Телега поскрипывала и тарахтела на колдобинах и ребристо выступающих на дороге корнях, чиркала ступицами колес по пням, торчавшим по обочинам из травы — и от звуков этих, от этой монотонной и бесконечной тряски тело как бы задеревенело и налилось тяжестью. Рану разбередило. И Огородников не знал, как держать и куда девать левую руку: он ее то опускал вниз, защемляя коленями, то, придерживая правой рукой, прижимал к груди и покачивал слегка, точно баюкал. Во рту пересохло и сильно, до тошноты горчило.
Варя время от времени оборачивалась и, глядя на него тревожно-сочувствующе, спрашивала:
— Болит? Огородников через силу улыбался:
— Не очень. Вот здесь болит сильнее, — трогал рукою грудь.
Варя вздыхала. От жалости к Степану, попавшему в столь тяжкую беду, у нее у самой сжималось и ныло сердце.
— Потерпи, — ласково и тихо говорила она. — Понимаю, что больно, но ты потерпи, Степан, потерпи немножко. Огородников кивал:
— Потерплю. Я потерплю, Варя, ты не беспокойся. Ты мне лучше скажи: Корней Парамоныч обо всем знает?
— Обо всем-то он, может, и не знает, но догадывается… Зря ты сам-то к нему не пришел, — сказала Варя с легким упреком. — Думаешь, совсем он без головы, отец-то, не понял бы тебя?
— Может, и понял бы, не знаю. Только не имел я права рисковать. Нельзя мне было так сразу, без раздумья…
— А ко мне можно? — глянула влажно блеснувшими глазами.
— Тебе, Варя, я доверяю, потому что…
— Почему?
— Потому что дорогой ты мне человек. Тебе, Варя, за все, что ты сделала для меня, спасибо!
Он прикоснулся к её виску кончиками пальцев, и Варя, чуть повернув и склонив голову, прижалась к его большой горячей ладони. Потом выпрямилась и посмотрела на него внимательно:
— Получшало? Или все еще болит?
— Получшало, Варя, получшало.
Боль и вправду отпустила немного, утишилась, и он с облегчением перевел дух. Некоторое время ехали молча, думая каждый о своем, а может, об одном и том же, но каждый по-своему.
Варя сидела вполоборота к нему, одну ногу положив на телегу, а другую свесив, держа вожжи в обеих руках и время от времени подергивая, похлестывая ими кобылу и громко, как заправский возница, почмокивая губами. Рядом бежал рыжий, как и кобыла, тонконогий жеребенок, с такою же, как у кобылы, белой отметиной на лбу. Иногда жеребенок отставал далеко и шел, опустив голову, как бы нехотя, с ленцой, кобыла начинала беспокоиться, оглядывалась и тревожно-призывно подавала голос… Жеребенок тотчас отзывался звонким отрывистым ржаньем и махом догонял повозку.
— Ах ты, резвунчик! — ласково говорила Варя и легонько шлепала жеребенка по мягкому крупу. — Зачем пужаешь мамушку?
Дорога пошла ровнее. И то справа, то слева на опушках и в густо-зеленой чаще, неподалеку от дороги, проглядывали стеблистые мальвы, рдели кусты шиповника, а по закраинам согры, вдоль которой они ехали, чернела черемуха и крушина — и над всем этим витал пряный запах перестоявших трав и слежавшейся прошлогодней листвы… И чем дальше ехали, тем глуше и сумнее становился лес. Внезапно лес расступился, как бы выпуская их из своих объятий, и глазу открылась небольшая солнечная луговина, с темневшими на ней колодами ульев, пестрая вся, оранжево-белая от цветущих клеверов… Дальше, у кромки леса, виднелась бревенчатая изба, крытая на один скат, а еще дальше, чуть в стороне, стоял приземистый омшаник, рядом еще какое-то строение — и все это обнесено невысоким трехжердным пряслом. Большая рыжая собака выскочила из ограды с отчаянным лаем — и тут же умолкла, радостно завиляв хвостом. Узнала Варю. Появился и сам хозяин пчельника (а может, и всей тут таежной округи), высокий сухопарый старик, в белой холщовой рубахе, остановился у прясла и посмотрел на них из-под руки.
— Дедушка это, — шепнула Варя. И погромче, с шутливой интонацией в голосе: — Здоровьичка вам, Филофей Демьяныч!
