3

До самого Калинина шла выжженная, порушенная земля. Калинин — древняя Тверь — издали показался городом, а вблизи предстал скопищем пустых каменных коробок с наметенными внутрь сугробами. На краю города, посреди огромного пустыря, высилось большое и красивое, хотя такое же пустое внутри, здание театра. Видимо, война выжгла, уничтожила все дома окрест и оторвала театр от города. Но на побитых, обезображенных улицах уже зародилась новая жизнь, спешили куда-то прохожие, червем вилась очередь у дверей булочной, в одном месте возводили кирпичную кладку, в другом ставили леса, громко жужжала дисковая пила.

— Сколько же это после войны строить придется! — впервые нарушил молчание Нечичко. Он повернул к Павлику свое красное, натужливое лицо, поглядел серыми глазами и, не дожидаясь ответа, отвернулся, ушел в себя.

По льду, вдоль взорванного моста, уронившего в реку железные пролеты, переехали они Волгу. На время город вытянулся на правом, высоком берегу, вновь обманчиво цельный, будто не тронутый войной, и скрылся за поворотом дороги.

На полпути между Калинином и Торжком, в большой уцелевшей деревне, они сделали привал. И тут сбылось Катино опасение: Павлик, как по нотам, разыграл роль Пети Ростова.

Изба, в которой они остановились, служила временным пристанищем для многих проезжих военных людей. И вот, разложив свой домашний припас, Павлик принялся угощать старшего батальонного комиссара Нечичко и других своих спутников: Енютина, Новикова, политработников, шоферов, а потом без разбору и всех, находившихся в избе.

— Кушайте, — говорил Павлик, подвигая людям золотисто поджаренную курицу, крутые яйца, пирожки с мясом и капустой, байку с вишневым вареньем. — Кушайте, пожалуйста… Это домашние пирожки, очень вкусные… Варенье тоже домашнее…

И люди не отказывались. Один, разорвав за ноги курицу, с остервенением молол зубами ее нежные кости, другой налег на пирожки — макал их в варенье и целиком отправлял в рот, третий, подобно фокуснику, глотал яйца, с поразительной быстротой очищая их от скорлупы. В какой-то момент Павлику стало жаль — не еды, конечно, а тех трогательных и трудных усилий, с какими мать добывала и готовила всю эту снедь. Военные люди ели жадно и деловито, стремясь урвать побольше от неожиданного угощения. По Павлик тут же устыдился своего, как ему показалось, мелкого чувства и с новым жаром принялся потчевать окружающих.

— Кушайте… Пожалуйста, кушайте!.. — голос его звучал чуть потерянно.

— Да что вы стараетесь? — раздраженно проговорил вдруг Нечичко, он также отдавал должное угощению, но сдержанно и бережливо. — Они и так рубают, аж хруст стоит. Смотри, подавишься! — заметил он какому-то старшине, отправившему в рот громадный кус вареной колбасы.

Старшина поперхнулся и отошел.

Павлика возмутила грубость Нечичко. Как можно жалеть еду, да еще для своих братьев по оружию? Но вслух он не решился возразить: Нечичко был командиром колонны и не пристало с ним спорить.

Вмешательство Нечичко произвело впечатление, но оно запоздало: от всей роскошной снеди Павлика остались всего две котлеты, хлебный батон да жестяная банка со сливочным маслом.

— Та-ак! — глядя на произведенное опустошение, с усмешкой сказал Нечичко. — Теперь корми вас всю дорогу!..

Павлик покраснел — вот она, оборотная сторона его щедрости. Какого же он свалял дурака! Если б не это идиотское и хвастливое гостеприимство, он мог бы, как равный, участвовать в общем котле до конца пути. А теперь он делается иждивенцем Нечичко…

Нет, надо покончить наконец со всем детским, незрелым в себе! Самое досадное, что после пиршества Нечичко, а за ним и другие политработники стали называть его «Павликом».

