В субботу Ржанов ушел из редакции пораньше, и, когда Павлик вернулся домой, там все было готово для приема гостей. Рязанов оказался на редкость изобретателен и домовит. В дело пошла разнокалиберная хозяйская посуда, стаканчики из красного и синего стекла, пучки сухой травы — слезки, ядовитая восковая роза; скромное угощение было так ловко распределено по тарелкам и вазочкам, что являло картину изобилия. Не забыт был и патефон с набором заигранных пластинок.
В данную минуту Ржанов, орудуя кухонным ножом, вскрывал какие-то свертки, плотно обернутые в бумагу. В свертках оказались две плитки шоколаду, две пачки печенья, две коробки с тянучками, два кисета с вышитой бисером надписью: «Защитнику Родины», флакон одеколона и пестрый лоскут, который мог сойти и за женскую косынку, и за мужской шейный платок.
— Откуда это у вас?
— Это подарки, которые нам с вами выдали ко Дню Красной Армии. Я получил их авансом у Чеботарева. Не возражаете?
— Ну что вы!
Девушки пришли вместе ровно в девять, как было условлено. Павлика удивило, что Белла и Оля, до того едва знакомые, уже были на «ты», обменивались беглыми, понимающими улыбками. Только женщины умеют так быстро и накоротке сходиться…
Черное шелковое платье плотно облегало небольшую, стройную фигуру Беллы с тонкой талией и высокой грудью. В разрезе стоячего воротничка красиво обрисовывалась ее гибкая, нежная шея, чуть более светлая, чем матово-смуглое лицо.
Оля, как и всегда, была в гимнастерке и темной шерстяной юбке, только сапоги она сменила на лакированные лодочки, верно, их одолжила ей Белла.
Оля была эвакуирована из Ленинграда. Месяц назад ее снял с поезда, идущего на восток, капитан Шатерников, которому отдел поручил отыскать машинистку. Все Олино имущество составлял портативный «ремингтон» в металлическом футляре. Среди легенд о Шатерникове, красавце, храбреце и великом умельце, эта история занимала не последнее место, она подтверждала магическую власть Шатерникова над людьми, вещами и обстоятельствами. Рассказывали так: Шатерников взглянул на девушку, улыбнулся — и поезд ушел, а Оля осталась. Потом Оля, подобно другим ленинградцам, которые прибывали на Волховский фронт, провела около месяца в госпитале и вышла оттуда с округлившимся лицом и чуть излишне отяжелевшей фигурой. Оля была миловидна, хотя и несколько бесцветна, особенно по контрасту с горячими южными красками Беллы.
Вначале царил несколько принужденный в своей искусственной легкости тон. О работе условились не говорить, а больше говорить было не о чем. Поэтому много внимания уделялось всяким пустякам, вроде того, что Павлик, откупоривая бутылку, продавил вовнутрь пробку. Некоторое оживление внес Ржанов, предложив девушкам разыграть одеколон и косынку. Кинули двугривенный на орла и решку, одеколон достался Оле, косынка — Белле. Олю тут же заставили подушиться, а Беллу — повязать платок…
Павлик чувствовал, что с каждой минутой им все сильнее овладевает скука. Его раздражал беспричинный, как ему казалось, нарочитый смех Беллы и та туповатая серьезность, с которой Оля перебирала заигранные, стертые до зеркальной глади, пластинки. Потом он понял, что и скука, и смутное раздражение возникли в нем оттого, что где-то в глубине он все время помнил о тех надеждах, какие связывал Ржанов с этим вечером. А ему совсем не хотелось никакой интимности, никаких поцелуев. Да и с чего это Ржанов взял, что девушки готовы отвечать его далеко идущим намерениям. Вот уж чепуха! Это даже подло — так о них думать…
Вместе с этим сознанием пришла легкость. Павлик поставил наименее заигранную пластинку и пригласил Беллу танцевать. Сквозь хрип и скрежет донеслись милые звуки «Китайских фонариков», старого-престарого фокстрота, под который он, серьезный и старательный семиклассник, обучался танцам, безбожно отдавливая ноги партнершам.
Танцевать он так и не научился, но двигался хорошо, потому что был силен и ловок. К тому же с Беллой, почти невесомой и очень чуткой к ритму, это было совсем нетрудно.
— Товарищи, к столу! — провозгласил Ржанов, наполняя рюмки «маминым» портвейном.
— За что пьем?
— Конечно, за победу!
