момента было чёткое ощущение, что всё это полная ерунда, ничего у них не получится. Несмотря на танки, «Лебединое озеро», КГБ, армию и МВД во главе путча, его сопровождало ощущение какого-то комизма, пародии. ГКЧП пытался нагнать жути, но вызывал только смех. По крайней мере, такие ощущения были у меня. Может быть, в Москве, куда въехали танки, дело выглядело иначе, но мой опыт жизни в семье военного и в военном городке не говорил мне, что армия, хоть, очевидно, и недовольная положением дел, прямо мечтает вернуться назад, в точку, где нужно класть подушку на телефон, прежде чем рассказать анекдот друзьям.
Впрочем, в Москве тоже никто не испугался. К Белому дому — Дому Советов Российской Федерации — начало стягиваться огромное количество защитников. Защитить они хотели Ельцина, президента РСФСР, и законодательную власть РСФСР, Верховный Совет. Грубо говоря, это было противостояние России, где к власти пришли противники КПСС, и СССР.
Позже по радио было зачитано обращение к советскому народу. Оно было невыносимо длинным, каждая фраза в нём напоминала передовицу газеты «Правда», а в 1991 году передовицы «Правды» были неким смешным понятием, означавшим набор штампов, глупостей и вранья. Из обращения я запомнил только, что в нём всячески осуждался расцвет спекуляции (это было явное покушение на нашу будущую богатую жизнь при капитализме и рыночной экономике), и фразу: «Никогда в истории страны не получали такого размаха пропаганда секса и насилия, ставящих под угрозу жизнь и здоровье будущих поколений». Это уже вообще было покушение на лучшие достижения современности — только, значит, в газетах и журналах появились голые женщины, а их хотят отменить под предлогом угрозы здоровью. Уж не говоря о том, что это была стопроцентная калька с тех самых передач, где осуждалась рок-музыка, потому что она содержит «разнузданную пропаганду секса и насилия». Очевидно, что авторы обращения пытались затронуть тайные душевные струны советских людей — мол, услышат они о запрете секса, о спекуляции и о необходимости выделения горюче-смазочных материалов сельчанам (такой пункт тоже был), стукнут по столу и скажут: «А ведь правильно всё делают товарищи из ГКЧП! Давно пора и сельчанам помочь, и секс запретить!»
Но по столу, конечно, никто не стукнул. Выражение Владимира Ленина «страшно далеки они от народа» в российской политике используется постоянно, к месту и не к месту, но здесь было стопроцентное попадание. Пожилые генералы были уверены, что они отлично знают и чувствуют «настоящий глубинный народ», а на самом деле, как это очень часто бывает, все их представления о народе сводились к беседам с водителями и охранниками, которые им поддакивали и сообщали, что все вокруг терпеть не могут Ельцина, демократов и спекулянтов.
Вечером того же дня ГКЧП прикончил себя сам, потеряв любые шансы на захват власти. Они провели пресс-конференцию и зачем-то решили это сделать в прямом эфире. Главным хитом стали трясущиеся руки Геннадия Янаева, вице-президента СССР. Он был главным участником и как бы лицом заговора. Это выглядело в буквальном смысле полной противоположностью тому, что хотели сказать эти странные мужчины в серых костюмах: «Мы взяли власть твёрдой руки и сейчас наведём порядок». Рядом с Янаевым сидел министр МВД Пуго, человек с самой странной причёской на свете (такую я позже видел в фильме «Дракула мёртвый, но довольный» у главного героя в исполнении Лесли Нильсена), и ещё четыре непонятных человека, включая совсем экзотических, вроде председателя крестьянского союза СССР. На вопрос «Где Горбачёв?» звучал странный ответ, что Горбачёв находится на лечении и после того, как он вылечится, курс на преобразования будет продолжен. Было ясно, что заговорщики немного опасаются даже несчастного Горбачёва, чьи нерешительность и слабость, по логике, и были причиной их действий. Журналисты откровенно издевались над участниками пресс-конференции, прямо называли случившееся военным переворотом и задавали вопросы типа: «Советовались ли вы с Пиночетом?» Вся страна прильнула к экранам, пытаясь понять, что происходит, и увидела она вовсе не железных генералов, перед которыми трепещет публика, а неуверенных в себе и даже, похоже, немного испуганных людей, над которыми потешаются журналисты. Повторюсь, мне ситуация с самого начала не показалась очень серьёзной, а после пресс-конференции стало окончательно ясно, что никакого захвата власти не будет. Комедия какая-то, а не путч. Даже само слово «путчисты», намертво привязавшееся к ГКЧП (в российской историографии эти события называются «августовский путч»), добавляло карикатурности происходящему.
Всё продлилось ещё пару дней, в течение которых ГКЧП так и не обрёл поддержки, зато вокруг Ельцина и демократической российской власти произошла беспрецедентная консолидация. Сотни тысяч горожан вышли на улицы в Ленинграде, в Москве вокруг Белого дома люди не только беспрепятственно собрались, но и соорудили баррикады. Солдатов и офицеров, введённых в Москву, путчисты бросили без приказов и ясной стратегии. В итоге каждый танк, каждый бронетранспортёр был облеплен людьми, которые братались с солдатами, кормили их (о питании заговорщики тоже не позаботились). Типичные разговоры звучали так:
— Ну что же, вы будете в нас стрелять?
— Конечно нет, как же мы будем стрелять в народ? Мы вместе с народом.
В какой-то момент один из танковых батальонов демонстративно перешёл на сторону Ельцина и развернул свои десять танков так, что они уже как бы защищали Белый дом. Все ликовали от этой новости, а я — больше всех: ведь это были танки из нашей Таманской мотострелковой дивизии. Это если и не казалось мне личным вкладом в победу над заговорщиками, то точно давало чувство сопричастности. Наш же таманский танк сыграл роль в главном звёздном моменте Бориса Ельцина, который залез на него, чтобы обратиться к своим сторонникам. Ельцин стоит на танке, вокруг его охрана, рядом люди развернули флаг — трёхцветный российский, а не красный советский. Это самая известная фотография того времени, отлично передающая смысл момента: с этой секунды Ельцин главный, он законный президент, а никакой другой власти (на самом деле включая и Горбачёва) больше не существует. Ирония в том, что двадцать семь лет спустя все снова начнут публиковать эту фотографию — в связи с событиями вокруг меня. Ровно по центру этой фотографии, возвышаясь над Ельциным, стоит один из его тогдашних телохранителей — Виктор Золотов. 11 сентября 2018 года, отбывая очередной арест, я услышал по радио: генерал армии, командующий войсками национальной гвардии Виктор Золотов записал видеообращение к Алексею Навальному. Наш фонд расследовал коррупцию Золотова, и мы обнаружили, что он обкрадывает своих собственных солдат и офицеров, закупая продовольствие по цене в несколько раз выше рыночной. Наш видеоролик, весьма унизительный для генерала Золотова (мы там назвали его капустным и картофельным вором), посмотрело несколько миллионов человек, в том числе, очевидно, все триста тысяч бойцов Росгвардии. Золотов стерпеть этого не смог и выпустил ответное видео, где в генеральской форме на фоне флагов и марширующих солдат грозил мне местью и рассказывал, что за мной стоят силы, готовящие в России антиконституционный переворот. Естественно, все моментально нашли фотографию почти тридцатилетней давности, на которой Золотов активно участвует в том, что, с точки зрения советской власти, было самым настоящим переворотом, приведшим к развалу страны.