— Слава богу, здоров, — ответил старик неожиданно густым и сочным голосом. Лицо его, обрамленное рыжей с проседью бородой, было розовым и крепким, почти без морщин. — Отец-от чего не приехал?
— Приедет скоро. А я тут тебе гостинцев привезла: серянок вот, соли… И гостя вот привезла, — добавила с улыбкой. Старик пристально посмотрел на Огородникова.
— Ну дак и милости просим, коли гости… Места всем хватит.
— А я что говорила? Все будет хорошо, — шепнула опять Варя и облегченно, радостно засмеялась. — Ой, медом пахне-ет, аж во рту засластило! Дедуня, а кормить нас будешь?
После обеда Варя и Степан походили немного вокруг заимки, по лесу. Ягодная была пора — и земляника еще не отошла, а уж и клубника подоспела, и костяника наливалась алым соком…
— Господи, как хорошо-то! — радовалась Варя. — Сколь ни хожу, ни гляжу, а все одно не могу наглядеться… Ой, погляди-ко, гриб! — воскликнула. Степан рядом с нею наклонился:
— Масленок.
Руки их столкнулись подле этого гриба, запутавшись в траве, и Варя тихонько засмеялась.
Рыжий Полкан, увязавшийся за ними, носился как угорелый, появляясь то здесь, то там, спугивая каких-то птиц, загоняя на деревья бурундуков и громко взлаивая, должно быть, от избытка чувств…
Степан и Варя дошли до ручья, журчавшего в траве, попили из него — вода была родниково-чистая и холодная до ломоты в зубах. Постояли, заглядывая в ручей, как в зеркало; рядом, почти слившись, заколебались в воде их отражения…
— Живая вода, — улыбнулась Варя. — Теперь мы долго-долго будем жить!
— Будем, — согласился Степан и осторожно, одной рукой, привлек ее к себе. Она прижалась к нему, слегка запрокинув голову и зажмурив глаза… Губы ее были прохладно-мягки, с привкусом родниковой воды.
— Господи, Степан, какой ты близкий! — шептала она горячо. — Только боюсь я, ох, как боюсь…
— Чего ж ты боишься? — удивился Степан.
— Боюсь что сегодня все-то у нас хорошо, а завтра ничего не будет.
— Не бойся, я никогда тебя не оставлю. Слышишь? Никогда. Поженимся вот — и всегда будем вместе.
— Да когда ж мы поженимся?
— А хоть когда… хоть сегодня.
— Как? Нешто так можно?
— Можно, Варя. Можно. Поженимся вот… Детей нарожаем. Сначала сына, потом дочку. А потом еще одного сына…
Варя засмеялась:
— Эко, распределил! А ничего еще и неизвестно. Время-то какое…
— Время, Варя, самое подходящее. Главное, чтобы желание у нас было обоюдным…
— Да есть, Степа, есть у меня желание-то… Ой, погляди-ка! — вдруг повернула она голову и повела глазами в сторону. И Степан посмотрел в ту же сторону. Неподалеку, наструнившись, стоял Полкан и глядел на них удивленно-прямо, с осуждением.
— Ах ты, бесстыдник!.. — сказала ему Варя. — Места в лесу тебе мало?
— Ну вот, — весело нахмурился Степан, — свидетели уже есть. Куда ж нам теперь деваться?…
Варя уехала под вечер, пообещав денька через два наведаться еще, и деду шепнула напоследок:
— Ты, Филофей Демьяныч, гостя тут не обижай. Да руку ему погляди… болит она у него.
— Ну, коли велишь… — согласно покивал дед. — Ты мне-ка лучше скажи, кем он доводится тебе, этот молодец?
— Ой, дедуня, я и сама еще не знаю, — заторопилась Варя. — Поговори со Степаном. Он тебе все и объяснит.
И остались они вдвоем.
— Ну, что, паря, холостяковать будем? — спросил Филофей Демьяныч. И чуть погодя попытался выведать: — Руку-то где повредил?
— Пустяшное дело, — мотнул головой Огородников. — Упал с коня, угодил на пень… Вот и поцарапал.
Когда же старик увидел рану, хмыкнул понимающе, головой покачав, и, ни слова не говоря, стал обихаживать руку — смочил тряпицу в настое красноголовника и ромашки, наложил свежий лист подорожника на рану и туго-натуго перевязал предплечье. Только потом позволил себе заметить:
— А пеньки, паря, тоже, видать, стреляют?
