12

Когда приехали в Шубинку, Михайлов распорядился сколотить деревянные подмостки и установить посреди села, на площади, примыкающей к церковной ограде. На них положили убитого красногвардейца, прикрыв изуродованное лицо белой холстиной, и два караульных встали подле с винтовками к ноге, хмуро и настороженно поглядывая на подходивших людей и тихо, вполголоса переговариваясь:

— Поди ж ты, какая жара, прямо пекло…

— И то сказать, сушь несусветная.

И хотя труп лежал под открытым небом, на свежем воздухе, запах от него шел непереносимо тяжелый, и караульные, чтобы отвлечься, старались не смотреть на него и разговоры вели посторонние… Но куда же денешься, если вот он, рядом!..

— Можа, зря его тут выставили? — сказал один караульный другому. — Закопать бы его, как полагается… а то ж вроде не по-христиански.

— Коли выставили, стало быть, надо, — возразил другой. — Нехай народ поглядит.

— Дак смердит же… нехорошо.

— Ох-ха! А дома, поди, ждуть мужика…

— Ждуть, а то как же… Нас вот с тобой тоже небось ждуть?

Люди подходили, останавливались поодаль, а кто и поближе и, постояв, молча удалялись, как бы уступая место другим.

Вороны кружили над церковной оградой, потом уселись на вершину старого тополя. Подул ветерок, взвинтив на дороге пыль, тронул покрывало, задрав уголок и обнажив светлые спутанные волосы и белый, как холстина, лоб красногвардейца… Один из караульных поправил покрывало, но тут же новый порыв подхватил его и задрал еще больше. Тогда караульный поднял из-под ног обломок камня и положил на уголок помоста, натянув холстину. И отвернулся, замер с винтовкой к ноге.

Вороны бесшумно снялись с тополя и улетели за реку.

Люди все подходили и подходили, собирались кучками. Тревожно было, душно. Ветер стих. И сизой морочью, словно пеплом, затянуто небо. Солнце едва проглядывало, лишь по горизонту багрово отсвечивали редкие перистые облака, и сам горизонт, как бы отсеченный от земли темной полосой леса, горячо плавился и кровенел…

— Нехорошее небо, — сказал караульный. Другой подтвердил:

— Смурное. Грозу, должно, натянет. Часа через два караульные сменились. Близился вечер. Тревога нарастала.

Двое парламентеров были отправлены в Улалу для переговоров с каракорумцами. Что выйдет из этих переговоров и что будет с парламентерами — никто не знал. Михайлов был против этих переговоров и ни за что бы на них не пошел, если бы не распоряжение председателя совдепа Двойных.

Деревня притихла.


По улице, к дому, где разместился штаб, красногвардейцы провели четырех арестованных. Среди них был священник, маленький, жалкий какой-то, в длинной рясе, волочившейся чуть ли не по земле. Рядом с ним шел Корней Лубянкин, заложив за спину тяжелые, набрякшие руки Проходя мимо подмостков, на которых лежал убитый каракорумцами красногвардеец, конвоиры и конвоируемые замедлили шаг, и священник, повернув голову, торопливо перекрестился… Лубянкин же прошел мимо, не расцепив рук и не повернув головы.

Мужиков обвиняли в том, что во время нападения каракорумцев они оказали им содействие — а значит, выступили против Советской власти. Убитый красногвардеец тому доказательство. Мужики вины не признавали, твердили одно:

— Мы не убивали.

— А кто убивал? Кто известил каракорумцев о том, что в Шубинке находятся красногвардейцы? Кто? — Михайлов допрашивал строго, скулы его набрякли, серые глаза сузились и потемнели. — Откуда у вас взялось оружие? Отвечайте.

— Какое там оружие… дробовики.

— А дробовики, по-вашему, не оружие? Или они у вас были солью заряжены?

Мужики сжились под его взглядом, отвечали сбивчиво, путано, добиться от них толком ничего так и не удалось.