Из архивов и воспоминаний участников событий мы знаем, что ГКЧП разработал план штурма Белого дома, но в итоге не стал реализовывать его, чтобы избежать человеческих жертв. Мне кажется, дело ещё и в том, что заговорщики понимали неосуществимость своего плана. К тому моменту воинские части уже массово отказывались выполнять их приказы. Трагическая гибель трёх человек в ночь с 20 на 21 августа была результатом хаоса и дезорганизации управления войсками, а не противостояния армии и народа.
21 августа министр обороны СССР Язов отдал приказ о выводе войск из Москвы. ГКЧП проиграл. А вместе с ним был проигран и Советский Cоюз. Вернувшийся со своей дачи в Крыму Михаил Горбачёв, очевидно, ожидал, что его как освобождённого героя будут встречать ликующие толпы. Его возвращению действительно радовались, но только как очередному признаку поражения ГКЧП. План Горбачёва укрепить свою власть на волне неприятия ГКЧП не удался. Все симпатии и поддержка достались Ельцину и новой власти — то есть тем, кто решительно действовал и рисковал. Тем более что сразу же появились свидетельства, что Горбачёв, возможно, участвовал в подготовке заговора или как минимум знал о нём заранее и просто, в своей обычной манере, решил не становиться на сторону ни советских консерваторов, ни российских реформаторов, а выжидать, чья возьмёт. Нерешительность — самый большой грех эпохи перемен. Горбачёв моментально потерял всё — очередное проявление совершенно потрясающего феномена, наблюдающегося во времена революций. Вот ещё в понедельник этот человек был пусть не самым популярным, но всеми признанным президентом огромной страны. Ему подчинялись самая большая армия мира, промышленность и сельхозпредприятия на территории одной шестой суши земного шара. Этот человек запросто мог устроить ядерную войну. Но вот наступил четверг — и он никто. У него, конечно, остался персональный автомобиль, секретари и спецтелефон, но по нему уже никто не звонит.
Что бы там ни было написано в документах, казалось бы, железобетонно защищённых Конституцией и армией прокуроров, а центр власти моментально перенёсся к Ельцину, как по воздуху. В таких случаях никто ведь толком не понимает, как именно это происходит, но одновременно ни у кого нет сомнений: транзит власти случился.
Официально СССР перестал существовать три месяца спустя. 8 декабря 1991 года республики РСФСР, Белоруссия и Украина провернули удивительный трюк. Их руководители Ельцин, Шушкевич и Кравчук встретились в белорусском лесу и заявили, что, мол, раз наши три республики были учредительницами СССР, то мы можем его и распустить. Что мы и делаем, а взамен создаём Содружество независимых государств.
С политической точки зрения трюк был понятен: президенты республик хотели окончательно выбить и Горбачёва, и всех его чиновников из игры, забрав себе всю полноту власти. Для того всё и затевалось. Но его реализация требовала формального уничтожения незыблемого СССР.
Сейчас очень любят рассуждать, как ошибочны были Беловежские соглашения. О них публично горюет Владимир Путин. С напором и страстью он утверждает, что это было «крупнейшей геополитической катастрофой». Мне тогда так не казалось (я не претендую на объективную истину, а просто рассказываю о своих ощущениях). Это было какой-то рядовой новостью в телевизоре. Ну хорошо, её обсуждали немного больше остальных, но никакого ощущения значимости момента не было. Собравшиеся в лесу совершили хитрую и, скажем честно, довольно лживую и лицемерную юридическую манипуляцию, но в целом просто констатировали очевидное: никакого СССР как реальной страны к тому моменту уже не существовало.
Ни Ельцин, ни лидеры Украины и Белоруссии в развале СССР не виноваты. Советский Союз уничтожили две организации: Коммунистическая партия Советского Союза и КГБ СССР. Партия бездарным управлением своих маразматических лидеров довела страну до экономического кризиса, а ложью и лицемерием — до кризиса идеологического. КГБ в лице своего председателя Владимира Крючкова попытался устроить военный переворот, подготовленный так же плохо, как и всё, что делал Комитет в предыдущие годы. По мнению большинства исследователей августовского путча, именно председатель КГБ Крючков был главной фигурой среди заговорщиков. В ленинградском отделе КГБ тогда работал подполковник Владимир Путин, который в то время вовсе не кричал о геополитической катастрофе, а в погоне за деньгами и новыми возможностями радостно покинул ряды своей организации, чтобы окончательно примкнуть к одному из главных сторонников Ельцина, мэру Ленинграда Анатолию Собчаку. Путин, безусловно, один из тех, кто был прямо заинтересован в развале СССР, способствовал ему и получил от этого максимальную выгоду. Не будем преувеличивать персональную роль Путина или говорить о том, что он как-то особенно предал свою организацию, — он просто рационально действовал в своих интересах. Вчера ловил диссидентов на улицах Ленинграда, чтобы их посадили в тюрьму за антисоветскую пропаганду, а сегодня таскает чемодан за одним из самых радикальных сторонников новой власти.
Несомненно, я был одним из тех счастливчиков, для которых СССР развалился без потрясений. Если бы мой отец служил в те годы не в Подмосковье, а в Баку, Нагорном Карабахе, Абхазии или одной из Балтийских республик, всё это выглядело бы совсем иначе. Все копившиеся годами противостояния вспыхнули, вылившись в конфликты и даже войну. Вдруг выяснилось, что армяне и азербайджанцы ненавидят друг друга настолько, что вот уже воюют, грузины и абхазы — не милые соседи, сидящие за одним столом, а люди, выгоняющие друг друга из домов. Обо всём этом постоянно писали, детально объясняя глубокие причины происходящего. Впрочем, каждая страна объясняла их по-своему. Но из Москвы всё это вместе казалось какой-то дичью: вот сумасшедшие, что они вдруг воевать начали? Столько лет жили рядом «дружной многонациональной семьёй советских народов», а тут натурально режут друг друга из-за какой-то ерунды. Безусловно, это было совершенно эгоистичное и даже невежественное рассуждение человека, которому просто повезло оказаться там, где нет ни войны, ни национального конфликта, а только столичная погоня за деньгами. Невозможно было поставить себя на место армян или азербайджанцев, да и не хотелось совсем.