Когда отставили пустые рюмки, Оля, обращаясь к Ржанову, спросила:
— А скоро кончится война?
— Кончится, Оленька. Вот победим, и кончится.
— Хоть бы скорее.
Белла взяла бутылку и неумело разлила вино по рюмкам:
— Давайте выпьем за нашу встречу, правда! Мне так хорошо с вами! Я почему-то была уверена, когда уезжала из Москвы, что так вот все и будет здесь, просто, по-дружески!
Чокнулись и выпили. Павлик решил, что теперь его очередь произнести тост:
— Я предлагаю выпить за самый прекрасный, самый мужественный город на земле, за Ленинград!
— За Ленинград, значит, и за вас, Оленька! — потянулся к ней с рюмкой Ржанов.
— Ну что вы! — отмахнулась девушка. — За весь Ленинград, за всех ленинградцев! — глаза ее странно заблестели.
— Послушайте, Оля, — сказал Павлик, — расскажите о своем последнем дне в Ленинграде.
— О последнем? — Оля задумалась. — Последние дни я не помню, очень плоха была. И когда через Ладожское везли, не помню. Я только с Будогощи опамятовалась…
— Ну, о последнем, который помните.
— О последнем… — Оля задумалась, и лицо ее как-то сразу увяло, углы рта опустились. — Это незадолго перед отъездом было. Стояла я на Большом проспекте… Вечерело, и воздух был такой лиловый-лиловый, я никогда такого воздуха не видела. Может, это от голода какой-то особый свет в глазах? Тут подходит ко мне старушка, у нее муж помер, надо его на кладбище свезти. Саночки, говорю, у вас есть? Есть. А что дашь? Развернула она тряпочку, там пайка хлеба, граммов двести. Я согласилась. Положили мы покойника на саночки и повезли. Старушка сначала немного сзади подталкивала, а после отстала. Покойник, конечно, легкий был, пустой от голода, а все-таки тяжело. Тащила я его, будто во сне. Помню, какие-то машины мимо ехали, водители что-то кричали мне, еще почему-то лошадиная морда рядом качалась… В общем, добрались. А там покойники штабелями лежат, нет у людей сил хоронить их. Земля мерзлая, твердая, ее и здоровому-то не вскопать, не то что… А старуха требует: копай деду могилу, а то не заплачу. Тут мне повезло, лопаты ни у кого не оказалось. Положили мы старика на снег, старуха перекрестила его, помолилась, и пошли мы назад. Я говорю: давай, бабушка, хлеб. А она как расплачется! Я думала ей хлеба жалко, а она достает с груди тряпочку, в которую хлеб был завернут, и протягивает мне. И плачет, плачет. Развернула я тряпочку, а там одна корка пустая. Пока мы шли, старуха весь мякиш из нее выбрала!.. — Оля усмехнулась.
— Ну, а вы? — спросил Павлик.
— Взяла эту корку, потом дома на палочке подогревала и ела. Это меня научили хлеб подогревать, вкусно и будто сытнее.
— Наверное, ничего страшнее голода нет, — задумчиво произнесла Белла. — У меня в Ленинграде был жених… Это больше в шутку говорили: жених, — поправилась она, чуть покраснев. — Мы с детства дружили, я ведь тоже ленинградка, маму перед самой войной в Москву перевели. Он был на год моложе меня, сильный такой, высокий, баскетболист. Но от голоду он почему-то в семье страдал больше всех. Его мама и сестра работали, а он ничего делать не мог, лежал на диване и все про еду думал… И первым умер…
— А это всегда так, — заметила Оля. — Мужчины хуже женщин переносят. И чем крепче человек, тем ему трудней…
— А Ленинград живет и живет как ни в чем не бывало, — злым голосом произнес Ржанов, явно пародируя Павлика.
— А знаете, это верно, — словно поверяя какой-то секрет, сказала Оля. — И никогда еще Ленинград таким красивым не был! Правда! Или раньше не замечалось?.. А тут идешь через Кировский мост, Нева замерзшая, солнце, и далеко-далеко все видно. Остановишься и думаешь: как же все красиво, боже ты мой!.. Я передать не умею, — сказала она, мучительно наморщив маленький лоб.
— А я тебя понимаю, — сказала Белла.
— Да? — Оля улыбнулась. — Это, правда, трудно объяснить. И разрушений много, и все дворцы краской вымазаны для маскировки, и памятники досками обшиты, и пустынно против прежнего, а все равно красиво, так красиво, что плакать хочется!..