— Запираются, вижу по глазам, — сказал Михайлов и стукнул слегка кулаком по столу. — Ну, я их заставлю говорить!

Кроме него и начальника милиции Нечаева, в небольшой горенке был еще член ревкома Селиванов, худощавый и молчаливый человек, лет сорока. Вопросов он почти не задавал, сидел и слушал, наблюдая со стороны. Сейчас же, когда арестованных увели и они остались втроем, Селиванов высказал сомнение:

— А может, не запираются? Может, им действительно нечего сказать?

— Как это нечего? — вскинулся Михайлов. — Ружьями размахивать они мастаки, а чистосердечно во всем признаться у них духу не хватает.

— Так ведь ружьями-то они размахивали, как выяснилось, не в момент перестрелки с каракорумцами, — возразил Селиванов, — а когда красногвардейцы пытались у них забрать хлеб…

— Не забрать, а реквизировать излишки, — поправил Нечаев и тем самым как бы определил свое отношение к этому неожиданному разногласию. — А мужики, по-моему, все-таки запираются. Надо им развязать языки.

— Каким же образом? Нечаев помедлил:

— Припугнуть их… расстрелом.

— Да вы что, в своем уме? — возмутился Селиванов.

— Я-то в своем.

— Это же незаконно.

— Законы революции, товарищ Селиванов, не исключают суровости.

— Но не жестокости.

— Если надо — и жестокости.

— Нет. Законы революции — это, прежде всего, справедливость. А вы предлагаете методы шантажа и запугивания. Разве вы это не понимаете?

— Понимаем, — хмуро кивнул Михайлов и еще раз кивнул. — Понимаем. А вы понимаете, что в момент, когда Советской власти грозит смертельная опасность, излишняя мягкость неуместна и даже вредна. Понимаете?

Последним допрашивали отца Игнатия. Он сидел, опустив голову, но отвечал на вопросы твердо и внятно, не выказывая растерянности.

— Давно, святой отец, в здешнем приходе служите?

— А с того самого лета, когда в Шубинке возвели божий храм.

— Когда ж его возвели?

— Почитай, лет двадцать тому.

— Так. А скажи, святой отец, каким образом каракорумцам стало известно о нахождении в Шубинке красногвардейцев?

— Мне сие неведомо.

— Может, с неба свалилось на них это известие?

— На все божья воля…

— А ваши действия тоже были продиктованы божьей волей, когда вы ударили в колокола? Что вас побудило к этому?

— Страх, только страх, сын мой. Сиречь все произошло от великой растерянности… Истинно говорю.

— Чего же вы напугались?

— Невинного смертоубийства.

— Невинного? — жестко посмотрел на него Михайлов. — И слова-то у тебя, гражданин батюшка, обтекаемые, как и ты сам. Что можешь еще добавить к сказанному?

— Еще? Хочу спросить, — поколебался отец Игнатий, — свет, который в тебе — не есть ли тьма?

— Что, что? А-а, понятно, — вскинул брови и медленно, с расстановкой проговорил Михайлов. — А что, если мы тебя, святой отец, расстреляем? Чтобы впредь не путал тьму со светом, а божий дар с яишницей и не вводил людей в заблуждение.

Потом ввели арестованных, не по одному, как на допрос, а всех сразу, и Михайлов после долгой томительной паузы тихо проговорил:

— Вот что, голубчики, даю вам сроку два часа. Нет, час, — тут же изменил первоначальное решение, достал из кармана часы и выразительно постукал согнутыми пальцами по циферблату. — Хватит вам и одного часа на раздумье. А если и после того будете запираться — расстреляем. Все! Думайте.

— А вы не тяните с этим делом, — побледнев, огрызнулся Корней Лубянкин. — Можете сразу к стенке. Мне все одно нечего больше сказать.

— Думайте! — повторил Михайлов и вышел.


Ровно через час мужиков вывели в ограду, провели мимо автомобиля с двумя пулеметами, стволы которых торчали, как два указательных пальца, отворили ворота — и тут задержали.