Незадолго перед Вышним Волочком Павлик задремал и проснулся лишь от зычного крика Нечичко:

— Подъем!

Машина стояла у подъезда двухэтажного каменного дома. Они попали в обычную городскую квартиру с электричеством. Щурясь от яркого света, Павлик следом за Нечичко вошел в большую комнату. Тут было настоящее бабье царство: какие-то старухи, молодицы, женщины средних лет, девушка лет восемнадцати с огромными синими глазами, девчонки школьного возраста. А из рамок, висящих по стенам, глядели мужские лица: то, верно, были сыновья, мужья, отцы и братья этих женщин, ушедшие на фронт. Одна рамка была обвита черной ленточкой: этому солдату уж не вернуться домой.

Пока приезжих угощали ужином, синеглазая девушка без устали накручивала патефон. Пластинок было всего три: две танцевальных, заигранных до невозможности уловить мелодию, и одна с русскими песнями в исполнении Руслановой. Резким, волнующим голосом пела певица о валдайском колокольчике и еще о каком-то парне в красивой шелковой рубашке и «тин-тин-тиновых, стало быть, штанах». Эту пластинку ставили чаще других, и всякий раз, как доходило до странных штанов, вся семья от мала до велика дружно смеялась. А у Павлика щемило сердце. Сколько раз слышали они эту пластинку, но так велика у этих людей сейчас потребность отвести душу, что жалкая, запетая песенка стала для них неиссякаемым источником веселья. А потом Павлик заметил, что синие глаза девушки неотрывно следят за ним. Случайный, заезжий молодой человек, он, верно, представлялся ей тем самым лихим парнем, о котором пела Русланова. И Павлик пожалел, что нет на нем красивой шелковой рубашки и «тин-тин-тиновых штанов», что завтра на рассвете он уедет и ничего не принесет девушке их встреча. Трудной и холодной будет ее первая весна. Глядеть ей с тоской вслед проезжим своими синими глазами, ждать и томиться своей не ко времени расцветшей юностью. Павлик подсел к девушке. Он не знал, о чем заговорить, и только улыбнулся ей. Не спуская с него пристального синего взгляда, девушка встала и пошла к дверям. Павлик последовал за ней. Они вышли на каменное крыльцо дома. Девушка взяла руку Павлика и прижалась к ней щекой.

— Какая у вас рука — тонкая и крепкая, — прошептала она.

— А у вас щека горячая, горячая, — сказал Павлик.

Девушка водила рукой Павлика по своему лицу. Он чувствовал под ладонью тугую круглоту щек, гладь лба, нежную мохнатость ресниц, ощутил мягкие, детские губы, и губы эти вдруг прижались к его ладони, будто целуя. В страшном смущении Павлик отшатнулся. Он взял девушку за руку, но она, угадав его намерение, стала вырываться.

— Не надо, — шептала она, — у меня руки плохие, испорченные…

Без труда одолев ее сопротивление, Павлик стал целовать шершавые пальцы, ладонь и подушечки мозолей, тонкое, чистое запястье. Девушка закрыла глаза.

«Бедная, милая, родная моя!» — шептал про себя Павлик.

— Ой, как хорошо! — тихо воскликнула девушка. — Спасибо вам… А теперь идите, завтра рано вставать.

— А вы?

— Я еще постою немного. Идите, пожалуйста, правда…

Павлик поглядел на нее в темноте, поклонился и прошел в дом. Нечичко спал на полу. Павлик улегся рядом.