По таким же эгоистическим соображениям единственной межнациональной проблемой, интересовавшей меня, была проблема русских. Они внезапно стали крупнейшим разделённым народом Европы. Мне довольно легко было провести мысленный эксперимент: вот моего отца отправляют служить в 14-ю армию, расквартированную на территории Молдавии, и я внезапно становлюсь частью русскоязычного меньшинства. Я как минимум точно был бы недоволен внезапной переменой и тем, что я стал «меньшинством».
Политические процессы в бывших советских республиках сулили выгоду тем, кто стоял на националистических позициях, — процесс совершенно естественный и характерный для распада любой империи. Хочешь, чтобы твоя партия получила больше голосов, — заручись поддержкой избирателей, сказав что-то вроде: «Русские оккупанты, пошли вон с нашей земли, возвращайтесь в свою Москву!» Не то чтобы все вокруг оказались реальными русофобами, просто СССР так долго подавлял любые проявления национализма, мороча всем голову лицемерной чушью про дружбу народов и «пятнадцать республик — пятнадцать сестёр», что маятник не мог не качнуться в обратную сторону. Национализм стал моден и популярен. Годы централизации и управления из Москвы обернулись тотальным неприятием всего, что казалось имперским наследием: мол, мы наконец-то освободились от диктата России, а все, кто у нас ориентируется на неё, — пятая колонна и враги.
В этом и заключалась геополитическая катастрофа, которую, впрочем, все осознали гораздо позже. Новое российское руководство, в котором на третьих и четвёртых ролях сидели Путин и такие, как он, абсолютно игнорировало проблему русских, оставшихся за пределами страны. Это всё было «политической повесткой ГКЧП», а если ГКЧП говорит, что это проблема, то мы должны говорить, что такой проблемы не существует. Огромное количество конфликтов можно было бы предотвратить и много судеб спасти, если бы тогдашнее российское правительство предложило простейшие программы по возвращению русских на территорию России. Понятно, что откуда-нибудь из более богатых стран Балтии никто бы особо не поехал, там нужны были другие подходы, но на недоуменные восклицания живущих в Узбекистане, Киргизии и многих других республиках — «А мы-то теперь что, нам-то теперь что делать?» — надо было как-то отвечать. Поразительно, что даже сейчас, когда тема «русофобии» и ущемления русских стала чуть ли не главным пунктом кремлёвской повестки, это по-прежнему голая лицемерная риторика, за которой не стоит никаких действий. Человек, родившийся в русской семье за пределами России, с ума сойдёт в борьбе с бюрократической машиной, прежде чем получит гражданство собственной страны. Я лично ещё в 2008 году написал законопроект, по которому любой, у кого среди предков есть русский или представитель другого коренного народа России, получает российское гражданство автоматически, просто предъявив любой документ, в котором обозначена национальность, например свидетельство о рождении дедушки или бабушки. В принципе, ничего особенно революционного — аналог законов, существующих в Германии или в Израиле.
Тем не менее ни этот законопроект, ни десятки аналогичных не были приняты. Действующая власть предпочитает бесконечно трясти картой «ущемлённых русских», но не готова делать ничего, чтобы им помочь. Предположим, Россия 91-го была слишком бедна для этого. Но в России 2000–2020-го денег было так много, что уж проблему русских за границей точно можно было бы решить, где-то финансируя русские школы и поддерживая русский язык, а где-то попросту переселяя людей обратно на родину.
Описывая все драматические события того времени, я должен признаться, что при всей их судьбоносности в реальной моей жизни они занимали второе, а может быть, даже и третье место. На первом месте тогда были личные проблемы, среди которых главная была, конечно, «поступить».
Концепция обязательного поступления в институт — столп российского и советского образования и воспитания, классовый признак в обществе, демонстративно утверждавшем всеобщее равенство. Ты поступил — значит, ты умный, хорошо учился, у тебя, скорее всего, приличная семья. Не поступил — ты дурак. Ко времени моего поступления вуз начал давать отсрочку от армии, и появилась новая социальная норма для мальчика: поступил в институт — получил отсрочку, не поступил — пошёл служить, а значит, точно дурак.
Советское общество, весьма лицемерно воспевавшее человека труда, на самом деле очень чётко проводило линию, согласно которой люди с высшим образованием были первым сортом, а без него — вторым. Скорее всего, это делалось для того, чтобы мотивировать всех членов общества, независимо от происхождения, получать высшее образование. Идея неплохая. На каждой стене и в каждом учебнике написан рецепт успеха: «Учиться, учиться и учиться, как завещал великий Ленин». Хочешь социальную лестницу, чтобы выбиться в первый сорт, — учись. Положительный герой любого советского фильма — заводской рабочий, который ходит в вечернюю школу или вечерний институт.
На практике это работало не очень. Долгосрочным последствием стало катастрофическое падение престижа любых профессий, связанных с физическим трудом, в том числе очень высококвалифицированных. Профессионально-техническое образование маргинализовывалось и подвергалось унижениям. «ПТУшник», то есть учащийся профессионально-технического училища, стал синонимом двоечника. Совершенно нормальным считалось, когда учитель говорил ученику: «Ты, Петров, оболтус, и дорога тебе только в ПТУ» — и контекст фразы подразумевал, что, став водопроводчиком, электриком или рабочим на заводе, Петров присоединится к армии лузеров и алкоголиков, лишённых в жизни любых перспектив.
Всё это приводило к огромному давлению на школьников. Не поступить было страшно. Это означало клеймо позора: «А вы слышали? Её сын не поступил!» — «Да вы что, не может быть! А казался таким толковым мальчиком».
В моей семье, помешанной на образовании, давление было двойное. Мать, как я уже писал, закончила престижный тогда Московский институт управления, инженерно-экономический факультет. Отец в дополнение к своему военному училищу в 85-м году закончил заочно юридический институт — в армии это позволялось — и перешёл из ПВО в военные юристы, стал работать юрисконсультом Таманской дивизии. Таким образом наша семья окончательно переместилась в ту часть советского общества, где мне было положено поступить «в приличное место», а в противном случае я становился позором семьи.
Фраза «учись хорошо, а то не поступишь» нависала надо мной класса с шестого. Концепция «хорошей» учёбы предполагала следующий диапазон: от одних пятёрок (это значит, что ты ботаник, и такое, конечно, нереально) до равного соотношения пятёрок и четвёрок. Очень плохо, если ты получаешь одни четвёрки. Троек быть не должно. Фраза «мам, у меня, похоже, будет тройка в четверти» сулила долгие мучения и серьёзный разговор. Не могу сказать, что меня особенно ругали за плохие оценки, просто самому было понятно, что быть троечником — это серьёзное преступление.
Главным предметом в советской школе была математика. За четвёрку по ней мне приходилось бороться. В старших классах добавилась борьба за четвёрки по химии и физике. Задачи по этим предметам бесили меня своей абстрактностью. Тригонометрия, необходимость разбираться в том, какой длины будет гипотенуза у треугольника, если известны длина одной его стороны и косинус одного угла, вообще сводила с ума. Понятно, что на мое классическое восклицание: «Да зачем мне вообще это надо, я никогда в жизни не буду использовать косинусы!» — следовали такие же классические объяснения: «Это должен знать каждый образованный человек» и «Вдруг ты вырастешь и решишь стать инженером».