— Ну, граждане шубинцы, надумали что? — спросил Михайлов, подходя вплотную. Мужики молчали. Михайлов подождал, не спеша набивая и раскуривая трубку, снизу вверх поглядывая на тесной кучкой стоявших мужиков, задержал взгляд на Лубянкине. Тот взгляда не отвел, сказал глуховатым сдавленным голосом:

— Гляди, комиссар, кабыть не обернулось тебе… Совесть не прогляди.

— Не прогляжу.

— Ибо, как сказано, — приложив руку к груди, добавил отец Игнатий, — после скорби сих дней солнце померкнет, луна светить перестанет, звезды, аки роса, спадут с неба… и злой раб, забыв о господе боге, почнет бить своих же товарищей… Опомнись, сын божий, не бери грех на душу! Ибо как сказано…

— Ну, хватит! — оборвал Михайлов, понимая, что зашел он слишком далеко, но и дело до конца довести хотелось непременно. — Говорите вы много, да не о том. Можете не беспокоиться: и солнце не померкнет, и луна будет светить… И совесть моя — на месте. Побеспокойтесь о своей совести. — И, повернувшись к старшему конвоя, невысокому рыжеватому красногвардейцу, махнул рукой. — Все! Ведите их, Романюта.

Приговоренных повели, однако, не по улице, а задворками, задами, чтобы не привлекать внимания. Солнце уже клонилось к закату. Воздух посвежел. Чувствовалась близость реки. Берег тут был высокий, обрывистый, вдоль берега, вразброс, росли березы и сосны, иные подступали к самому краю и как бы в ужасе замирали, останавливались на головокружительной крутизне… Обнаженные корни торчали из земли, повисая над пропастью.

Глухо и тяжело шумела внизу река.

Приговоренных поставили спиной к обрыву, и они, увидев за собой, чувствуя затылком эту могильную бездну, содрогнулись. Романюта, однако, не спешил и все поглядывал куда-то, будто ждал кого, достал кисет и, тряхнув им, предложил:

— Может, кто желает напоследок закурить?

— Ну, ты… — скрипнув зубами, выдохнул и ознобно передернул плечами Лубянкин. — Кончай со своим куревом! Кончай…

А Романюта все тянул и слов этих как бы и не заметил.

— Как хотите, было бы предложено, — кивнул он, усмехнувшись, и стал скручивать папироску, мусоля языком бумагу.

Снизу, от воды, тянуло холодом. Боязно было пошевелиться, повернуть голову…


Вечером, на другой день, когда в Шубинку прибыл отряд Огородникова, все главные события были уже позади: арестованные, кроме Лубянки да и еще одного мужика, отправлены под конвоем в Бийск, убитый красногвардеец со всеми почестями похоронен… Страсти улеглись. Каракорумцы же, как видно, прознав о прибытии в Шубинку значительных совдеповских сил, больше не появлялись. Не было никаких известий и от парламентеров.

Огородников застал боевых друзей в подавленном настроении. И хотя они сидели за столом рядышком — Михайлов, Нечаев и Селиванов — и пили чай, густо заваренный душмянкой, нетрудно было заметить, что между ними что-то произошло, чувствовалась какая-то холодность и натянутость даже внешне. Огородникову же все трое обрадовались, будто своим появлением он мог разрядить обстановку, снять напряжение, и все трое облегченно вздохнули, увидев его.

— Садись ужинать, — пригласил Михайлов, чуть сдвигаясь и освобождая на лавке место для него. Хозяйка налила щей, придвинула хлеб, и Степан, шумно сглотнув и переступив с ноги на ногу, вспомнил, что с утра не ел ничего горячего, под ложечкой засосало…

— Садись, садись, чего ты! — подбодрил Нечаев. Огородников, однако, пересилил себя:

— Благодарствую. Погляжу вот, как расквартируется отряд, тогда и поужинаю. Семен Илларионович, можно вас на минутку?