А утром, когда они садились в машину, вся семья вышла на крыльцо. Кутаясь в шерстяные платки, стояли на ветряной январской студи женщины-солдатки, молодые и старые, стояли солдатские дети, провожая на войну неродных, едва знакомых, но близких по общей судьбе людей. И синеглазая девушка была здесь, серьезно и печально глядела она на Павлика. А когда машина тронулась, она пошла вровень с ней, как казачка у стремени, и шла все быстрее и быстрее, затем побежала, отставая с каждым шагом, и вдруг исчезла. Павлик опустил стекло и выглянул наружу. Синеглазая девушка, прижав руки к груди, глядела вслед машине, а за ней, тесно держась против ветра, на каменном крыльце все еще стояли обездоленные войной, молодые и старые, бедно одетые, прекрасные женщины. И этот образ войны Павлик навсегда унес в своем сердце…

За Валдаем колонна оставила в стороне шоссе Москва — Ленинград и взяла круто на север в сторону Боровичей. Когда переехали заброшенную, погребенную под снегом узкоколейку, Нечичко решил уточнить дорогу.

— Айда до хаты! — сказал он Павлику, кивнув на будку стрелочника.

В будке их встретил высокий, тощий человек в замасленном комбинезоне. Надетый, видимо, на голое тело, комбинезон резко обрисовал страшную худобу человека: торчащие ключицы, впалый живот, грудную клетку. Человек молчал и улыбался, обнажая белые, неживые десны.

— Стрелочник? — спросил Нечичко.

Человек кивнул.

— А чего ты тут робишь, коль поезда не ходят?

Человек едва приметно пожал плечами и улыбнулся.

В доме было пусто. На холодной и, видимо, давно не топленной печи валялись засохшие тряпки, возле дверцы — дровяной сор, на буфете — крошки хлеба, в блюдечке на полу запеклась полоска молока.

— Жинка где? — спросил Нечичко.

Человек кивнул на окно и что-то сказал, но звук его голоса истаял в воздухе, не достигнув ушей собеседников. И Павлика удивило, когда Нечичко после короткого раздумья решительно спросил:

— От бомбы погибла?

Человек кивнул и обнажил десны.

Нечичко скользнул глазами по комнате, взгляд его обратился к лежащему на столе раскрытому букварю.

— Пацан чи дивчина? — спросил он тихо.

— Ага, — сказал человек, и Павлик наконец-то его услышал: — Костя и Вера.

— Выходит, один ты уцелел?

Человек как-то странно посмотрел на Нечичко и ничего не ответил.

— Уходил бы ты отсюда, батько, к людям! Уходил бы, не то загнешься с холоду и голодухи!

Ответа не последовало, человек глядел сквозь Нечичко в какую-то далекую пустоту. Но когда тот спросил его о дороге, он произнес вполне внятно: «Прямо, все прямо».

Нечичко порылся в карманах, достал две мятые тридцатки:

— Возьми, хлеба себе купишь.

Человек не взял денег, тогда Нечичко положил их на стол. Он не вышел проводить, даже не попрощался, только вновь обнажил десны в уродливом оскале улыбки.

— Сумасшедший? — спросил Павлик, когда они вышли из будки.

— Нет, — раздумчиво ответил Нечичко. — Просто он все потерял. Все…

Теперь они ехали местами, не тронутыми войной. Дорога шла чистыми, белыми полями, прорезала густоту отягощенных снегом молчаливых лесов, деревянными мостами и мостками перекидывалась через замерзшие реки, опадала в балки, вздымалась на бугры, широко распахивая курящийся морозными дымками простор.

Они проезжали деревни, где большие, крепкостенные дома, укутанные против холода в дерновые шубы, гордо возносились на своих высоких, в этаж, фундаментах. От домов веяло прочной, слаженной и упорной жизнью, способной противостоять любой напасти. При виде этих надежных красивых домов, могучих, таящих вечную мглу лесов, неохватных полей, закованных в ледяную броню рек в душе Павлика ширилось и крепло чувство Родины. Эта земля со всем, что на ней есть, принадлежала ему, а он принадлежал этой земле.

