20

А на другой день Павлик летел в группу прорыва. Когда он узнал, что туда хотят командировать кого-нибудь из отдела, он бросился к Гущину и упросил послать его. Добираться на машине было долго, и Павлик, пользуясь своими связями в ВВС, пристроился на почтовик Р-5, который должен был приземлиться на лесном аэродроме, километрах в десяти от передовой.

Но на том и кончились удачи Павлика. Вблизи Волхова почтовик настигла «рама», повредила приборы и тягу руля и заставила пилота сесть посреди пустого, поросшего мелким кустарником поля. Здесь они проторчали без малого двое суток, пока не отыскали в одной из ближних деревенек кузню и не устранили повреждения. Дотянуть до места назначения все же не удалось, самолет с трудом приземлился на лесной луговине. Чувствуя жестокое нетерпение Павлика, летчик посоветовал ему добраться пешком до горловины, а там поймать попутную машину.

— Мне вы все равно без пользы, — сказал он, — да и наши тут недалеко.

Они пожали друг другу руки, и Павлик направился через лес.

Раздвинув унизанные стеклянными каплями ветки, Павлик вышел на дорогу. Он был с ног до головы обрызган весенней влагой леса. Холодные капли стекали за воротник, приятно щекоча шею и спину. Тянущий на просторе ветерок свежо и студено опахнул его мокрое лицо, и Павлик невольно засмеялся, радуясь и дороге, которую он так быстро отыскал, и этому ветерку, и переполнявшему его ощущению бодрой и легкой силы. Теперь поймать бы попутную машину, и через час-полтора он будет под Черным Яром, встретится с Елагиным, примет участие в наступлении!..

Но дорога в толстых морщинах грязи, в глубоких, лилово-радужных от масла лужах была тиха и пустынна, трудно было поверить, что это — дорога наступления. Только впереди, метрах в двухстах, виднелась накренившаяся к обочине полуторка. Наверное, разбитая. Павлик пошел вперед и вскоре приметил, что глушитель плюется тонким голубым дымком, вслед за тем он увидел и торчащий из окошка локоть водителя.

— Эй, друг, погоди! — закричал Павлик и по лужам кинулся к полуторке.

Водитель не отозвался на его призыв, все так же равнодушно торчал из окошка острый треугольник его локтя.

— Сто-о-ой!.. — закричал Павлик, черпая сапогами грязь.

Голубой дымок резкими толчками вылетал из-под грузовика, казалось, машина вот-вот тронется.

— Стой, черт тебя подери! — Павлик вытянутой вперед рукой уже коснулся мокрого борта машины, придерживаясь за кузов, прошел к кабине и взял водителя за локоть.

— Чего не отзываешься? — спросил он, заглядывая в кабину.

Водитель сидел в неудобной, кривой позе, смявшей его тело, словно оно было из ваты; голова под соскользнувшей на нос ушанкой откинута на драную спинку сиденья.

— Нашел где спать! — усмехнулся Павлик. — Эй, друг, проснись!

Он тряхнул водителя за локоть, но локоть выскользнул из его пальцев, и тело водителя поползло вниз; ушанка упала с белобрысой головы, и Павлик увидел струйку еще не запекшейся крови, ползущей от затылка к уху. Водитель был мертв. Но сердце машины, которую он гнал на передний край, продолжало биться рядом с его затихшим сердцем. Было что-то жутковато-щемящее в этой самостоятельной жизни неодушевленного механизма, раскрепостившегося от власти человека. Павлик повернул ключ зажигания, и мотор, словно злясь, что кто-то вновь взял над ним верх, зачихал, сотрясая машину, и смолк.

Павлик огляделся. Кругом была тишина и покой, туманно голубели верхушки далеких елей, где — он знал это еще с той поездки — укрывались немецкие кукушки. Если водитель погиб от их пули, почему же они сейчас не стреляют? Странно.

Павлик еще раз поглядел на убитого шофера, на его широко открытые в последнем ужасе глаза, на окостеневший в последнем крике рот, и мертвый ничем не помог живому. Оставалось одно: идти дальше, месить сапогами грязь…

Совсем не такой представлял себе Павлик дорогу наступления, ему рисовался беспрерывный поток грузовых машин, мчащих на передовую пополнения и боеприпасы, встречный поток санитарных машин… А эта дорога никуда не ведет. Если б не убитый шофер, можно было бы подумать, что немцы потеряли интерес к горловине! Или наши прорвались так далеко, что горловина на самом деле утратила всякое значение, и связь с ушедшими вперед частями осуществляется иным путем? Какого же он свалял дурака, так легкомысленно пустившись в дорогу!..