— А верно, что в Ленинграде открыты кино, театры? — спросил Павлик.
— Конечно! — оживилась Оля. — Я все спектакли в оперетте пересмотрела, раньше времени не хватало и билеты дорогими казались. А тут на мою зарплату все равно ничего не купишь, и я чуть не каждый день в театр ходила. Посидишь, посмотришь на чужую жизнь, музыку послушаешь, и вроде легче, даже есть меньше хочется!.. — она улыбнулась.
За столом стало тихо.
— Товарищи, давайте выпьем! — прервал молчание Ржанов. — Оленька, ваше здоровье!
Оля послушным движением подняла свою рюмку, осторожно чокнулась с Ржановым и, отпив глоток, поставила на место.
— А мы? — Белла взглянула на Павлика.
— Ваше здоровье!.. — рассеянно пробормотал Павлик, он думал о Ленинграде, с необъяснимой ясностью возникшем перед ним из Олиных слов. Металлический звук патефона ударил его по нервам.
Утомленное со-олнце
Нежно с морем проща-алось!
Павлику показалось это кощунством, он с возмущением взглянул на Ржанова, но тот как ни в чем не бывало приглашал Олю на танец. Разгладив примявшуюся сзади юбку, Оля встала и, держа сумочку под мышкой, словно находилась на танцплощадке, с покорным видом протянула Ржанову руки. «А может, все это правильно? — думал Павлик. — Может, люди потому и выдерживают, что сквозь все пробивается эта неистребимая сила жизни? Так оно и существует рядом: старуха с саночками и „Сильва, ты меня не любишь“…»
— Вы всегда такой серьезный? — спросила Белла.
— Скучный, хотите вы сказать?
— Ой, ничего не слышно!.. — Белла поморщилась. — Может, сядете ближе?
Обогнув стол, Павлик сел на кровать рядом с Беллой. Он словно погрузился в ту нежную, ароматную среду, которая окружает очень юное, свежее, чистое существо. Грудь Беллы тихо подымалась и опускалась в дыхании, синие глаза доверчиво потемнели, Павлик физически ощущал теплую волну, идущую от нее к нему.
— Вы любите стихи? — спросила Белла.
— Очень!
— Почитайте.
— Хотите Блока?
— Мой любимый поэт!..
— И мой тоже…
Павлик стал читать стихи Блока о Петербурге, отрывки из «Возмездия». Белла слушала, сжав худенькие пальцы. Растроганное выражение появилось на ее милом смуглом лице. Павлик сам не мог понять, почему вдруг ему стало мучительно жалко ее. Слишком уж незащищенной казалась она. Вот хотя бы их маленький вечер. Она так доверчиво, радостно и просто откликнулась на приглашение Ржанова, видя в этом бесхитростное проявление фронтовой дружбы, о которой успела создать себе представление. Если бы она слышала о сговоре, который предшествовал этому! «Вам Белла, мне Оля». Правда, Павлик ни на миг не принимал всерьез любовные планы Ржанова, и все-таки дурно, стыдно… Ржанов с Олей уже не танцевали, они тихо говорили о чем-то за выступом печи, где находилась койка Ржанова. Павлик сидел к ним спиной и все громче и громче читал стихи, словно хотел предостеречь этим Ржанова от каких-то неправильных поступков. И он почувствовал огромное облегчение, когда Ржанов вдруг сказал:
— Вечер поэзии окончен! Оленька, пора домой!..
А когда девушки вышли причесаться — в комнате не было зеркала, — он насмешливо сказал Павлику:
— Что вас дернуло заговорить о Ленинграде? Собрались повеселиться, поухаживать, отвести душу, а что вышло — тризна? Право, перед вами Вельш — Казанова!
— Вас бы свести с Артуром, — сказал Павлик.
— Кто это — Артур?
— Есть такой водитель на ВВС, гроза официанток и регулировщиц.
Ржанов засмеялся.
— Да… — сказал он, — видать, «для веселия планета наша мало оборудована…»
Из дому вышли все вместе, а на улице разделились: Ржанов пошел провожать Олю, Павлик — Беллу.
Вечер был по-вчерашнему полон звезд, тепла и запаха земли.
— Как хорошо было, — сказала Белла, — и стихи, и все!.. А Оленька очень славная, правда?
— Очень.
— Она нравится Льву Матвеевичу?
Павлик пожал плечами.