На привалах они заходили в первую попавшуюся избу, и тут же, словно их давно ждали, на столе появлялся яростно кипящий самовар, серебристый от жира суп в чугунке, свиное сало, квашеная капуста, огурцы. От плотного духа сушеных трав, солений и мочений чуть пощипывало в горле. Бесшумно и быстро мерили избу сильные, обутые в бахилы ноги приветливых и неречистых хозяек. И чудесно попахивала буханка домашней выпечки хлеба, разрезанная с прислоном к груди.

И снова дорога, снова леса, поля, реки, и все синей и прозрачней становится воздух, все крепче заворачивает мороз, выстуживает машину, забирается под шинель и, как клещами, схватывает пальцы ног. Вначале Павлика даже радовало это неопасное замерзание. Тем желаннее становился очередной временный приют, тем с большей приятностью думалось о теплой печи, о горячем чае на привале. Но потом ему стало не по себе: больно круто взялся мороз за его ноги. Павлик вытащил стопы из узких головок, в просторе голенищ он мог шевелить пальцами, мог даже растереть их руками. Но скоро и это перестало помогать. Тогда он достал из рюкзака тонкое шерстяное одеяло и укутал ноги. Несколько минут держалось обманчивое тепло, затем мороз без труда проник сквозь эту жалкую преграду. У Павлика намертво онемели мизинцы, потом и остальные пальцы. Он вертел ими, скребся о сапог, чтоб только не утратить вовсе ощущение ног…

Нечичко, тихо дремавший в своем теплом барашковом полушубке и подшитых валенках, верно, услышал его возню.

— Замерзли? — спросил он, показав твердую красную скулу.

— Нет, что вы!

Нечичко снова уткнулся носом в воротник, а Павлик с тоской уставился в окно, за которым расстилались бескрайние, щемяще студеные поля. Он знал, что до Боровичей привала не будет, и тщетно отыскивал взглядом хоть какой-нибудь признак приближающегося города. Но за окошком бежали все те же сугробы, телеграфные столбы, крутился синий ободок леса по горизонту и все уплывала назад и никак не могла уплыть лепящаяся по косогору деревенька. Павлик закрыл глаза, надеясь в дреме перемочь мозжащую боль в ногах, и действительно на какое-то время впал в забытье. Очнулся от громкого крика Нечичко:

— Ах мать твою, а еще танкист!..

Он увидел, что Нечичко даже не вышел, а выбросился из машины и куда-то побежал. Павлик распахнул дверцу и сразу понял, что произошло. Колонна только что переехала по льду широкий ручей, все машины благополучно достигли берега, кроме одной, голубой, забуксовавшей посреди ручья. Возле нее с угнетенным видом расхаживал скуластый политрук, носивший черные бархатистые петлицы танкиста и темно-серую, в лиловость, шинель. Рядом безучастно стоял на гнутых своих ногах Енютин и, посверкивая золотым зубом, курил самокрутку. Другие политруки и шоферы повысовывались из машин, иные даже вышли, но никто не торопился помочь потерпевшим, видимо полагая, что те справятся сами. Зычный голос Нечичко мигом напомнил им о святом законе дороги. Даже Енютин нехотя подошел к голубой машине и приложил руку к стойке дверцы.

Нечичко снова что-то закричал, люди со всех сторон привалились к машине, шофер дал газ, «эмку» повело в сторону, и мотор, застонав, смолк.

Павлик откинул одеяло и с трудом вылез наружу. Он почти не слышал своих ног. Шатким, неуверенным шагом спустился он к ручью и удивился, что ручей под тонкой коркой льда был живым, хотя струился по ледяному ложу. Ручей был как бы многослойным: лед, вода, лед. Застрявшая машина искромсала верхнюю ледовую пленку, ее колеса купались в воде, без толку проворачивались на зеркально гладкой поверхности подводного льда. Нечичко, отдававший распоряжения политруку с петлицами танкиста, приметил Павлика и бросил ему мимоходом:

— Ступайте назад, небось и так ног не чуете!