Инженером я быть не хотел. Я любил читать. Это было огромным преимуществом в других школьных предметах, от литературы до истории. Каждую весну, когда учитель выдавал огромный список летнего чтения, класс стонал и возмущался, а я втайне ликовал. Ведь лучшего развлечения, чем чтение, не существует! Ну разве что, как я писал выше, что-нибудь взрывать и поджигать. В обед читать книжку, а вечером пойти что-нибудь взорвать — вот она, идеальная жизнь. К сожалению, мою страсть к чтению серьёзно ограничивал всё тот же дефицит, ведь хорошие книги было очень сложно достать. Например, для этого каждый месяц, в день, когда в книжный магазин завозились новинки, матери приходилось вставать в четыре утра и занимать очередь. Ещё можно было сдавать макулатуру и получать за это талоны на покупку книг — но прежде нужно было ещё найти магазин, где эти книги продавались. Одна из моих любимых книг в детстве — сборник рассказов О. Генри — была получена именно таким способом: сколько-то килограммов макулатуры (не помню точно сколько, но много) давали право купить одну из книг из специального каталога.
Интересный феномен: с детства я привык, что люди, которые меня не очень хорошо знают, удивляются, что я люблю читать. Видимо, физиономия у меня такая, неодухотворённая. А может быть, причина этого — высокий рост. Я почти всегда был самым высоким в любом классе, где бы ни учился. Никто никогда не спрашивал у меня: «Какую ты книжку прочитал?», все спрашивали: «Каким спортом занимаешься?» Это происходит до сих пор. Приходится отвечать: «Э-э-э, ну, всяким понемножку». Не ответишь же честно: «Никаким спортом не занимаюсь и не хочу. Ни за какую команду не болею. Отстаньте от меня, я хочу сидеть в углу и читать книжку».
Так что моя любовь к книжкам была постоянна, а к спорту, как и у многих людей, в лучшем случае вспыхивала и довольно быстро потухала. К тому же спортивные возможности ребёнка, живущего в маленьком военном городке, сильно зависели от такого субъективного фактора, как наличие энергичного офицера с соответствующей подготовкой, который внезапно решает вести спортивную секцию в порядке общественной нагрузки. Как-то раз такой приехал, и в школе появилось объявление: «С завтрашнего дня в нашей школе работает секция самбо». Я, конечно же, побежал записываться на самбо, представляя, как уже скоро ловкими приёмами смогу побеждать хулиганов на улице. Самбо закончилось через три месяца, когда меня швырнул через плечо старший школьник. Я ударился бедром и уполз с татами в угол, решив, что нужно полежать немного — и всё пройдёт. Не повезло: вскоре прямо в меня прилетел малыш, которого взрослые самбисты швырнули так же, — в результате к диагнозу «ушиб бедра», поставленному позже в больнице, добавился перелом мизинца. Впрочем, офицера-самбиста через некоторое время перевели в другую часть, и наша секция всё равно закрылась.
Ровно таким же образом я прошёл через настольный теннис, баскетбол и бокс. Бокс я довольно быстро бросил сам, когда понял, что вместо эффектных спаррингов тут нужно бегать, как лошадь.
Но больше всего я мечтал о каратэ. Мечта эта была запретной: в Советском Союзе была специальная статья Уголовного кодекса «Незаконное обучение каратэ» — за изучение этих приёмов можно было отправиться в тюрьму на срок до пяти лет. Понимаю, что это звучит совершенно дико и объяснить смысл запрета каратэ невозможно, но это ещё один отличный пример, показывающий, что такое Советский Союз с его манией запрещать всё на свете.
Однажды мать, которой я в очередной раз пожаловался, что хотел бы заниматься каратэ, сказала: «Так дядя Витя вроде бы им занимался». Дядя Витя был сослуживцем отца и другом нашей семьи. С этого момента я принялся донимать его просьбами показать мне приёмы. Через пару месяцев, когда он понял, что отделаться от меня не получится, он, предварительно взяв с меня клятвенное обещание, что я нигде не проболтаюсь, показал мне стопку чёрно-белых фотографий. Это был сфотографированный учебник каратэ, а на самом деле просто набор самых примитивных картинок: вот мужик машет ногой, а вот он задирает колено, нанося кому-то удар в голову. Каждая картинка была подписана японскими иероглифами, и это окончательно создавало ощущение, что дядя Витя совершает преступление ради меня. Несмотря на мольбы, взять фотографии домой он мне не разрешил, но сказал, что, если я буду хорошо учиться, он покажет мне пару приёмов. Придя домой в полном восторге, я подвесил на дверь тяжёлый мешок, не помню уж чем наполненный, сложил пальцы в какую-то хитроумную комбинацию, предназначенную для смертельного удара в солнечное сплетение, и долбанул по мешку. Следующие дней десять все у меня спрашивали: «Что это у тебя рука опухла?», а я загадочно улыбался.
Немного беспокоило то, что хулиганов в нашем городке совершенно не было. Здесь даже двери никто не запирал, а вся палитра преступлений исчерпывалась новостью: «Прапорщик Сидоренко опять напился и поскандалил с женой». Проблема полностью решилась, когда я переехал в тот самый Калининец, где стоит Таманская дивизия. Это уже был большой городок, разделённый на несколько частей, с общим населением почти в двадцать пять тысяч человек. Спустя пару недель после приезда ко мне подошёл парень явно постарше и на полголовы выше и сказал: «Дай, пожалуйста, пятнадцать копеек, потом отдам». Я был скорее даже польщён этой просьбой — друзей-то у меня ещё не было, а тут взрослый мальчик сам подошёл, а значит, потом, когда я окажусь в школе (дело было летом, на каникулах), я как минимум смогу в присутствии одноклассников небрежно сказать: «Привет!» старшекласснику. Поэтому я полез в карман, вытащил мелочь и выдал пятнадцать копеек. Через три дня я встретил его на улице, и история повторилась, только в этот раз, увидев, что мелочи у меня много, он сказал: «А вообще, дай, пожалуйста, тридцать». На третий раз я сказал, что, конечно, дам ему ещё пятнадцать копеек, но хотел бы вскоре получить назад все шестьдесят. На что услышал уже совсем невежливый ответ: «Давай, не выпендривайся». Так я понял, что оказался в ужасной роли мальчика, у которого хулиганы отнимают деньги. К этому я был совсем не готов. Читая о таких ситуациях в книжках, я ухмылялся и думал, что со мной-то такого, конечно, не случится: сразу дам отпор. Уж лучше один раз быть битым, чем всё время — объектом унижений. В книжках, к сожалению, не писали о том, что подобные отношения начинаются как «дружественная разводка», обман. Сначала нет никакой конфронтации и вступать в драку глупо, но не успеешь оглянуться, как на вопрос о деньгах ты врёшь: «У меня нету» — и слышишь классический ответ: «А если найду?»