Провести его оказалось невозможно. Да и зачем обманывать человека, если ты решился доверить ему свою жизнь? И Огородников рассказал все, как было, ничего не скрывая. Старик слушал внимательно, построжев лицом.
— Да, паря, понужают нашего брата со всех сторон и в хвост, и в гриву… И долго так-то будет? Никакого порядка.
— Долго не будет, — пообещал Огородников. — Если мужики не станут отсиживаться по деревням… как вот я нынче отсиживаюсь. Главная сила, Филофей Демьяныч, еще не поднялась. А как подымется — тогда уж и на коня можно садиться…
— Это что же за сила такая? — поинтересовался старик.
— Так я ж сказал: мужики, которые сидят покуда, сидят и не в ту сторону глядят…
— Ну, а как же, паря, поднимете вы эту силу, коли мужику сподручнее своим, мужицким делом заниматься?
— А защищать Советскую власть — это, значит, не его, не мужицкое дело?
— Оно, конешно, — вздохнул старик. — Так завсегда: надо какие дыры заткнуть — тут и про мужика вспоминают. Это уж беспременно.
— А мужик пусть не ждет, когда им дыры начнут затыкать, а сам делает выбор: куда и с кем ему идти, за что бороться.
— Ну, а ежли, сказать к примеру, не за что ему бороться?
— Так не бывает, — твердо сказал Огородников. — И не должно так быть. Всякий человек имеет свой интерес. Ничего, испытают вот на собственной шкуре, что почем, тогда и думать начнут, и выбор сделают…
— Оно эдак, — согласился старик, словно и не он только что сомневался и возражал. — Пока жареный петух не клюнет.
— Клюнул уже, Филофей Демьяныч. Так что дальше-то нам отступать некуда. Нельзя.
Ночью Огородникову снились тяжелые, какие-то разрозненные, отрывочные видения — смесь того, что было с ним в действительности и чего не было… Будто идут они по широкому полю, толпа не толпа и строй не строй, и песни поют согласным и дружным хором.
Потом из дымного марева, будто из преисподней, появляется всадник на вороном коне, и Огородников без труда узнает в нем подъесаула Кайгородова, туземный дивизион скачет за ним с гиканьем и свистом… Сверкают сабли. Огородников рвет, рвет из кобуры наган — никак не может вырвать. А Кайгородов, смеясь и что-то крича, летит прямо на него — и нет сил сдвинуться с места. Он просыпается весь в горячем поту, с бьющимся где-то у самого горла сердцем, и некоторое время лежит неподвижно, не веря еще и в то же время радуясь уже, испытывая облегчение оттого, что цел он остался и выбрался из этой заварухи, можно сказать, невредимым. Но вскоре эта радость уступает место мыслям тяжелым и горестным, которые не отпускают его ни на минуту — даже во сне: как же ты, Степан Огородников, не сумел сохранить и вывести людей в безопасное место… А где оно сейчас, место безопасное, где?
Огородников лежит на жестком дощатом топчане подле окна, за которым, высветив стекла, нарождается новый день, еще не созревший окончательно, а только обозначенный на востоке светло-розовой полосой, продолговато-узкой, как сабельный шрам… Кажется, весь мир, от края и до края, во всем видимом и невидимом пространстве, рассечен надвое — и между этими двумя неравными частями, еще живыми и горячими, зияет свежая кровоточащая рана… Огородников отворачивается от окна. Однако от мыслей своих не отвернешься. Нет! А ведь могло быть иначе, думает, все могло быть не так, если бы не допустил он тогда просчет и не повел отряд на Березовку, а повел бы в обход… Он и хотел это сделать потом, но было поздно. А может, просчет был допущен раньше? Нет, никогда он себе не простит этого, никогда! Потому что он остался жив, а… Почему именно он остался жив, а другие погибли? Удачливее, проворнее, опытнее он других? Или больше других жить хотел? А разве другие не хотели? Мучительными, тяжкими были эти раздумья. Но еще более тяжким было незнание: что там сейчас и как? Где Двойных? Бачурин, Селиванов? Почему не вернулся в условное место Павел? И что с учительницей, ушла ли она из Безменовки? Что с другими, кто уцелел? Нет, нет, он верил, что окончательная победа — впереди. Но в том, что жертвы эти не напрасны, Огородников не был сейчас уверен: в том-то и дело, что напрасны! Ведь если бы не этот его просчет… Но революция зиждется не только на умных и точных расчетах, а, к сожалению, на таких вот ошибках и просчетах, — подумал он вдруг, как бы пытаясь найти себе оправдание, себе и всему, что случилось. — Иначе все шло бы как по маслу. И не было бы сейчас по всей Сибири, а может, и по всей России, такого жестокого и кровавого разгула, не было бы чехословаков ни в Новониколаевске, ни в Бийске, не было бы ни сатуниных, ни кайгородовых…
Кто сказал, что революция победит легко и бескровно? А никто не сказал, а сам он думал так, Степан Огородников, потому что хотел и очень спешил, торопился победить.