— Да нет, что вы! — улыбнулся Павлик. — Я в полном порядке…

Политрук-танкист притащил длинный шест, еще кто-то круглый чурбачок, теперь надо было подвести вагу под задний мост машины. Несколько человек, Павлик в их числе, навалились на свободный конец рычага — и враз посыпались на лед: чурбачок выскользнул из-под ваги. Новая попытка, новая неудача. Нечичко орал так, что больно становилось ушам. «На машину, чтобы она сдвинулась с места, надо, несомненно, кричать куда громче, чем на лошадь», — подумал Павлик. Он нарочно старался увидеть происходящее в комическом свете, уж очень худо было у него с ногами.

После того как завагить машину не удалось, решили приподнять задний мост и стащить ее на цельный лед. Снова крики, ругань, отчаянное, задышливое: «Р-раз — два, взялись!» — снова неудача.

— А ну-ка, еще разок! — послышался вдруг спокойный на этот раз, деловитый голос Нечичко.

Похоже было, что смутный страх перед дорогой, терзавший старшего батальонного комиссара с самой Москвы, в виду реальной опасности наконец-то оставил его. И Павлика охватила уверенность, что сейчас непременно получится. И верно, задний мост, словно полегчав, поддался людям, колеса стали на крепь, и шофер без труда вывел машину на бугор. Только Павлик черпнул воды сапогом, он заметил это по неожиданному теплу, оживившему его правую ногу и пропавшему раньше, чем он добрался до машины.

Боровичи открылись на закате золотыми, горящими куполами собора, румяными отсветами солнечного огня в окнах, розовыми снежными крышами присадистых домов — красивый, старый город, прочно оседлавший господствующую над местностью высоту. Но Павлик не почувствовал облегчения. Боровичи опоздали, что-то нехорошее уже случилось с ним. Он равнодушно глядел на пробегающие мимо здания с железными вывесками, равнодушно отметил про себя их дореволюционную, купеческую тяжесть, основательность, равнодушно выслушал нечичковское «Марш по квартирам!», когда машина остановилась у какого-то дома. Привычным, безотчетным движением прихватив рюкзак, Павлик толкнул дверцу, вылез из машины, хотел шагнуть и упал боком на мостовую.

Все последующее Павлик воспринимал будто сквозь сон, слышал и не слышал заливистую брань Нечичко, чувствовал и не чувствовал, как старший батальонный комиссар с помощью шофера волок его в дом, видел и не видел сквозь прищуренные веки полутемную комнату с русской печью, божницу, озаренную огоньком лампады, белую пышную постель, на которую его уложили. Очнулся он от нестерпимой боли в ногах, тысячи острых иголок кололи его пятки, ступни, пальцы. Засучив рукава, Нечичко растирал ему стопы снегом, захватывая его горстью из жестяного таза, который держала, прижав к животу, какая-то женщина, видимо хозяйка квартиры. Рядом почему-то стоял цинкограф Новиков и глядел на Павлика с кротким огорчением. И сильнее жгучей боли поднялся в нем жгучий стыд. Он стыдился своей слабости и малой выносливости и того, что старший по званию растирает ему ноги, стыдился Новикова и других своих спутников, стыдился незнакомой женщины, видящей его беспомощность. Он сделал попытку подняться.

— Лежите, лежите! — сердито прикрикнул Нечичко, ловко обрабатывая ему ноги.

Павлик не смог ослушаться и вновь откинулся на тугую подушку. Боль была дьявольской. Павлик изо всей силы сцепил зубы, чтобы не закричать.

— Орите, это ничего, — сказал Нечичко.

Но Павлик скорей бы умер, чем издал стон.

— Орите, — повторил старший батальонный комиссар, — вам будет легче.

Нечичко намазал ему ноги чем-то жирным и укутал в шерстяной платок.