От этих мыслей, от ощущения одиночества в душу Павлика закралась смутная тревога. Но он сразу приободрился, когда впереди, там, где дорога круто сворачивала за орешник, послышались голоса. Прибавив шагу, он быстро обогнул орешник — и замер. Из леса на дорогу неловкими прыжками, одолевая полный воды кювет, выбирались солдаты в зеленых с сединой шинелях, в коротких сапогах, в пилотках, натянутых на уши. Вид этих солдат был так привычен, так хорошо знаком Павлику, и вместе с тем ему казалось, будто он впервые их видит. Да, это были немцы, но не те, укрощенные пленом, лишенные всякой воинственности, человечески понятные и жалкие в своей растерянности, беспомощности, готовности впять голосу истины, с которыми он встречался на допросах, а вооруженные до зубов, наглые и беспощадные захватчики. Словно из горячечного бреда, из кошмара, возникали они из лесной заросли. Павлик глядел на них, вытянув шею, и все не мог поверить в действительность их появления. Но вот и немцы увидели Павлика.

— Хальт! — раздался лающий голос.

«Это они мне кричат», — подумал Павлик, как о чем-то, не имеющем к нему отношения. А в следующую секунду он уже мчался напролом сквозь лес, и вослед ему жужжали и рикошетили о стволы пули.

Он не знал, преследуют ли его немцы, — объятый бездумным, безотчетным страхом, он бежал все дальше и дальше, стремясь лишь поглубже упрятаться в глухое нутро леса. Ветки хлестали его по лицу, по глазам, толстые корни сбивали с ног, он вскакивал и, полуослепленный, бежал дальше. И когда вдруг оборвал бег, это не было сознательным проявлением воли, просто иссяк импульс, кинувший его в бегство.

Он стоял на краю небольшой лесной полянки, обнесенной высокими березами. Посреди полянки, отражая небо, голубел не то прудишко, не то бомбовая воронка, полная вешней воды. У подножия берез еще держался серый ноздреватый снег. Павлик обнял ствол березы и прижался лицом к шершавой пахучей коре. Он нуждался хоть в чьей-то близости и поддержке после того, что случилось, после ошеломляющего открытия, что он жалкий трус.

Он ворочал головой, до боли вжимая щеки, нос, лоб в складки коры. Что же это такое?.. Что же это, боже мой?! Неужели он трус?.. Испытанное им при виде немцев нельзя даже назвать страхом, это был ни с чем не сравнимый ужас. Неужели он так боится смерти, что способен совсем потерять себя, предать в себе все человеческое? Но тогда не стоит жить, он не может, не хочет жить таким, каким сейчас раскрылся себе. Пусть никто никогда не узнает об этом, сам-то он вечно будет нести в себе эту позорную тайну… Что же все-таки с ним случилось? Ведь мысль о смерти, о гибели от рук этих немцев не успела даже возникнуть в сознании. Не боялся же он смерти, когда находился в неменьшей опасности, чем сейчас, ну, хотя бы в той истории с Рунге. Нет, он испугался не солдат в зеленых шинелях, а внезапного смещения жизненных граней, вдруг поставившего его перед ними. Он не был готов к тому, чтобы столкнуться на этой дороге с судьбой в облике зелено-серых автоматчиков, не успел выработать в себе на этот случай никакого решения, не знал, как следует поступить. Не гитлеровцев испугался он и не самой смерти, а душевной своей неготовности, равной безоружности…

Вот сейчас он один в лесу, он сбился с дороги, он может в ближайший же миг нарваться на другой отряд немцев, — а разве есть в нем страх? Нет, потому что сейчас он готов ко всему. Если он не сумеет спастись, то постарается дороже продать свою жизнь…

Павлик прислушался к тому, что творилось в нем, и понял, что не обманывает себя. Он отнял лицо от ствола, и ему вспомнились слова матери о дереве: «Какое оно доброе, надежное!..» Да, эта береза оказалась для него надежным другом, возле нее обрел он снова душевный мир и лад с самим собой. Все Лицо его было покрыто шелушинками и мягкими трухлявинками коры. Он умылся водой из прудка и стал думать, что ему делать дальше.

В самом появлении немцев на дороге не было, в сущности, ничего странного. Непонятно иное: почему так пустынна эта дорога, питающая части прорыва? Две недели назад, когда наступление только начиналось, она была куда более живой, многолюдной. Впрочем, стоит ли ломать над этим голову, все равно ему не найти ответа. Его дело — добраться до Черного Яра, там все станет ясно…

Определив по солнцу направление, Павлик двинулся вперед. Похоже, по этим местам прошло немало ног: ближе к опушке отвратительная вонь оттаявших нечистот глушила запахи пробуждающейся земли, наливающихся соком деревьев. Бедный, опоганенный лес… Тишина была такая, словно в мире умерли все звуки; шагая по мягкой дерновине, Павлик не слышал собственных шагов. В этой неправдоподобной тиши голос окликнувшего его человека прозвучал, как раскат грома.

— Покурить не найдется, приятель? — из-за кустов вышел молоденький лейтенант в щеголеватой шинели и хромовых сапогах, забрызганных грязью.

— Я не курю, — ответил Павлик.

— Ну, правильно, — лейтенант засмеялся. — Мое везение…

Опустившись на бурый игольник у подножия сосны, он достал из кармана мятую тонкую папиросу и закурил.