— Он тоже хороший, такой простой, открытый…
— А бывают нехорошие, Белла? — с улыбкой спросил Павлик.
— Наверное, бывают, только мне не попадались! — Белла засмеялась своим легким смехом. — А тут, правда, все очень хорошие люди!
— Да, в особенности старший политрук Хохлаков.
— Это такой толстый? — с сомнением спросила Белла. — Он мне как-то меньше понравился. Но я совсем не знаю его…
— Он не сразу раскрывается, бывают такие стыдливые натуры, они хранят под спудом огромное внутреннее обаяние…
Белла искоса взглянула на Павлика.
— А я думала, вы серьезно! — в голосе ее звучало огорчение. — Почему вы так?.. Вам очень скучно со мной?
Павлик и сам не мог понять, почему он заговорил о Хохлакове, да еще таким деланным тоном. То ли его раздражала наивная восторженность Беллы, напоминающая прежнюю его слепоту, то ли он играл перед ней в этакую циническую взрослость.
— Ну что вы, Белла!.. — сказал он покаянно. — Я вовсе не хотел… — Фраза не складывалась, Павлик взял маленькую руку девушки и слегка пожал.
Они подошли к дому Беллы и остановились возле калитки, Павлик все еще держал руку Беллы в своей.
— Не сердитесь на меня, — сказал он. — Вы очень славная, мне хорошо и легко с вами…
Светлые глаза Беллы как-то странно, выжидательно и напряженно глядели на Павлика из темноты.
— Что вы, Беллочка? Что вы так смотрите?..
Павлик не договорил, судорожным движением Белла подалась к нему, что-то умоляющее было в ее поднятом к нему лице, в преданном, жалком взгляде. Затем выражение лица девушки вдруг изменилось, в нем будто омертвело что-то, может, оттого, что закрылись глаза; она взяла Павлика рукой за шею, притянула к себе и прижалась полуоткрытым ртом к его губам.
Чуть задохнувшись, Павлик осторожно освободился от ее рук и губ. Он был взволнован и тронут внезапным порывом девушки, но одновременно возникло в нем какое-то жесткое чувство протеста.
Пусть он нравится Белле, поступила бы она так, если бы они встретились в Москве, в мирное время? Нет! Это было одним из тех послаблений, которые люди позволяют себе, оправдываясь войной. Таким вот ослаблением нравственного и морального начала оскорбило его письмо Кати. Толкнуться в училище с черного хода, «воспользоваться моментом», отказаться от почти приобретенной профессии ради сомнительного дара, а потом, когда сорвется, все свалить на войну… Это было явлением того же порядка, что и броситься очертя голову навстречу случайному, непроверенному чувству без страха перед ошибкой и раскаянием — война все спишет. Будто самое слово «война» уже содержит в себе искупление любого проступка. И почему-то этому особенно легко поддаются люди, почти не затронутые войной, вроде Кати или вот этой девушки. А вот Оля, по которой война прошлась колесом, не попустит себя, не сделает ничего такого, что пришлось бы оправдывать войной…
— Почему вы молчите? — встревоженно спросила Белла и убитым голосом добавила: — Я вам не нравлюсь?
— Нравитесь, вы милая, чудесная девушка, — сказал Павлик, в эту минуту он куда больше нравился самому себе. — Но я не признаю поступков, которые совершаются только потому, что сейчас война. А мы с вами даже не на войне. Просто рядом нет мамы, московской квартиры, привычного и сдерживающего обихода…
— А почему вы не объясняете этого другим? — обиженно проговорила Белла.
— Чем же, например?
— Любовью! — это прозвучало важно, чуть неуверенно и очень по-детски.
Павлик усмехнулся:
— Не слишком ли быстро? К тому же я женат и люблю свою жену.
Белла пристально посмотрела на него в темноте:
— Если вы действительно так любите жену, от души желаю, чтобы она разделяла ваши взгляды на войну и человеческие обязанности!
Это прозвучало уже совсем не по-детски, удар был нанесен сильной женской рукой и с чисто женской интуитивной меткостью.
— Я желаю ей того же, — произнес Павлик тихо и серьезно.
Белла протянула ему на прощание руку:
— Спасибо за правду!
— Спокойной ночи! — мягко сказал Павлик.
Он уже порядком отошел от дома Беллы, когда вслед ему, из-за штакетника, через всю ночь пронеслось звонко, отчаянно и нежно:
— Я все-таки вас очень люблю!..