Когда через некоторое время Нечичко позвал его ужинать, Павлик притворился спящим: ему надо было пережить свою беду внутри себя. Постепенно приключившаяся с ним неприятность уже не казалась ему такой позорной и стыдной. Разве он виноват, что ему выдали на складе сапоги, а не валенки? Он вел себя мужественно, по-солдатски, не ныл, не скулил, держался до конца. Он даже помог вытащить машину, несмотря на боль в ногах, и делал это с таким усердием, что набрал воды в сапог. Эти мысли подействовали успокаивающе, и Павлик уснул в мире и согласии с самим собой. Вот почему он был крайне удивлен, когда наутро, за самоваром, выслушав его взволнованную благодарность, Нечичко смерил его долгим, тяжелым взглядом и с хмурой серьезностью проговорил:

— Так у вас служба не пойдет.

Нечичко помолчал, размышляя, и продолжал тем же хмурым тоном:

— Харчи без толку разбазарили? Разбазарили. Ноги поморозили? Поморозили. Это вам не гражданка, солдат должен себя любить. Почему? — Павлик заметил, что в речи Нечичко сейчас начисто пропал характерный украинский говорок. — Да потому, что, если он сам не любит себя, другим приходится о нем лишнюю заботу иметь. А на войне не должно быть лишней заботы, только необходимая, только главная. Военная служба никакой показухи не терпит, лишнее геройство все равно что трусость. Замерзли ноги, скажите честно, и нечего в воду лезть. Хорошо — обошлось, а могло и госпиталем кончиться. Не воевавши в госпиталь угодить — это, знаете, вроде дезертирства. Молчи! — перешел он вдруг на «ты». — Я, как старший, тебе говорю. — И, переменив тон, добавил почти нежно, хоть с легкой насмешкой: — Эх ты, Павлик-Мавлик, мамкин сын!..

— Я понял вас, товарищ старший батальонный комиссар, — сказал Павлик. — С едой я действительно свалял дурака, но какой был толк на холод жаловаться? Ведь не задерживать же из-за этого всю колонну!

Нечичко посмотрел на него с веселым изумлением:

— И чему вас только учат в гражданке? Здоровенный парень, косая сажень в плечах, а никакого понятия! Почему у других ноги не замерзли, ведь на них та же кирза? Кабы не строил дурочку и сказал прямо, что ноги стынут, я б тебе сенца в сапоги напихал и — полный порядок!

Павлик почувствовал, что у него глупеет лицо: все его вчерашние переживания были просто смешны, раз все дело сводилось к пучку соломы или сена.

— Кстати, — строго спросил Нечичко, — почему вы не побрились? Запомните раз и навсегда: у каждого солдата, а тем более у командира, рожа должна быть как шелк. Бритый человек относится к себе с уважением, он и воюет вдвое лучше небритого — проверено опытом. Парикмахерская за углом, берите ноги в охапку и — живо!..

Когда через полчаса Павлик, чисто выбритый, освеженный одеколоном, возвращался из парикмахерской морозно-солнечной улицей, он чувствовал себя будто наново родившимся. Без конца твердил он про себя незамысловатые советы Нечичко, казавшиеся ему вершиной воинской мудрости. Прочь все штатские привычки и штатские околичности, он вступил в мир четких, прекрасных своей ясностью и простотой отношений, в мир, где нет места ничему фальшивому, показному, где люди общаются по прямой, а прямая, как известно, кратчайшее расстояние между двумя точками…

В полдень колонна выехала из Боровичей и к вечеру без всяких происшествий прибыла в Неболчи. У дверей двухэтажного деревянного барака, где разместилось Политуправление фронта, Павлик простился с Нечичко. Не так-то уж много пробыли они вместе, не так-то уж близко сошлись, и все же Павлик долго не отпускал жесткую и теплую руку старшего батальонного комиссара.

— Ну, ладно, — проговорил наконец Нечичко и отнял руку. — Ты того… смотри!.. — Он потряс в воздухе кулаком, и Павлик всем сердцем понял и принял его жест.

— Спасибо вам за все!.. — крикнул он вдогон, но старший батальонный комиссар не обернулся.

Загрузка...