Следующие полгода этот мальчик (в школе его все знали под кличкой Кран) отравлял моё существование. Приходилось его избегать, иначе каждая встреча превращалась в невыносимые диалоги с тычками и угрозами. Я был в отчаянии и не понимал, что делать. В классе я был самым большим и сильным, но Кран был, во-первых, повыше, во-вторых, постарше, а главное, очень дерзким и самоуверенным, что в искусстве уличного противостояния, конечно, самое главное. Старшего брата, которому можно было бы пожаловаться, у меня не было. Просто дружественного старшеклассника — тоже. Да и не каждый захотел бы связываться с главным школьным хулиганом. Жаловаться родителям — исключено. Во-первых, это очень стыдно, а во-вторых, я и так знал, какой совет они мне дадут: «Да врежь ты ему один раз, он от тебя отстанет». Взрослым очень легко давать советы типа «врежь» или «дай сдачи». Все детские противостояния кажутся им какой-то ерундой, хотя по эмоциональному и психологическому накалу они во сто раз превосходят взрослые проблемы.
Ситуация стала совсем катастрофической, когда, в очередной раз сказав, что денег у меня нет, и отказавшись дать проверить карманы, я получил по лицу, да ещё после этого всё-таки отдал двадцать копеек. Дома я сказал, что губа распухла оттого, что я её прикусил. Весь вечер и полночи горевал и думал, что же делать, а с утра пошёл погулять. И тут навстречу идёт этот чёртов Кран. Разворачиваться, делать вид, что я его не заметил, и идти в другую сторону было уже поздно. «Чё это у тебя, губа распухла? Дай посмотреть», — сказал он мне вроде бы примирительно, пытаясь повернуть моё лицо.
И тут я совершил самый смелый поступок в своей жизни. Сейчас меня почти в каждом интервью спрашивают, не боюсь ли я и откуда черпаю смелость. Мне искренне кажется, что моя работа в последние пятнадцать лет особой смелости не требует (это скорее вопрос осознанного выбора) и уж точно не требует и одного процента той отваги, которая понадобилась мне тогда. Наверное, это чувство знакомо многим: от ярости, отчаяния и, как ни парадоксально, прежде всего от страха ты становишься способен на самые решительные и смелые поступки. Выкрикивая все известные мне ругательства, я несколько раз со всей силы ударил его в лицо. Примерно половина ударов достигла цели. От неожиданности он упал и в полном изумлении смотрел на меня, лёжа на спине, слегка прикрываясь руками, видимо, в ожидании, что я сейчас брошусь его топтать. Я в таком же шоке смотрел на него сверху. Вспышка ярости прошла, адреналин уходил, и с каждой миллисекундой я всё больше чувствовал себя знаменитым котом Шрёдингера: то ли Кран сейчас встанет, и я буду мёртв, то ли нет. Так я постиг жизненное правило: совершить смелый поступок легче, чем иметь дело с его последствиями. И я убежал.
Я бежал что есть силы и оглядывался: Кран бежал за мной. Правда, сильно поотстав. Ему всё-таки потребовалось секунд пять, чтобы прийти в себя и подняться. Через две минуты в боку закололо, но я терпел, понимая, что, если я остановлюсь, будет гораздо хуже. В итоге я всё-таки убежал, и следующие дня три было прямо очень страшно. Во-первых, я мог быть бит прямо в школе перед друзьями и, что ещё ужаснее, перед девочками, а во-вторых, Кран мог побить меня с целой компанией своих друзей-хулиганов. Об этом даже думать не хотелось. Однако, к моему огромному удивлению, несколько раз столкнувшись со своим злодеем в школе, я обнаружил, что он только устрашающе смотрит на меня, но к активным действиям не переходит. Постепенно установилась ситуация, при которой он демонстративно не замечал меня, а я точно так же — его. До сих пор не понимаю, почему так случилось и почему он не попытался меня побить хотя бы из мести. Возможно, это объясняется макроэкономической теорией: свободный агент бродит по рынку и отнимает деньги у младшеклассников, каждый из которых в среднем одинаково запуган и одинаково строптив. Продемонстрировав вспышку безумия, я повысил в глазах агента издержки домогательств. Соответственно, он принял рациональное решение не обращать внимания на меня, а переключиться на других, менее психованных. Так что меня, можно сказать, спасла невидимая рука рынка.
Второе возможное объяснение заключается в том, что я благоразумно не стал рассказывать всем об этом инциденте, поделившись по секрету только с парой близких друзей. И Кран, поняв, что я не пытаюсь подорвать его репутацию главного хулигана, успокоился.
После эпического «Противостояния возле 21-го дома», в результате которого мне удалось сбросить ненавистное иго и избавиться от денежной дани, школьная жизнь нормализовалась. До самого конца школы я учился лучше среднего, у меня были отличными отметки по литературе и истории, хорошие по математике, физике и сходным предметам и только одна особенность: очень плохое поведение. Я не дрался, не прогуливал, не бил окна, а совершал проступки, гораздо более тяжкие в глазах учителей: постоянно шутил. В каждом классе есть ученик, который обожает по поводу и без повода громким голосом вставлять свои ремарки, по большей части — очень глупые. В нашем классе это был я.
Учителей я не боялся совершенно и не понимал, почему большинство других детей боится их просто панически. Что они могут тебе сделать, если ты более или менее выучил урок? Только поставить двойку за поведение. Я довольно быстро сообразил, что это ни на что не влияет. Я получал свою четвёрку или пятёрку по предмету, за этот же урок учительница вписывала мне в дневник красной ручкой: «Поведение: неуд», и это не означало ничего. Годовая оценка за поведение тоже почти всегда была «неуд», что технически означало двойку, но на практике все просто говорили: «Алёша учится хорошо, на четвёрки и пятёрки. Только поведение у него ужасное». При этом вторая часть звучала как своего рода тайный комплимент, что я улавливал, когда родители рассказывали о моей учёбе своим знакомым. Вообще, забавно, что взрослые почти всегда довольно одобрительно воспринимали информацию о том, что у меня двойка по поведению. Я даже хвастался своим дневником, когда мне не верили, что он весь исписан красными ручками учителей, и получал стандартную реакцию: «Молодец, Алексей, наш человек».
Сейчас-то я, конечно, понимаю, насколько я был невыносим для преподавателей. Думаю, что для них это самый нелюбимый тип ученика: выпендрёжник, который считает себя очень умным и разлагает дисциплину в классе, чтобы девочки похихикали над его шутками. Я благодарен учителям за то, что они не снижали мне оценки, чётко разделяя мои знания и моё поведение.
В прямые конфликты с преподавателями я вступал нечасто, но если уж вступал, то со всей страстью — с обзывательствами, оскорблениями и последующим вызовом родителей в школу. С одной из учительниц истории я ругался так сильно, что даже думал тогда: если жизнь моя сложится интересно и я напишу о себе книгу, я обязательно припомню ей следующий случай. Рассказывая об истории Александрийской библиотеки, она упомянула, что однажды библиотеку передали под залог десяти талантов, а назад её не вернули: «И вот десять талантливых людей, оставленных в залог, перешли владельцу библиотеки».