Огородников поднялся и еще раз посмотрел в окно, за которым все ярче разгорался день — и над лесом, по гори зонту, уже не сабельной раной виделся красный разлив зари, а расплескавшимся в полнеба алым полотнищем… Огородников почувствовал острый холодок внутри, где-то под сердцем, словно бы не в природе что-то преобразилось, а в нем самом, в его душе.
И тогда он поднялся окончательно, оделся и вышел во двор. Трава была волглой и тяжелой от росы. Он шел по ней, высоко поднимая ноги. Звенели и свистели на все лады птицы, благословляя новый день. Огородников прошел немного и увидел Филофея Демьяныча. Распахнув омшаник, он выносил и ставил одну к одной новые колоды…
— Прибавленья ждете? — догадался Огородников.
— Две семьи уже отроились, — сказал старик. — Кабы другие не приспели.
— Давайте помогу.
Огородникову захотелось поработать. Да и рука теперь меньше беспокоила: кость оказалась целой, а кожа и мякоть на молодом теле срастались быстро. Старик, однако, не одобрил его рвения:
— Ты, паря, не егозись. Побереги руку. Она тебе ишшо пригодится.
Днем приехал Корней Лубянкин. Огородников ждал Варю, а приехал Корней. И новости привез невеселые. Сатунин и до Шубинки добрался. Всего и пробыл-то один день, а натворил — за год не расхлебаешь… Корней не мог спокойно говорить, голос у него дрожал, срывался:
— Средь бела дня разбой учинил. Сусеки под метелку. Лучших лошадей позабирали. А кто несогласный был — того секли нещадно и не глядели, баба то или мужик… — Корней перевел дух, посмотрел на Степана, потом на Филофея Демьяныча. — Попить бы чего. Нутро горит.
Старик ушел в избу. А Степану вдруг вступило в голову: не стряслось ли чего с Варей? Но опасения оказались напрасными.
— Да ничего с ней не стряслось, — поморщился Корней. — А вот Гнедка забрали.
— Дак ты куда глядел? — возмутился старик. Он только что появился, держа в руках ковш с медовухой. — Такого коня отдать!..
— А ты б не отдал? — глянул сердито Корней и, взяв ковш у него из рук, жадно припал, большой острый кадык заходил у него по шее, как поршень, густые капли стекали но подбородку. — А ты б не отдал? — выдохнул, опорожнив ковш. — Кабыть прижмут к стенке да за горло возьмут…
— Это ж надо, такого коня лишиться! — совсем расстроился старик. — Эдак с тебя последние портки сымут, а ты молчи…
— И сымут! А ты как думал? Не только портки… — Корней резко повернулся и задрал подол рубахи. — На, полюбуйся. Видал, как разукрасили?
Спина его вдоль и поперек была исполосована, сплошь в кроваво-синих набухших рубцах. При виде столь неожиданной картины старик смутился и даже сник:
— Дак это хто тебя эдак?
— Дед Пыхто, — раздраженно сказал Корней, осторожно опуская рубаху.
— Вот лихоимцы! — возмутился старик. — Дак это за што они тебя эдак, Корнеюшка?
— А за то… Как говорено, за свое же жито та й была побита!
— Вот наказание, так наказание, — вздыхал Филофей Демьяныч, вконец расстроенный. — Сроду не думал, што после царя власть пойдет по рукам — то одне завладеют, то другие перевернут… Никакого порядка.
— Порядок самим устраивать надо, а не ждать, когда манна с неба посыпется, — сказал Огородников. — А переворот, Филофей Демьяныч, был в России один: в октябре прошлого года. Все остальное — видимость одна.
— Это как видимость?
— А так: временно все это, без якорей. Они вон и правительства свои не иначе как временными называют. Вот и кумекай, что к чему.