Михайлов допил чай, опрокинул чашку на блюдце, встал из-за стола и пошел к двери, кивнув Огородникову они вышли на крыльцо и постояли, как бы привыкая к темноте.

— Что здесь произошло? — спросил Огородников. — Заезжаю к Лубянкину, а его будто подменили: можете, говорит, вторично меня расстреливать, а чтоб ноги вашей больше в моем дому не было! Хотел допытаться, что с ним, а он только одно твердит: спросите вон своего комиссара, пусть объяснит. Словно подменили человека.

И тут многих словно подменили, — холодно ответил Михайлов. — Правильно ты говорил: Шубинка на две руки… Расхождение тут вышло у нас… по части тактики, — признался: — Селиванов больно жалостливый, альтруист.

Последнее слово Огородникову было непонятно, но он догадывался, что сказано оно в упрек Селиванову. И заступился:

— Селиванов… он справедливый.

— А я, по-твоему, несправедливый? — обиженно хмыкнул Михайлов. — Жалость и справедливость — разные вещи. Разные.

Они спустились с крыльца и приблизились к темневшему посреди ограды автомобилю. Степан потрогал его рукой, усмехнувшись:

— Сам добрался или толкать пришлось?

— Стой! — окликнул из темноты часовой и клацнул предупреждающе затвором винтовки. — Кто здеся?

— Свои, свои, — отозвался Михайлов и похвалил часового. — Молодец, в оба смотришь. Тихо пока?

— Тихо, товарищ командир, — сказал часовой помягчевшим голосом, фигура его смутно качнулась и приблизилась. — Собаки и те перестали гавкать.

— Отгавкали свое, — усмехнулся Огородников. И невесело добавил: — Столько усилий было затрачено, чтоб доказать шубинцам, как заблуждаются они, не доверяя Советской власти, а теперь вот опять доверие подорвано…

— Как это подорвано? Кем подорвано? — спросил Михайлов. — Значит, и ты осуждаешь мое решение? Выходит, невинных овечек арестовали мы с Нечаевым, жестоко с ними обошлись? А у этих овечек рожки проглядывают… и волчьи клыки.

— Нельзя же всех под одну гребенку. Жалко будет, если тот же Лубянкин окажется по другую сторону, окончательно отшатнется от революции.

— А он уже отшатнулся. Понимаешь, Степан, нет у меня доверия к тем, кто двурушничает, нет и никогда не будет.

— И у меня, Семен Илларионович, тоже нету доверия к двурушникам, как и к прямым врагам революции. Но нынешний-то случай особый. А если это не двурушничество, а заблуждение? Просмотрим своих людей, оттолкнем.

— Хуже будет, если врагов просмотрим. К чему это приведет — об этом ты не задумывался?

— Об этом я всегда помню, — ответил Огородников, открывая воротца и подходя к своему коню, который нетерпеливо всхрапывал и похрумкивал удилами. Огородников отвязал повод и, закинув на шею коня, помедлил еще. А поп здешний, Семен Илларионович, дней пять назад тоже звонил, народ созывал на площадь… по моей просьбе.

— Тогда он звонил не по просьбе твоей, а по твоему приказу. А сейчас по своей охоте ударил в колокола. Относительно попа у меня твердая линия. Или, ты думаешь, деревня без попа не обойдется?

— Обойдется, конечно, — сказал Огородников, уже сидя в седле. — Только разговор ведь не об этом…

Огородников развернул коня и поехал по улице. Темень была непроглядная. Только в трех или четырех домах светились окна. К одному из этих домов он и подъехал.

Когда подымался на крыльцо, услышал знакомую песню, доносившуюся из дома — дверь, видать, была настежь раскрыта, и голос звучал отчетливо:

А во городе во Киеве

Чуду мы видели, чуду немалую…

Огородников постоял, прислушиваясь. Но песня вдруг оборвалась. Послышались громкие голоса, смех. Потом и смех оборвался, наступила тишина. Подозрительно долгая и непонятная.

