Эпилог

1

Морозы в ту зиму держались по всей Сибири люто-ярые. Малые реки и ручьи промерзли до дна. Воздух дымился, потрескивал, словно поблизости рвали холсты… Окостенелые деревья стояли в куржаке. И дым над трубой паровоза, катившего сквозь белый морозный туман, не рассеивался, а повисал в воздухе тугими неподвижными клубами.

Паровоз, мелькая красными колесами, тащил за собой около десятка вагонов, в одном из которых и совершал свой последний вояж верховный правитель…

Поезд шел на Восток.

И адмирал время от времени поглядывал в промерзлое окно, за которым проносились белые равнины, леса и редкие селения, казавшиеся пустыми, затаившимися и враждебными. «Когда же кончится эта стужа?» — тоскливо думал адмирал. Хотелось быстрее проехать эти места. Хотелось верить, что не все еще потеряно, и поезд, в котором выехал он спешно (вернее сказать — бежал) из Омска, через неделю-другую благополучно прибудет во Владивосток. Там адмирал сможет перевести дух, спокойно обдумать дальнейшие свои действия, соберет новые силы и… Впрочем, за ним и сейчас еще стояли, как ему казалось, немалые силы.

Восемь эшелонов сопровождали верховного правителя. Больше тысячи солдат конвоя.

Генералы Каппель и Войцеховский лично контролировали беспрепятственность и безопасность продвижения. Под особым контролем находился эшелон с золотым запасом — около тридцати тысяч пудов, которые, как думал адмирал, могут еще послужить ему и России… Могут! Если в целости и сохранности будут доставлены на Восток.

А там… там все повернется по-другому! Главное, добраться до Читы, где армия Семенова прочно удерживает Забайкалье. И японцы держат в своих руках железную дорогу. Эшелоны под их флагом пройдут до Читы беспрепятственно, — строил иллюзии адмирал. И позади, за спиной, осталось прикрытие — можно быть спокойным. 1-я Сибирская армия генерала Пепеляева все еще находится в Томске. Надо телеграфировать ему о том, что брат его, Виктор Николаевич Пепеляев, назначен (вместо Вологодского) премьер-министром России… Колчак не знал тогда, что за спиной у него уже нет никакого прикрытия. И что генерал Пепеляев, на которого возлагал он свои надежды, еще накануне пытался войти в контакт и вести переговоры с томскими большевиками. Это был странный до экстравагантности и необъяснимый шаг двадцативосьмилетнего колчаковского генерала. Свое предложение он передал через одного из членов городской земской управы, а тот — слово в слово редактору земской газеты Розенбергу, квартира которого давно уже стала явкой для томских большевиков. Розенберг и рассказал об этом председателю подпольного Военно-революционного комитета Янсону, бывшему (до белочешского мятежа) председателем Иркутского губисполкома.

Решено было созвать экстренное заседание. Собрались на этот раз — по тактическим соображениям — не у Розенберга на квартире, а в доме известного томского врача Николая Глебовича Корчуганова.

— Генерал Пепеляев обратился к нам с предложением, — сообщил Янсон. — Суть его такая: Пепеляев обещает немедленно арестовать Колчака и передать его вместе с золотым запасом в руки большевиков, если большевики дадут гарантию сохранить автономию Сибири…

— И все? — спросил кто-то с усмешкой. — А зачем генералу Пепеляеву автономия? Он же утверждал всегда, что далек от политики.

— Теперь приблизился, как видите. Колчак ведь тоже объявлял публично о своей «внепартийности».

— Обычный ход политических авантюристов.

— Этот «обычный ход» обошелся России слишком дорого, — сказал Янсон. — Сколько крови пролито по вине колчаков и пепеляевых! Но предложение есть предложение, и мы обязаны его обсудить.

— А что обсуждать! Сибирь должна быть советской, а не автономной. Другого ответа генералу быть не может. — заявили члены комитета. — А если Пепеляев хочет оправдаться перед Советской властью, пусть ударит по войскам адмирала с тыла и ускорит тем самым ликвидацию колчаковщины…

— Хорошо, — согласился Янсон. — Так и ответим. А теперь главное: подготовка к всесибирскому восстанию. Нужно связаться с подпольными комитетами других городов. Красная Армия уже освободила Омск, с боями продвигается к Томску, и мы должны ей помочь решительно. Придется поработать и в армии Пепеляева, пока она еще здесь. Надо, чтобы она и осталась здесь, — добавил твердо, — на стороне революционных рабочих… и повернула оружие против врагов Советской власти.