Корней курил, молча слушая, потом сказал:
— А если, к примеру, вот здесь переворот учинился? — постучал себя кулаком по груди. — Тогда как?
— Тогда это хорошо, если так, — улыбнулся Огородников. — Это значит, Корней Парамоныч, что самосознание в тебе просыпается. И я, по правде, очень этому рад.
— Какая там радость! — махнул рукой Корней. — А новостей я тебе могу и других подкинуть…
Давай. Что еще за новости?
— Мобилизация добровольная объявлена, — курнув и выпустив изо рта дым, сообщил Корней.
— Мобилизация да еще добровольная — это как? — не понял Огородников. — Откуда у тебя такие сведения?
А вот отсюда… — Корней достал из кармана брюк многократно сложенную газету и протянул Степану. — Погляди, может, я чего не понял…
Огородников развернул газету «Алтай», нашел крупными буквами набранное «Военное объявление», пробежал несколько строчек, пытаясь уловить смысл, вернулся к началу и прочитал вслух:
— «Сибирское Временное правительство…» Вот и я говорю: временное! — усмехнулся и начал снова: — «Сибирское Временное правительство во имя спасения Родины и светлого будущего процветания неисчерпаемо-богатой Сибири, призывая граждан выполнить свой долг перед страной, приглашает каждого верного сына родины вступить на службу в Сибирскую добровольческую армию, чтобы стать истинным защитником исстрадавшейся нашей матери-Родины. Принимаются в армию все граждане не моложе восемнадцати лет, не запятнанные нравственно…»
Огородников дочитал до конца, еще раз бегло просмотрел текст и глянул на Корнея:
— Ну, и как ты воспринимаешь это?
— А бес его батьку знает! — мотнул головой Корней. — Сказывают, добровольческая армия таких, как Сатунин, не одобряет.
— Кого ж она одобряет? И против кого собирается воевать? Об этом ты не думал? Не для того ж ее создают, чтоб сводить счеты с Кайгородовым да Сатуниным… Тут и слепому видно, — тряхнул газетой Огородников, бумага сухо зашуршала в его руке. — Ну, а другие как отнеслись к этому призыву?
— По-разному.
— Так. Небось и добровольцы уже объявились?
— А то как же!
— Много?
— А я не считал… кабыть не мое дело.
— Вот тебе и кабыть, чтобы себя не забыть! — Огородников задумался, а надумав что-то, повеселел. — Послушай, Корней Парамоныч, а не поехать ли нам в Шубинку вместе? Сегодня, сей же час, не откладывая на завтра.
— Зачем? — насторожился Корней.
— Соберем вечерком надежных мужиков да парней, поговорим по-хорошему. Разберемся, что к чему. Нельзя откладывать. Понимаешь, Корней Парамоныч, нельзя!
Корней заколебался:
— А не опасно? А ну как опять Сатунин вернется? — Сатунин дважды в одно место не возвращается. Во всяком разе предусмотрим и этот вариант. А бездействовать сейчас и того опаснее. Нет, нет, надо ехать.
— Смотри, как бы хуже не было.
— А это, Корней Парамоныч, и от тебя зависит, — многозначительно заметил Огородников. — Вот и давай вместе подумаем.
— Ну-к што ж, коли так, давай подумаем, — поколебавшись, согласился Корней. — Кабыть и надумаем што…
— Ты пойми одно: нельзя допускать, чтобы люди, не подумавши, в эту армию вступали, добровольно голову свою толкали в петлю…
Однако в Шубинку ехать по такой поре не посоветовал Огородникову и Филофей Демьяныч. «Ты, паря, голову побереги, не суй понапрасну, она ишшо сгодится…» И велел Корнею: «А мужики нехай сюды приедут, какие надумают… Здеся поговоритя и обмозгуетя все».
Так и сделали. Однажды вечером съехались на заимку Филофея Демьяныча шубинцы, человек двадцать мужиков и молодых парней. Расселись кто где — на лавке вдоль передней стены, на скамейках и низком голбце, подле печки, а то и прямо на полу, поближе к выходу… Тут же были и два Корнеевых сына-погодка (Огородников впервые их видел) — девятнадцатилетний Федор, жилистый и высокий, похожий, как две капли, на деда своего филофея Демьяныча, и восемнадцатилетний Василий, Варин близнец, ростом пониже старшего брата, но сбитый покрепче и пошире в плечах. Братья стояли у двери, подпирая плечами косяки, как часовые, и не спускали глаз с Огородникова. Должно быть, наслышаны были о нем, а может, знали или догадывались о том, что вскоре быть им шуряками…
Время было позднее. И Корней запалил семилинейку, убрав нагар с фитиля, надел «пузырь» и придвинул лампу поближе к Огородникову, сидевшему за столом, под божницей.