Естественно, как маленький выскочка, прочитавший несколько книг, я поднялся и стал объяснять ей и всему классу, что талант — это никакой не талантливый человек, а просто денежная единица. Слово за слово начался огромный скандал, в котором, конечно же, очень скоро обсуждали уже не историю Древнего Египта, а моё хамское поведение (я назвал учительницу дурой).
Так что я выполняю детское обещание, данное самому себе, но понимаю, что не прав был, конечно, я. Несчастная женщина один раз ошиблась, а я превратил её уроки в ад, призывая всех не слушаться её и раздувая одну оплошность до космических масштабов.
Но в целом, за этим маленьким исключением, могу сказать, что школа у меня была очень хорошая. У тех, кто учился не очень, был даже такой лайфхак: в последнем классе перейти из нашей школы в соседнюю, «гражданскую», расположенную в нескольких километрах. Любой наш троечник там становился отличником. До сих пор не понимаю, как это работало, ведь программа, по идее, была одинакова во всех школах.
Девятый и десятый классы проходили под особенным знаком вопроса: куда поступать и, соответственно, к каким экзаменам готовиться? Был 1991 год, романтическая пора зарождавшегося капитализма, позже прозванная «проклятыми девяностыми». Бизнес становился всё более доступным: он был уже не какой-то экзотической профессией, как в конце восьмидесятых, а чем-то обыденным. Я, конечно же, хотел получить такую специальность, чтобы разбогатеть. На то ведь и нужен капитализм, — рассуждал я, — чтобы самые умные и толковые (а я-то, конечно, к таким отношусь) разбогатели. Денежные перспективы сулили новые профессии с классными иностранными названиями — в первую очередь менеджер. Есть такие удивительные люди — менеджеры, — думал я, — они самые главные, и будущее у них самое радужное.
Прочитав в газете, что в Плехановском институте в Москве открывается «Школа юного менеджера», куда принимают молодых людей от четырнадцати до восемнадцати, я пошёл к матери и сказал, что хочу попробовать туда поступить. Учёбе в школе это не мешало, ведь занятия проходили по субботам и воскресеньям. Некоторой проблемой было то, что пришлось бы ездить в Москву, то есть двадцать минут на автобусе до железнодорожной станции Голицыно и ещё час на электричке до Москвы, а там на метро. Но ради того, чтобы стать менеджером, то есть сделать первый шаг к головокружительной карьере, я, конечно, готов был поездить.
Приехав в Плехановский институт в день сдачи экзаменов, я увидел, возможно, самую большую очередь в своей жизни. Очевидно, волшебное слово «менеджер» манило не одного меня. Экзамен представлял собой один гигантский тест с вариантами ответов — по нынешним временам это стандартный способ проверки знаний, а тогда он выглядел одновременно диким, очень модно-заграничным и довольно лёгким, ведь проще дать правильный ответ, когда можно выбрать из четырёх вариантов. Спустя пару недель я поехал проверять результаты. У огромной стены, куда были наклеены листы А4 с фамилиями, стояли десятки очень нервных подростков. Сверху — огромная надпись: «Это списки тех, кто не поступил. Если вашей фамилии здесь нет, значит, вы поступили». Тут уже и я начал нервничать: что за бред вообще? Такого я никогда не видел. Проверил списки — нет моей фамилии. Проверил, нет ли ошибки в алфавитном порядке. Часа полтора проверял, выяснял, правильно ли я всё понял, — вроде всё нормально, поступил. Приехав домой, поделился радостной новостью с родителями, и мать, конечно же, сказала: «Быть такого не может, это наверняка списки тех, кто поступил, а ты что-то напутал» — и даже поехала в Москву и проверила сама. Всё было правильно, я прошёл. Я — юный менеджер.
Курс был платным и включал лекции по праву, психологии, экономике и чему-то ещё. Выяснилось, что тайные менеджерские знания можно получить, тупо прочитав обычный учебник по праву. На лекциях, в общем, и пересказывали такие учебники. Но зато, поскольку занятия проходили в настоящем вузе, они выглядели прямо по-взрослому: большая полукруглая аудитория, забитая людьми, лектор за кафедрой, у меня специальная тетрадочка для конспектов, кто-то хихикает на заднем ряду, и лектор делает сердитое замечание.
Впрочем, главной цели — узнать что-то о том, как работает бизнес, — я достиг, хотя знание это было немного разочаровывающим. Мне дали его не лекции, а осознание, какой хитрый бизнес-проект — «Школа юного менеджера». Плехановский институт дал в газету привлекательное объявление, наполненное модными словами. Через «строгий барьер экзамена» пропустили всех желающих — ограничителем явно была только физическая вместимость аудитории. Со всех собрали деньги и прочитали им довольно заурядные лекции. Уж не знаю, заканчивал ли «Школу юного менеджера» тот парень, который это придумал, но заработал он неплохо.
Что касается основного места учёбы, мы устроили несколько семейных советов, где, в общем, проблема выбора была сведена к двум опциям: экономический или юридический факультет. Конечно же, в новом мире рыночной экономики останутся только две эти профессии — экономисты и юристы, — а все остальные вымрут в ходе естественного отбора. В 92-м году сама идея пойти учиться на какого-нибудь физика выглядела смехотворно, а уж на врача и учителя — и обсуждать нечего, непонятно было, кто туда идёт и зачем. Я рассказываю это вроде с иронией, но ведь это был объективный процесс того времени: все так хотели стать юристами и экономистами, что в течение нескольких лет открылись сотни подобных профильных вузов, и уж точно абсолютно в каждом существующем вузе, в любом училище или колледже завели юридический и экономический факультеты. Привело это к довольно очевидным последствиям: спустя пятнадцать лет юристов, экономистов, менеджеров и маркетологов стало как собак нерезаных, а нормального инженера было не найти. Пишу эту книгу в 2020 году и очень надеюсь, что к 2035 году то же самое не произойдёт с программистами и специалистами по искусственному интеллекту.
Но это случилось позже, а в 1993 году, когда я поступал, система образования была ещё советской и во всей Москве было всего три гражданских вуза, где обучали юристов. Из двух опций я в итоге выбрал эту, в первую очередь потому, что мне хотелось держаться подальше от математики.