Огородников вошел и остановился в нерешительности. Посреди избы стоял Митяй Сивуха, остальные — кто где: несколько человек влезли на лавку, среди них он увидел и Михаила Чеботарева с берданкой в руках и брата Павла… Чья-то кудлатая голова свешивалась с полатей, кто-то нагромоздился на печку, а один чудак пристроился даже на шестке, обхватив руками колени…

— Что здесь происходит? — спросил Огородников, ничего не понимая.

— Да вон дядька Митяй волков хочет накликать…

— Каких волков?

— Самых, говорит, что ни на есть настоящих, лесных. Огородников повернулся к Митяю, тот был невозмутим.

— Ну, так сзывай своих волков, — усмехнулся. — Погляжу и я, если не возражаешь.

— Это я мигом, сей же час. Только тебе, Степан, тожеть надо бы сховаться… — помялся Митяй, не зная, как ему быть — то ли загнать командира вместе со всеми на лавку либо на полати, то ли придумать что-то такое, чтобы не обидеть его и не унизить командирского достоинства. — Ладно, — махнул рукой Митяй, — оставайся тут, а я очертю круг как следоват — ни одна нечиста сила не сунется. Потому как линия… — многозначительно добавил и, обойдя вокруг Огородникова, обозначил пальцем в воздухе эту невидимую охранительную линию, скороговоркой пробубнив нечто вроде заговора: — Шубурдуй-дурум-тух, кардым-шубурдуй-бух… Волки, волки, ходите сюда! — И отступил назад, чуть посторонившись, как бы давая волкам дорогу. Прошла минута, другая — волков не было. Тогда Митяй снова подошел к двери, высунулся наружу и позвал волков вторично, пробормотав свое заклинание.

Пашка не выдержал и взмолился:

— Дядька Митяй, ну скоро ты там? А то у меня уже ноги затекли.

— Гляди, паря, чтоб от страху по ногам у тебя не потекло.

Раздался хохот. Митяй цыкнул и рукой замахал:

— Тихо вы! Сорвете мне операцию… Распахнутая настежь дверь жутко темнела, приковывая взгляды, и все смотрели на нее, затаив дыхание. Огородников тоже поддался общему настроению, хотя и понимал, что Митяй Сивуха, наипервейший безменовский шутник и весельчак, замыслил какую-то каверзу… И все же где-то внутри шевелился червячок. Казалось, вот сейчас, сейчас просунется в дверной проем волчья голова, потом другая, третья… сколько пожелает дядька Митяй. Холодом потянуло от двери. И этот холодок проникал вовнутрь, растекаясь по жилам, сердце замирало от напряженного ожидания и неведения: а вдруг? И когда Митяй в третий раз произнес загадочное свое «шубурдуй-дурум-тух», вызывая волков, напряжение достигло предела. Тишина стояла такая, что слышно было, как ползает муха по оконному стеклу и потрескивает в лампе фитиль… И тогда Митяй, словно уловив момент, захлопнул дверь и, выдержав подобающую моменту паузу, язвительно и громко, но с непроницаемо-серьезной и строгой миной на лице объявил:

— Нет волков. Зато полна изба дураков!..

Такого поворота никто не ожидал. И с минуту еще стояла мертвая тишина. Все оставались на своих местах и в прежних позах, потом возникло какое-то странное движение, кто-то осторожно кашлянул, переступил с ноги на ногу, брякнул прикладом берданки Мишка Чеботарев… И вдруг, словно что-то лопнуло, раскололось — такой взрыв смеха раздался, что содрогнулась изба, и Степан почувствовал, как мелко и часто ходят под ним половицы. И сам он вместе со всеми хохотал от души.

А Митяй как ни в чем не бывало отошел от двери и, опустившись на голбец, подле печки, вынул кисет и стал закуривать.

— Ну, дядька Митяй… вот учудил так учудил! — хватались за животы и стоном стонали, покатываясь со смеху. — Ой, уморил! Волков, грит, вызову… А мы и рты пораскрывали. А может, вызовешь, дядька Митяй, волков-то, а?