Так и случилось потом, спустя три недели.


Между тем поезд Колчака прибыл в Красноярск. И здесь произошло событие, весьма неприятное для адмирала. Из восьми эшелонов, сопровождавших его из Омска, по настоянию чешского генерала Сыровы, оставили только три.

Возмущенный Каппель бросился за разъяснениями к главнокомандующему союзных армий Жанену. Тот, выслушав, буркнул:

— Хватит и трех.

Больше того, отобрали поезд и у самого Каппеля. Владимир Оскарович сгоряча вызвал толстяка и флегматика Сыровы на дуэль — и смех, и грех! Но Жанен сказал, что дуэли он запрещает. И саркастически добавил:

— А если кому-то не терпится разрядить свой пистолет, пусть найдет для этого более подходящую мишень…

Конфликт кое-как уладили. И поезд верховного правителя, состоявший теперь лишь из трех эшелонов, двинулся дальше, на Иркутск. Однако в Нижнеудинске его снова задержали — теперь уже надолго. Прошел день, другой, а поезд все стоял. Колчак нервничал и отдавал одно за другим распоряжения, к которым вежливо прислушивались, но выполнять их не спешили. Ждали других распоряжений…

Адмирал чувствовал, как почва уходит из-под ног. «Это конец», — думал он в минуты отчаяния. И в гневе праведном хватался за перочинный ножик, кромсая края дубового столика в своем первоклассном купе.

— Они мне ответят… они мне дорого заплатят за эту задержку! — бушевал адмирал. Но слова его, угрозы его — как одинокий глас в пустыне. Адмирал осунулся за эти дни, щеки его еще больше впали и сделались пепельно-серыми.

Теперь оставалась одна надежда — на поддержку семеновских, а может, и японских войск, которые обещали в трудный для верховного правителя момент прийти ему на помощь.

Но шли дни, а поддержки из Читы все не было и не было. И поезд верховного правителя, дабы он никому глаза не мозолил, отвели и поставили в тупик.


Положение становилось критическим. И не только для Колчака.

Красная Армия наступала. Сибирь была охвачена повстанческим движением. Одно за другим вспыхивали в сибирских городах восстания — и в Томске, где пепеляевская армия почти полностью перешла на сторону большевиков, и в Черемхове, и в Иркутске, и на Алтае… Надо было что-то предпринимать. Но что? Колчаковский совет министров, находившийся в Иркутске, пытался еще вести переговоры с Политцентром (этим новым и спешно созданным эсеро-меньшевистским органом, претендующим на «полноту власти») о предоставлении верховному правителю возможности проезда на Восток. Политцентр вел «гибкую» политику и ничего определенного не обещал…

Наконец подошли семеновские войска под командованием генерала Скипетрова. Однако, столкнувшись под Иркутском с повстанческими отрядами красных и понеся большие потери, вынуждены были отступить.

Больше адмиралу не на кого было надеяться.

Иркутский Политцентр, почуяв обстановку, выдвинул требования: во-первых, отречения Колчака, во-вторых, смещения Семенова, а в-третьих — ликвидации полномочий колчаковского совета министров и передачи этих полномочий Политцентру… Это был ультиматум. И Колчак его принял. 4 января 1920 года адмирал подписал свой последний указ о сложении с себя звания верховного правителя и передаче его… генералу Деникину (которому в то время было не до того: под ударами Красной Армии его войска стремительно откатывались к Черноморскому побережью), а всю полноту «военной и государственной власти восточной окраины России» Колчак передавал атаману Семенову.

Так примирились окончательно «два патриота России», как называли их союзники. Но Россия не желала с ними мириться!..

Эшелон с золотым запасом был взят чехословаками под свою охрану. Адмирал попытался выторговать себе еще одно условие: беспрепятственный проезд до Владивостока. Союзники обещали. Но с оговоркой: адмирал может быть вывезен только в одном вагоне и под охраной (точнее под конвоем) чешских легионеров. Личный же конвой адмирала (шестьдесят офицеров и полтысячи солдат) остается пока здесь… Все! Теперь адмирал окончательно понял, что верить союзникам нельзя. И теперь только один вопрос мучительно стоял перед ним: что делать?

Адъютант Трубчанинов предложил довольно дерзкий, но не лишенный реальности план: уйти из Нижнеудинска в Монголию.