У меня было четыре варианта поступления. Как довольно метко описал их один из абитуриентов, с которыми я учился на подготовительных курсах: 1 — юридический факультет Московского государственного университета, куда ломится вся Москва, 2 — юридический факультет Московского государственного института международных отношений, где учатся одни блатные и КГБшники, 3 — Российский университет дружбы народов, где учатся студенты из Африки и КГБшники, приставленные, чтобы за ними следить. Ещё был вариант 4 — юридический факультет военного университета. Поступить туда мне как сыну военного было проще всего, но я насмотрелся на жизнь в военном городке, так что сама мысль о том, что я должен буду надеть форму и выполнять чьи-то приказы, казалась мне совершенно невозможной. Родители сделали несколько вялых попыток убедить меня пойти в военный университет, но скорее потому, что понимали, как сложно будет поступить на гражданский юридический. Получив решительный отпор, больше они с этим ко мне не приставали, хотя был ещё один забавный момент. На самом деле существовала и пятая опция: Академия ФСБ. Технически следственный факультет тоже давал юридическое образование, и отец однажды сказал мне, что знает там кого-то, связанного с поступлением, и поэтому не рассмотреть ли мне и такой вариант? Я даже обсуждать этого не стал, но сейчас забавно подумать о том, как сложилась бы моя судьба, если бы в 1993 году я пошёл учиться на следователя ФСБ.
В итоге я решил поступать на юридический в Московский государственный университет. Задача, прямо скажем, амбициозная, и родители только хмыкнули, узнав о моём решении. И сейчас юрфак МГУ даёт, скорее всего, лучшее юридическое образование в России, а тогда-то поступить туда было примерно как поступить в Гарвард.
Ужасный, невыносимый и бессмысленный стресс — вот что это было, если описать одной фразой. После того как всё это закончилось, я дал себе обещание, что никогда в жизни не буду наседать на своих детей в связи с поступлением. Спустя двадцать пять лет после каждой нудной лекции («поступить в хороший вуз — это самое важное, что ты можешь сделать»), которую я читал своей дочери Даше, я вспоминал это обещание, чувствовал себя пристыженным и всё равно читал новую лекцию. Наверное, это часть того, что называется «родительским инстинктом».
Придя на первый экзамен, я оказался в толпе абитуриентов и их родителей и сразу столкнулся с вице-премьером российского правительства. Человек, не сходивший тогда с экранов телевизора, пришёл поддержать своего поступавшего сына. Мы с матерью переглянулись. Честно говоря, я до сих пор понятия не имею, как в те годы формировались списки поступивших — сколько было блатных, сколько за взятки, а сколько действительно сдавали экзамены. Мне нужно было восемнадцать баллов, я получил пять по английскому, пять по истории. Сочинение давало две оценки. Я получил пять за творческую часть и три за грамотность, но при подсчёте баллов учитывалась худшая оценка, и это сделало моё положение опасным: теорию государства и права я должен был сдать только на пять. В этом я был более или менее уверен: «теория» была одним из моих любимых школьных предметов. Но на экзамене я имел возможность сам убедиться в том, как работает система «не пускаем лишних».
Я, конечно, много читал об этом — в СССР существовала почти узаконенная практика не принимать евреев на математические факультеты. Конечно, никто не говорил им: «Вы еврей, мы вас не принимаем». Просто на устном экзамене несчастному школьнику с проблемной «пятой графой» задавали всё более сложные вопросы. Какой бы он ни был умный, преподаватель всё равно умнее и рано или поздно придумает вопрос, на который школьник не сможет ответить. Характерный анекдот того времени:
На вступительных экзаменах в МГУ еврея-абитуриента хотят завалить и задают бесконечные, всё более сложные вопросы. Он отвечает на все, наконец его спрашивают:
— Как вы объясните, что Лев Толстой помнил себя с сорокадневного возраста?
— Ничего удивительного, я помню себя с восьмидневного.
— Что же вы помните?
— Помню, что пришёл старый еврей с бородой и пейсами и отрезал мне возможность поступления в университет.
Ко времени моего поступления никакого национального ценза не существовало, но суровые законы рынка ввели другое квотирование — вполне интернациональное. Если на факультете четыреста мест, а сто детей нужно взять, потому что их родители — начальство, а ещё сто мест проданы за деньги, необходимо срезать в два раза больше поступающих. На экзамене я ответил на все вопросы, но преподаватель продолжал задавать новые и новые, пока не спросил, как сейчас помню, о понятии «нормального риска». Это термин из трудового права, который проходят только на третьем курсе университета. Отдавая себе отчёт, что ответ: «Я не знаю» — худший из возможных, я начал что-то выдумывать на ходу. Председатель комиссии махнул рукой, сказал: «Вы не знаете!» — и поставил мне четыре.
Семнадцать баллов. Я не поступаю. Конечно, сам виноват, надо было писать сочинение на пять и пять, и никто не мог бы меня срезать. Но всё равно катастрофа. Два дня я переживал так, будто жизнь моя закончилась. В голове проигрывалась сценка, как я говорю друзьям и родственникам: «Я не поступил», а они сочувственно кивают. Однако решение нашлось довольно быстро. В Университет дружбы народов принимали с баллами, полученными на экзаменах в МГУ, и там семнадцати было достаточно. Так я попал в место, которое на жаргоне тех времён называлось «Лумумбарием». Полностью мой вуз назывался Российским университетом дружбы народов имени Патриса Лумумбы.
Это учебное заведение было создано как международный университет, куда могли приезжать учиться студенты из стран, выбравших «социалистический путь развития». Как и всё в СССР, создание вуза активно использовалось для пропаганды, в данном случае — пропаганды противостояния колониализму и поддержки «трудящихся всего мира в их борьбе с американским неоимпериализмом». Поэтому университет демонстративно назвали в честь Патриса Лумумбы — конголезского политика, зверски убитого праворадикально настроенными военными под командованием бельгийцев. Как показали позже рассекреченные документы, сотрудники ЦРУ тоже приложили руку к этой смерти. История трагическая, но советские люди, перекормленные пропагандой и поэтому весьма саркастически и цинично относившиеся ко всем событиям такого рода, придумали следующий её пересказ: «Советские трудящиеся возмущены, что Чомбе по приказу Мабуту в Катанге убил Лумумбу», — демонстрируя тем самым, насколько им до фонаря международная политика в условиях, когда в магазине нет сливочного масла.
В постсоветские времена добавка «имени Патриса Лумумбы», очевидно, начала тяготить руководство университета, уставшего от бесконечных шуток, и они стыдливо, не привлекая внимания, избавились от неё на первом году моего обучения.
В числе интересных фактов об университете было принято (не без тайной гордости) упоминать, что в нём учился знаменитый террорист Карлос Шакал. Причём иностранная пресса обычно акцентирует внимание на том, что он посещал «военную кафедру», что российскому гражданину смешно: военные кафедры есть почти во всех университетах, и в них нет ничего зловещего. А выпускнику РУДН смешно вдвойне, ведь у нас военной кафедры не было. Однако вуз, безусловно, был специфический. Я поступал в первый год, когда абитуриентов стали принимать сразу после школы. До этого обязательным требованием была служба в армии, почему и ходили бесконечные слухи и шутки о том, что все неиностранцы, учащиеся в «Лумумбарии», — разведчики.
Так или иначе, я поступил, моя жизнь не была разрушена. Я мог гордо поддержать разговор на тему поступления, просто пережив обязательную порцию шуток про «Лумумбарий», шпионов и студентов из Африки. Уровень бытового расизма среди граждан СССР и постсоветской России был тогда довольно высок, несмотря на все телеувещевания о дружбе народов.