— Каких волков? — смотрел невинно-строгими глазами Митяй. — Будут вам волки, погодите, — неожиданно повернул. — Ноне их много шныряет, волков-то, по Алтаю… Дайте серянки, — попросил.

Огородников присел рядом на голбчик и протянул спички. Митяй прикурил, почмокал губами и жадно, с удовольствием затянулся. Чуть погодя спросил озабоченно:

— Што, командир, на Шебалино завтра?

— Откуда такие сведения?

— Сорока на хвосте принесла. А ежели раскинуть мозгами, другого пути у нас и нету…

— Как это нет?

— Дак сидеть в Шубинке нет резону, — рассудил Митяй, — каракорумцы сюда боле не сунутся. А там им раздолье…

Это в Шебалино-то раздолье? — не согласился Чеботарев, все еще держа в руках берданку. — Там же Плетнев со своим отрядом.

— Дак они и не пойдут на Шебалино, а в Мыюте останутся, — не сдавался Митяй. — А Мыюта, сказывают, раскололась пополам — хошь ты ее вправо поверни, а хошь влево…

— Зачем же нам тогда идти на Шебалино, если так? И как мы пройдем, минуя Мыюту?

— А затем, дурья твоя башка, штоб выйти не прямиком, а обходным маневром… Правильно я кумекаю, командир? — повернулся к Огородникову, изложив свой стратегический план. Огородников улыбнулся и встал:

— Поживем — увидим. А теперь спать, спать, товарищи. А то я гляжу — никакого порядка.


Рано утром, едва забрезжил рассвет, вернулись из Улалы парламентеры. По одному их виду можно было понять, что из переговоров ничего не вышло. Каракорумцы не стали разговаривать, а предъявили ультиматум: если совдеповские отряды не уйдут с территории округа, против них поднимется весь алтайский народ. Парламентеры попытались возразить: дескать, весь-то народ нельзя восстановить против Советской власти. Но их грубо оборвали, сказав, что они являются не парламентерами, а совдеповскими агитаторами — и заперли в чулане с крохотным оконцем, выходившем в какой-то тесный и темный двор.

Парламентеры потребовали встречи с Гуркиным. Пришел подполковник Катаев и вежливо объяснил, что Гуркина сейчас нет в Улале, он в отъезде. Тогда парламентеры потребовали, чтобы их немедленно освободили и дали возможность вернуться в Бийск. На что подполковник Катаев так же вежливо ответил: «Вот выясним, действительно ли вы те, за кого себя выдаете, тогда и освободим».

А ночью кто-то открыл чулан, и парламентеры под покровом темноты покинули Улалу…


Каракорум-Алтайская окружная управа обратилась в губсовет с заявлением: «Два дня назад, 7 мая, Бийским совдепом были командированы в Улалу в качестве парламентеров граждане Бушин и Прокаев, которые, явившись в управу, тотчас повели агитацию против выделения Горного Алтая в самостоятельный округ. Вообще Бийский совдеп, вопреки воле и решению съезда инородческих и крестьянских депутатов Горного Алтая, грубо попирает принципы Октябрьской революции, признавшей самоопределение народов не на словах, а на деле. Доводя это до вашего сведения, просим указать Бийскому совдепу на недопустимость подобных действий и предложить ему впредь не вмешиваться в дела округа, так как дальнейшая дезорганизаторская работа совдепа может повлечь за собой народные волнения, посеять рознь между инородческим и русским населением».

Бийский совдеп немедленно и во все волостные управы телеграфировал: «Каракорум Советской властью не признается, ибо не защищает интересов бедноты. Организуйте защиту революции на местах».

Каракорум-Алтайская управа потребовала от губсовета срочного вмешательства: «Высылайте в Улалу своих комиссаров. В противном случае наши партизаны отказываются разоружаться».

Бийский совдеп вторично телеграфировал: «Каракорум Советской властью не признается!»