— Как вы себе это представляете? — спросил адмирал. — Тут все-таки не Чуйский тракт…

— Тракт нам и не нужен, — убежденно заявил Трубчанинов. — Двинем походным порядком через горные перевалы. Решайтесь, ваше превосходительство. Это единственный шанс. Конвой пока остается под вашим командованием, и вы им можете распоряжаться по своему усмотрению… Пойдут солдаты за вами, чего там! Захватим часть золотого запаса — и адью! Соглашайтесь, чего там… — доверительно и с некоторой даже фамильярностью настаивал адъютант.

Колчак спросил Тимиреву: а как она к этому относится? Анна Васильевна ответила, не задумываясь:

— Боже мой! Неужто вы еще не поняли, что с вами я останусь до конца? И пойду — хоть на край света!

Однако план этот неожиданно рухнул: солдаты конвоя, около пятисот человек, перешли на сторону нижнеудинских рабочих, а офицеры решили уходить самостоятельно, не обременяя себя лишними заботами.

Трубчанинов предложил еще один выход: переодеться в солдатскую шинель и уехать на Восток в одном из чехословацких эшелонов.

— Благодарю вас, поручик, — покачал головой адмирал. — Но милостыня от кого бы то ни было, даже от союзников, мне не нужна. Кроме того, как вам известно, я не один…

— Речь идет о спасении вашей жизни.

— Благодарю вас, поручик, — еще раз сказал адмирал. — Однако не забывайте и об офицерской чести.

Трубчанинов почтительно наклонил голову и, круто повернувшись, вышел.

Больше он не появился.

Через несколько дней вагон Колчака, расцвеченный флагами союзников (своего флага адмирал уже не имел), прицепили в хвост чехословацкого поезда и в паре с вагоном новоиспеченного премьер-министра Пепеляева потащили в Иркутск. Куда и прибыли пятнадцатого января под вечер, впрочем, не в Иркутск пока, а на станцию Иннокентьевскую…

А что дальше?

Комендант поезда, молодой щеголеватый чех, отправился выяснять обстановку.

Вагоны поставили где-то в стороне, за водокачкой, и они в сумерках темнели сиротливо, как будто всеми забытые, брошенные на произвол судьбы.

Поскрипывал снег под окнами, внизу: хруп-хруп-хруп… И совсем уже неожиданно донеслось оттуда: «Ямщик, не гони лошадей… — Кто-то трубно откашлялся, высморкался и, набрав воздуха, снова запел, безбожно перевирая: — Ямщик, не гони лошадей, мне некуда больше спешить…»

Пришел из соседнего вагона Пепеляев, бледный и растерянный:

— Как думаете, куда нас отсюда повезут? Во Владивосток или в Харбин?

«Ямщик не гони лошадей…» — донеслось опять с улицы. Колчак усмехнулся:

— Судя по всему, Виктор Николаевич, никуда нас отсюда не повезут. Можете быть спокойны.

— Но как же? Что нам здесь делать? Настала пора оплачивать векселя…


Пепеляев, однако, еще надеялся на что-то и ждал с нетерпением возвращения коменданта поезда. Премьер-министр не знал, что не далее, как три дня назад, Иркутский большевистский губком предъявил союзному командованию и Политцентру, взявшему на себя «всю полноту власти», требование о выдаче Колчака, Пепеляева и всего золотого запаса — в противном случае большевики угрожали взорвать кругобайкальские железнодорожные туннели, отрезав тем самым отход и самих союзников. Ультиматум был веский. И чехословаки не могли с ним не считаться.

Но Пепеляев все еще на что-то надеялся. Ждал коменданта. Волновался. И ежеминутно поглядывал на часы.

Наконец комендант вернулся. Вошел в вагон адмирала, громко бухая промерзлыми сапогами, небрежно козырнул и сказал весело:

— Все, господа! Поезд дальше не пойдет…

2

Тем временем Гуркин с двумя сыновьями, голодно и холодно пережив зиму, кочевал по бескрайним степям Монголии. Весна застала их в Уланкоме, небольшом захолустном городишке на северо-западе страны, среди бесплодных полупустынных равнин и голых, продутых ветрами скал… Гуркин устал от бесконечных переездов, мечтал об оседлом житье и вознамерился даже устроить в Уланкоме выставку своих картин — и тех, что привез из Аноса, и новых, написанных уже здесь, по свежим впечатлениям… Увы! Вскоре, однако, понял, что затея эта нереальна: никого здесь в Уланкоме, не интересовали его картины, да и негде было их выставлять. Гуркин пал духом. Тоска по родине усилилась, обострилась, как неизлечимая болезнь, и временами становилась невыносимой. Мысль о доме, о семье — о том, что жена с дочерьми живет в полном неведении, не зная ничего о нем, как и он о них ничего не знает, — усугубляла душевные муки… Оставаться в Уланкоме было невмоготу. И Гуркин, поспешно собравшись, снова двинулся в путь, теперь на северо-восток, по направлению к дому, как думалось и хотелось. Недели через две достигли местечка Улясы. Природа здесь, в отличие от Уланкома, была мягче, живописнее — зеленые долины и лесистые склоны гор напоминали окрестности Аноса. Гуркин обрадовался этому и решил обосноваться здесь на все лето. Поставили юрту. Присмотрели участок земли для распашки… И на другой день Гуркин отправился на этюды. Работал он в ту пору много и упорно, словно наверстывая упущенное. Позже, оглядываясь назад, и сам удивлялся количеству сделанного… Отсюда, из Улясов, и началось его возвращение на родину, медленное и многотрудное.

Случилось однажды, в конце лета, проходить в этих местах конному отряду урянхойских партизан — и юрта художника оказалась на их пути… Поначалу приняли ее за жилище кочевника-монгола. Но когда все выяснилось, командир урянхойцев Сергей Кочетов, человек рассудительный и спокойный, не мог скрыть своего удивления:

— Эвон, куда вас занесло! А ведь я, Григорий Иванович, много о вас наслышан…

— Хорошего или плохого? — настороженно поинтересовался Гуркин, не зная, стоит или не стоит доверять этим людям.

— Всякого, — сказал Кочетов. — И хорошего, и плохого… А вот картин ваших видеть не доводилось. Покажете?…

Потом сидели в юрте, на разостланной кошме, пили горячий, круто заваренный чай, и Кочетов, сосредоточенно-строгий и задумчивый, медленно, с паузами говорил:

— Тронули вы меня, Григорий Иванович, своими картинами… Честное слово! Такой красоты я еще не видел. Вон и товарищ Квитный скажет… — Повернулся к сидевшему рядом начальнику штаба. Квитный согласно кивнул:

— Душевные картины. Очень даже!..

— Вот видите, — улыбнулся Кочетов, умолк, задумался надолго и вдруг спросил: — А что, Григорий Иванович, шибко домой тянет?

Гуркин вздохнул протяжно, и лицо его словно тенью покрылось.

— Старый марал идет помирать в тот лог, где родился, — сказал он тихо. Кочетов посмотрел на него внимательно.

— Ну, помирать вам еще рано. А вот отсюда выбраться мы вам поможем. Как, товарищ Квитный? — повернулся опять к начштаба. — Поможем?

В начале сентября вместе с партизанским отрядом Кочетова — и при полной его поддержке — Гуркин перебирается в Урянхойский край. И с еще большим рвением и упорством занимается живописью. Отсюда, из Тувы, как ему кажется, гораздо ближе до Алтая. Эта мысль радует и греет душу. Может, потому в урянхойских пейзажах Гуркина больше тепла и света, чем в монгольских… И живет он теперь лишь надеждой на возвращение — изо дня в день, из месяца в месяц…

И так ему должно прожить еще здесь, в Урянхое, четыре долгих года.

3

Глубокой декабрьской ночью 1919 года остатки колчаковских войск — часть 52-го Сибирского полка, потрепанного основательно в последних боях, учебная команда, прожекторная рота и жалкие отсевки «дикой дивизии», сформированной год назад по личному указанию адмирала, спешно покидали Бийск — последний свой оплот на Алтае.

Улицы города были забиты сотнями подвод, нагруженных провиантом, фуражом, амуницией, оружием, боеприпасами… Всего этого с лихвой могло бы хватить не только до Монголии, но и до Китая! И все это через несколько часов окажется лишним и ненужным…

Творилось что-то невообразимое. Лошади сталкивались в темноте, храня и вздыбливаясь, трещали оглобли, рвались гужи, опрокидывались сани…

Пыхтенье.

Ругань.

Зуботычины.