Все мальчики из моего и параллельных классов дружно поступили в военные училища, военный университет и Академию ФСБ. Вообще, эта особенность биографии (я из семьи военного, все вокруг военные, все друзья поступили в военные училища) позже делала меня немного чужим в либерально-демократической среде. Не то чтобы происхождение осуждалось, но оно казалось странноватым. Типичный активист — это выпускник хорошей московской школы. А я — подмосковный тип, у которого на физиономии написано, что он мент или военный. Забавно, что вот это «на лице написано» действительно работало, причём в обе стороны. До того как я стал более или менее известен и меня стали узнавать в лицо, полицейские на митингах постоянно принимали меня за своего — оперативника. Я даже легко мог проходить через любые полицейские оцепления, главное — сделать непроницаемую физиономию и вести себя так, как будто ты тут самый главный.
Поступив, я с нетерпением ждал сентября, чтобы увидеть наконец-то своих однокурсников: вдруг они и правда окажутся какими-нибудь непонятными людьми, чья задача — следить за иностранцами. Иностранцев я тоже, понятное дело, ждал, хотя к 93-му году они уже не были такой экзотикой, как в СССР. Первого сентября стало ясно, что всё будет отлично: совершенно нормальные бывшие школьники, такие же, как я. И с первого разговора понятно, что все очень умные. Иностранцы тоже были — милейшие люди, правда, годами постарше и явно немного переживавшие из-за незнания языка и страдавшие от холода.
Специфика обучения в РУДН предполагала, что первый год все иностранцы учат только русский язык, а все русские — только иностранный язык, который им назначали случайным образом. Здесь я сделал одну из самых больших глупостей в своей жизни. На общем собрании всех поступивших студентов я последовал дурацкому совету ректора, который сказал: «Конечно, хорошо знать два иностранных языка. Поэтому, если вы учили в школе английский, возьмите французский или испанский». Меня распределили в английскую группу, и я пошёл и попросил поменять мне язык. «Вам французский или испанский?» — спросила женщина на кафедре. Я пожал плечами. Она записала меня во французскую группу.
Суперинтенсивное изучение французского действительно позволило мне более или менее овладеть языком к концу года, а к концу обучения в университете я, как и все, получил даже дополнительный диплом переводчика с французского на английский. Но без практики (а где можно практиковать французский?) язык довольно быстро забылся, а английский так и остался у меня в недоученном состоянии. Говорить — говорю, но с сильным акцентом и кучей грамматических ошибок.
Как раз во время моих раздумий об университете и поступлении в полный рост разворачивалось то самое явление, из-за которого во многом девяностые годы получили прозвище «проклятые». Я уверен, что именно это явление — одна из главных причин, по которым Путин сохраняет популярность у части общества и с его именем связано представление об «установлении порядка», хотя в целом государственная система при нём тотально деградировала. Явление это в нашем городке олицетворял человек в белых носках. Эти носки были отлично видны, потому что ноги в них он выставлял в окно своего автомобиля «ауди». Сомневаюсь, что это удобная поза — сидеть в машине, выставив ноги в окно, но, видимо, она была важна ему с точки зрения демонстрации превосходства над окружающими. Человека звали Эмиль, и он был главный бандит. Ну то есть в этом и заключалось «проклятье девяностых»: каждый человек в любом насёленном пункте знал, кто тут главный бандит и какие действуют преступные группы. Организованная преступность появилась как-то одномоментно, но сразу отвоевала себе огромное место в общественной жизни. Вроде только что закончился Советский Союз, при котором наличие человека в белых носках было немыслимо. Да, конечно, были люди, сидевшие в тюрьме, были некие «цеховики» — люди, занимавшиеся запрещённым предпринимательством, но с точки зрения обычных граждан они существовали на какой-то другой планете. Если о ком-то говорили, что он сидел в тюрьме, это ни в малейшей степени не могло иметь какой-то положительной коннотации. Ещё было популярное выражение: «Живёт на сто первом километре». Советская система уголовного права запрещала бывшим преступникам селиться ближе ста километров к большим городам. «Сто первый километр» был местом, где живут всякие алкоголики, воры и подозрительные типы, совершенно не имеющие романтического ореола и ни в коем случае не наделённые какой-то властью.
И тут внезапно выясняется, что, оказывается, главная сила в стране — это вот те, кто собирается в шашлычной у дороги каждый вечер. К ним, как в фильмах про итальянскую мафию, ходят «решать вопросы», советоваться, их стоит остерегаться. Это было поразительное явление, особенно для места, где я жил. В городе целая дивизия вооружённых мужчин, чья работа — воевать и убивать, но главный авторитет — неизвестно откуда взявшийся грузин в белых носках. Дополнительное значение у слова «авторитет», обозначающее как раз неясный статус таких людей (то ли преступник, то ли предприниматель, то ли уважаемый человек), появилось именно тогда и активно используется до сих пор. В любой биографической статье о том же Путине найдётся много эпизодов о связях с «авторитетными предпринимателями» — всем понятный эвфемизм для обозначения бандитов и представителей преступных группировок.
Также внезапно выяснилось, что тюремный опыт — это что-то хорошее и очень важное. Фраза: «Он сидел в тюрьме семь лет, он пропащий человек, с ним не нужно иметь дел» — непостижимым образом трансформировалась во фразу: «Он отсидел семь лет — значит, он знает полезных людей и может решить наши проблемы». Наш Эмиль был нижним звеном пищевой цепочки. Более крупный бандит, «державший» Одинцовский район, базировался у автомастерских на Минском шоссе, километрах в пятнадцати от нас. Над ним стояли ещё какие-то люди, связанные с «солнцевскими». Эту иерархию понимали все вокруг — по крайней мере, все люди, с которыми общался я: и школьники, и студенты, и взрослые. Откуда все это знали — непонятно, но всем было очевидно: это как поселковая, районная и областная администрация. Если у тебя не получается решить вопрос с местными бандитами, то можно договориться с вышестоящей группой.
Любой бизнес, от маленького магазина до завода, имел «крышу». «Крыша» — главное слово девяностых. На второй минуте обсуждения любого предпринимателя звучал вопрос: «А кто его крыша?» Преступные группы образовывались по самым разным принципам — по территориальному (разные там «подольские» и «солнцевские»), по наличию боевого опыта («афганцы»). Ещё были спортсмены — наверное, самая многочисленная группа. Все борцы, боксёры и так далее поголовно подавались в бандиты, а боксёрские залы были прямо кузницей кадров. Наконец, были «синие». Так называли олдскульную преступность с их доперестроечной тюремной иерархией и татуировками — потому они и были «синими».
Вся страна обсуждала бандитские войны, противостояние между «синими» и спортсменами и тому подобные увлекательные вещи. Россию захлестнула волна шансона — если подумать, это русское кантри.