Стало известно: Мыюта занята каракорумцами. Волостной Совет разогнан. Несколько человек арестовано…

Дальнейшее промедление становилось опасным, и объединенный отряд под командованием Огородникова и Селиванова (Михайлов и Нечаев с частью красногвардейцев были отозваны в Бийск) двинулся на Шебалино.

Слова Митяя Сивухи оказались пророческими, и авторитет его сразу подскочил.

— Стратег! — посмеивался Чеботарев. — Тебя бы в самый, раз начальником штаба…

— А ты не скаль, не скаль зубы-то, — строжился Митяй. — Придет ишшо время — и моя голова сгодится.

Отряд вытянулся во всю длину улицы — передние уже были на выезде из села, а задние только спускались с пригорка, минуя церковь.

— Подтянись! — скомандовал Огородников, скосив глаза на дом Лубянки на, мимо которого проезжали как раз. Команду его тотчас подхватили и передали по цепи. И в этот миг он увидел Варю. Она стояла у прясла, как будто ненароком здесь оказавшись, держалась руками за жердину и смотрела на него.

Огородников резко натянул повод, и конь, мотнув головой, сбился с ноги и пошел боком.

— Езжайте, а я тут на минутку… — сказал Селиванову и как-то странно моргнул глазами. Селиванов понимающе кивнул и, вскинув голову, громко и весело спросил, обращаясь к передним всадникам:

— Запевалы есть? А то уснуть можно.

И песня не заставила себя ждать.

Шли, брели да два гнеды тура…

Всадники засмеялись, заглушив слова песни.

— Отставить! — крикнул Селиванов. И было непонятно, чего он требовал: то ли смех прекратить, то ли песню эту «нестроевую», далекую от нынешней обстановки, велел отставить. И тут же другой голос, густой и сильный, раз дался, взмыл над головами, набирая высоту:

Вихри враждебные веют над нами…

Всадники подтянулись и выпрямились в седлах, кони зашагали веселей. Огородников же никого, кроме Вари, в этот миг не видел. Когда он подъехал ближе, не сводя в нее взгляда, Варя вдруг резко отшатнулась от прясла, готовая сорваться и убежать без оглядки. И Огородников, опасаясь и не желая этого, поспешно и негромко ее окликнул:

— Варя, погоди… погоди, Варя!

Она замерла, глядя на него странно блестевшими глазами, вся так и наструнившись, уронив руки вдоль бедер. И показалась еще красивее, чем в первую их встречу, мимолетно-короткую и случайную, когда и словом они не обмолвились… Варя была все в той же синей приталенной кофточке, и кофточка эта тоже показалась Степану необыкновенной.

— Варя!.. — окликнул он ее с каким-то сдержанным и радостным порывом. Она опередила его:

— Позвать отца? Он у Лукьяновых… я сейчас.

— Погоди, Варя, — остановил он ее, — не надо звать отца. Мне с тобой надо поговорить.

— Со мной? — удивилась она и недоверчиво переспросила: — Со мной?

— С тобой, Варя. Так уж вышло. Ты не сердись, — Степан подъехал вплотную к городьбе и совсем близко увидел пылавшее Варино лицо с чуть приметными ямочками на щеках и тонко изогнутыми бровями. — Послушай, Варя… — тихо сказал он, упираясь ногой в стремя и наклоняясь вперед, и в скупой сдержанности его голоса чувствовалось волнение. — Вот увидел тебя и не смог проехать мимо…

— А если бы не увидел?

— Увидел бы, — твердо он сказал. — Послушай, Варя… Если я еще заеду к тебе — не прогонишь?

Она ответила не сразу и каким-то враз осевшим, не своим голосом:

— Не прогоню…

Степан выпрямился в седле и, развернув коня, взмахнул поводом:

— Ну, тогда жди! Непременно заеду… Жди, Варя! — крикнул уже издалека. И, пригнувшись к гриве коня, помчался вслед за удалявшейся к лесу незнакомой Варе песней.

Загрузка...