— Последняя, — пояснил он в ответ на удивленный взгляд Павлика.

— Откуда вы? — спросил Павлик.

— Оттуда! — лейтенант махнул рукой в сторону передовой. — Откуда же еще?

— А здесь что делаете?

— Как что? — лейтенант с горечью усмехнулся, рот его повело гримасой. — Драпаю!

Отвратительное слово, порожденное начальным периодом войны, резануло Павлика по сердцу:

— Что это значит?

— А вы что, не знаете? — лейтенант приподнялся на локте. — Наступление на участке сорвалось, немцы устроили котел, удалось вырваться… — лицо его сморщилось, он с силой воткнул недокуренную папиросу в землю и заплакал.

На какое-то время Павлик словно утратил сознание, голова стала жестяной, и по ней ухал молот. Так вот, оказывается, что случилось за время их вынужденной посадки, вот почему пустовала дорога, вот почему наткнулся он на немцев! Надо возможно скорее принять в себя все это. Ведь он прожил два последних дня в ликующем мире наступления и победы, когда на деле было поражение, разгром. Надо все понять, принять и перестроиться, чем скорее, тем лучше. Он уже испытал раз, что значит душевная неготовность…

— Ну, я пойду, — лейтенант поднялся, утер лицо носовым платком. — Как там, фрицев не повстречали?

— Я почти столкнулся с ними на дороге.

— Правильно, — сказал лейтенант. — Они теперь перережут дорогу, где только возможно… Пошли вместе?

— Нет, — сказал Павлик. — Мне в другую сторону.

— Ну, что ж… — и лейтенант зашагал прочь.

— Постойте, — крикнул Павлик. — Вы случайно не знаете полкового комиссара Елагина?

— Откуда он?

— Из Политотдела армии.

— Нет…

— Высокий такой, пожилой, плечистый…

— Не помню. Там многие вырвались с боем из окружения, целые части…

Лейтенант удалился, а Павлик продолжал свой путь к передовой. Он сознавал, что это безрассудно, надо было повернуть назад и вместе с лейтенантом пробираться к Волхову. Но где-то там, неподалеку, находился Елагин, и он не мог повернуть назад.

И Павлик шел, огибая глубокие балки, перескакивая через быстрые ручьи, шел сквозь кустарник и бурелом, шел то загаженными просеками, то чистой, нетронутой чащобой. Самое трудное было не думать. Не думать о том, какой прекрасной еще нынешним утром представлялась ему жизнь, не думать о том, что прорыв, несущий освобождение Ленинграду, превратился в поражение, не думать о Ленинграде, по-прежнему стянутом кольцом блокады, не думать о том, что Елагина, быть может, уже нет в живых. Надо думать о самом простом, близком, о том, чтобы не сбиться с пути, не наткнуться на немцев. Надо внимательно приглядываться ко всему, слышать каждый шорох, словом, быть начеку. Но боль плохо поддавалась уговорам, порой Павлик чувствовал, что теряет направление, утрачивает окружающий мир, проваливаясь в глубь самого себя, своей боли…

Навстречу все чаще попадались бойцы и командиры, вырвавшиеся из окружения. Люди шли группами и в одиночку, со странной неторопливостью, которую он заметил уже при встрече с лейтенантом. Молчаливые, с землистыми лицами, они медленно, словно в полусне, брели по лесу. Павлик пытался заговорить с ними, они отвечали односложно и неохотно, и ничего нового сказать не могли. О полковом комиссаре Елагине никто не слыхал…

С каждым шагом Павлику все труднее становилось идти вперед против общего, устремленного вспять движения людей; он ощущал его столь же осязаемо, как пловец встречное течение. Если б хоть один из них сказал ему: «Куда вы идете, там нечего делать, ступайте с нами!» — возможно, он повернул бы назад. Но люди, будто оглушенные, даже не замечали, что Павлик идет туда, откуда они вырвались с боем, с напряжением всех сил.

Вот мимо Павлика, даже не взглянув на него, прошли двое раненых: высокий боец с перебитой ногой и низенький сержант с забинтованной головой. Высокий боец одной рукой опирался на палку, другой — на плечо товарища. Здоровой ногой он делал длинный шаг, затем подтягивал искалеченную ногу. Почему-то эти двое очень запомнились Павлику: было что-то торжественное в строгом, точном и неторопливом ритме их движения…

Уже в сумерках Павлик наткнулся на двух политруков, тащивших самодельные носилки: шинель, туго натянутую между двух тонких стволов берез. На шинели покоилось чье-то большое тело, укрытое по грудь солдатским одеялом. Словно отдельно от тела, торчали из-под одеяла две ноги в кирзовых сапогах, пропитанных кровью. Павлик увидел сперва ноги, затем взгляд его скользнул выше: бледное, в чернь, лицо с закрытыми глазами, ушедшими, как у покойника, в глубину глазниц, странное, несоразмерное лицо с огромным лбом и маленькой, будто скомканной нижней челюстью, лицо Елагина.

Загрузка...