И все же каким-то чудом подводы выбирались из этого скопища и хаоса и устремлялись по улице вниз, почти наугад — через Вию, по звенящему льду, в Заречье, на Чуйский тракт… И только там, поднявшись в гору и въехав в сосновый бор, можно было перевести дух: слава богу, вырвались! А теперь вперед, вперед, вперед… А что впереди — неизвестно.

Никому и в голову не приходило, что Чуйский тракт не к спасению их ведет, а к гибели…


Там, за сотню верст от Бийска, на крутом повороте, где река отступала подальше от дороги, как бы освобождая и образуя обширную поляну, поджидал их, встав заслоном, полк Степана Огородникова.

Поначалу думали выйти на Бийск через Верзиловку и Маралиху, однако в последний момент передумали.

— Иди на перехват, — приказал Третьяк. — Жди отступающих на Чуйском тракте, между Чергой и Мыютой… Каратели влезут в мешок сами, тебе этот мешок останется только покрепче завязать. Задача ясна?

— Ясна, товарищ начдив. Завяжем!

— Вот и хорошо, — улыбнулся Третьяк. — Опыт на сей счет у тебя имеется. Помнишь последний рейд от Чарышской до Топучи? Сто восемьдесят верст отмахали за сутки!..

— Помню, конечно, — смутился слетка Огородников, уловив в голосе Третьяка насмешливый укор. — Такого больше не случится, товарищ начдив.

— Это как понимать?

— Так мы ж тогда, Иван Яковлевич, не до конца выполнили задачу. Упустили Сатунина, можно сказать, из-под носа. До сих пор простить себе не могу.

— А-а… ну, это правильно: выпускать сейчас нельзя ни одного карателя. Это правильно. А Сатунин тогда далеко не ушел… Так что зря казнишься. Ну, — весело глянул на Огородникова, и тот тоже повеселел. — Как говорится: ни пуха ни пера!

— К черту!

И оба засмеялись.

* * *

Странное чувство испытывал Огородников, приближаясь к родной Безменовке: с одной стороны острое, почти непреодолимое желание заехать и все… все увидеть своими глазами, а с другой стороны — боязнь все это увидеть и как бы заново пережить. И теперь уже навсегда с этим смириться.

И он в какой-то миг дрогнул и решил сделать крюк и обойти деревню. Однако здравый смысл возобладал над малодушием, и Степан, преодолев самого себя, больше уже не колебался. Прямой путь — через Безменово. И он не свернет с этого пути!..

Но душа была не на месте.

Когда же, проехав по улице, остановился подле знакомой ограды, сердце его оборвалось. Ограда стояла, как и прежде, лишь кое-где покосились колья, целы были и даже прикрыты жердяные ворота… а двор был пуст и висела над ним кладбищенская тишина. Ни дома, ни амбара, как будто ничего и никогда здесь не было — лишь черные большие головни торчали из-под снега да в дальнем конце огорода, за высоким суметом, темнела баня. Степан закрыл глаза и так посидел, преодолевая нахлынувшую слабость. Потом слез с коня, помедлил и вошел в ограду. Слежавшийся снег с хрустом обламывался под ногами, и Степан, утопая по пояс, добрел до торчавших из сугроба черных, обуглившихся концов и остановился… Такое чувство было в этот миг, словно он подошел к родительским могилам. Да ведь так и было — здесь, вот здесь, на этом пепелище, нашли они себе вечное пристанище… родные, самые близкие ему люди, без которых не было бы ни его, Степана Огородникова, ни многого другого на этом свете… «Простите меня, отец и мать, — прошептал он, стягивая с головы свой огненно-рыжий малахай и все ниже и ниже склоняя голову. Потрогал зачем-то обгорелый конец бревна, сажа осталась на пальцах. — Не уберег я вас… Простите!..»

Горьким запахом был пропитан даже снег. Невыносимо!..

Степан поднял голову и сквозь влажную пелену, застилавшую глаза, увидел, что и Акимов, и Чеботарев, и Тобоков, и все, все стоят с обнаженными головами — весь его полк, запрудивший безменовскую улицу и растянувшийся во всю ее длину. И односельчан своих он увидел — они стояли там и сям, у своих оград, издали наблюдая за ним. Но никто не решился подойти. И он ни к кому не подошел и никого ни о чем не спросил.

Белые снега безмолвно и холодно блестели.

Степан молча сел на коня. И молча поехал.


Случайно ли, по странному совпадению, а может, и не случайно выбрали это место — и обширную поляну между Чергой и Мыютой, где весной прошлого года впервые он встретил художника Гуркина, председателя Каракорум-алтайской управы, мечтавшего возвести неподалеку отсюда, на правом берегу Катуни, белокаменный Каракорум — столицу автономного Алтая.

— А что, губа у художника не дура, — сказал Огородников. — Бывал я там, для города место подходящее.

— Лучше и не придумаешь, — согласился Акимов. Они стояли чуть в стороне от дороги, в березняке, и с низких ветвей, тяжело опушенных куржаком, при малейшем прикосновении сыпалась колючая снежная крупа…

— Вот здесь и назначим свидание, — после некоторого раздумья сказал Огородников.

— Больно уж место открытое, — усомнился Акимов.

— Открытое? Это и хорошо. Бежать некуда будет. А нам нынче избегать открытых боев нет резона. Вот здесь и будем ждать, — сказал еще раз, махнув рукой но воздуху, и улыбнулся. — На месте несостоявшегося Каракорума…

— Да нет, Каракорум-то они хотели не здесь, а между Маймой и Манжероком построить…

— Какая разница, — задумчиво проговорил Огородников. — Главное, что на этой земле. А что, — глянул на Акимова, — может, и будет здесь город? Может, и будет. Только не Каракорум. Вот очистим землю от всякого отребья, как пашню от сорняков, и построим. И жить начнем по-новому… А? — оглядел слепяще-белую равнину, окруженную горами. Утренний морозец был особенно жгуч и крепок. — Главное, чтобы никто нам не мешал.

— Мешать-то нам будут еще долго, — вздохнул Акимов.

— Кто нам будет мешать?

— Враги наши. Те, для кого революция, как бельмо на глазу.

— Так мы же их разобьем. Или ты не уверен в этом?

— Уверен. Очень даже уверен. Внутренних врагов разобьем. А внешние-то останутся, как сказал Третьяк, и нам с этим долго еще придется считаться.

— Так ведь и им с нами тоже придется считаться!

— Придется, — согласился Акимов. И улыбнулся. — К тому времени и твой сын подрастет. Полегче будет.

— И дочка, — уточнил Огородников.

— Богатый ты человек, Степан Петрович. И решительный: сразу и сына и дочку заимел.

— Время такое, — отшутился Огородников. — Мешкать нельзя. Да и заслуга в этом не моя, а Барина… Знаешь, мне как сказали об этом, я от радости не знал, что делать, куда бежать. Нет, ты пойми, Акимов, ждал сына, а она мне еще и дочь в придачу… Молодец Варька! Так хочется ее повидать… и близнят своих, сына и дочку. Эх! — выдохнул шумно, переполненный чувствами, и белый клубок пара от его рта поплыл в воздухе.

— Оба вы молодцы, — похвалил Акимов. — Сколько им уже, вашим близнятам?

— Две недели.

— У-у! Большие уже, — видно, Акимову доставляло удовольствие говорить об этом. — А назвали как?

Огородников задумчиво посмотрел из-под огненно-рыжего малахая:

— Сына Петром, а дочку — Евдокией. Именами моих родителей, в память о них.

— Это правильно, — кивнул Акимов и надолго умолк. Потом спросил о другом, возвращаясь к изначальному разговору. — Послушай, а если отступающие не пойдут но тракту?

— Куда же им еще идти?

— А возьмут и повернут… ну, скажем, на Улалу.

— Не повернут, — твердо возразил Огородников. — Туда их и калачом не заманишь. Нет, нет, дорога у них одна — по Чуйскому тракту. Так что позицию мы заняли верную и менять ее не будем.

Он тронул коня и, круто повернув, поехал к дороге, в сторону села, где размещался полк, думая о предстоящем бое, хотя давно и все до мелочей было продумано. Начштаба Акимов ехал рядом, стремя в стремя, а следом, чуть позади, комэск Чеботарев и еще несколько всадников.

— А морозец сегодня знатный! — сказал кто-то за спиной. И Огородников, не оборачиваясь, ответил:

— Ничего, согреемся скоро… Жарко будет.

Выехали на дорогу, и лошади пошли веселее. Горы слева холодно розовели. Вот-вот должно было взойти солнце. И природа, казалось, притихла и замерла в ожидании этого каждодневного чуда… Еще мгновенье — и мир засветится и заблестит новыми красками. И ничто не сможет остановить этого мига.


Барнаул — Белокуриха — Лосиха 1981–1986

Загрузка...