— Вот, мужики, какую светлую жизнь я вам устроил, — пошутил Корней, чувствуя торжественность момента и в то же время испытывая неловкость от непривычки быть в центре внимания. Поэтому и суетился излишне, хватаясь то за одно, то за другое, что было ему несвойственно, и говорил больше обычного — хозяин как-никак должен, стало быть, развлекать… У него даже лоб вспотел от старания. И он облегченно вздохнул, когда поднялся Огородников и, опершись одной рукой о столешницу, начал говорить.
— Это хорошо, товарищи, что вы собрались вместе. А собрались мы, сказать но правде, в самую трудную для Советской власти минуту. Скрывать этого незачем, потому как вы и сами все видите. Контрреволюция кое-где взяла верх. Чехословаки заняли многие сибирские города, в том числе и Бийск. В Горном Алтае бесчинствуют банды Сатунина, Кайгородова и прочих других карателей. Многие из вас уже на собственной шкуре испытали их руку. Но это только цветочки, а ягодки впереди. И если мы будем сидеть сложа руки, выжидаючи, доведется нам вкусить и всю горечь этих самых ягодок… Это я вам говорю от всей души. И от имени большевистского комитета, который хотя и перешел на нелегальное положение, но оружия не сложил, а продолжает готовиться к решающим боям. — Огородников обвел внимательным взглядом собравшихся тут мужиков и парней шубинских и продолжал ровным и твердым голосом, понимая, что многое нынче будет зависеть от его твердости и непоколебимой уверенности. А поговорить и посоветоваться с вами, товарищи, хотелось вот о чем… — Взял со стола газету, которую днем привез ему на заимку Корней. — Вот здесь объявление напечатано — насчет добровольного вступления в Сибирскую армию… Читали? — Мужики молчали. — Неужто не читали? — удивился Степан.
— Дак чтецы из нас никудышные, — ответил за всех сидевший на голбце мужик. — Но слыхать, конешно, слыхали, о чем там балакают. Слава богу, хоть не силком тянут, а желающих зовут…
— И много среди вас желающих?
— Много не много, а есть, — уклончиво сказал мужик. — Как-никак обмундировка, харч казенный да еще и жалованье в придачу. Шестьдесят целковых рядовому, семьдесят пять отделенному — не фунт изюму! А фельдфебелю и того больше… Как же не быть желающим!
— Дак ты, Егор, кабыть уже фельдфебель? — пошутил Корней Лубянкин. Дружно посмеялись. Мужик, однако, не смутился:
— А я Корней, отделенным пойду. Семьдесят пять рубликов — оне ведь тоже на дороге не валяются… Да и то сказать: хошь или не хошь, а служить все едино придется.
— Смотря кому служить, — заметил Огородников.
— Отечеству, знамо, — нашелся мужик. И, поразмыслив чуть, добавил: — Ну, и правительству, само собой.
— Какому правительству? Мужик опять подумал чуток:
— А тому, которое на данный момент находится у власти.
— Значит, тебе все равно кому служить? И против кого воевать — тоже псе равно?
— А куды денешься? Призовут — и пойдешь как миленький. На то она и власть.
— Ну-у, брат Егор, если все так будут рассуждать, как ты рассуждаешь, революцию мы и вправду похоронить можем! — мягко, но с упреком сказал Огородников. — И декрет о земле, подписанный собственноручно товарищем Лениным, о той самой земле, которую Советская власть безвозмездно передала трудовому крестьянству, тоже потеряем. Все потеряем! А что взамен?
— Дак новый закон о земле, говорят, теперь будет, — подсказал кто-то осторожно.
— Ага, держи карман шире, будет!
Да есть, есть, мужики, такой закон, — вмешался опять Егор. — Самолично видел в такой же вот газетке…
— Верно, — подтвердил Огородников. — И я тоже видел этот «закон», подписанный господином Вологодским. А что в нем говорится, в этом «законе», об этом вы помните? Или не помните? Вернуть прежним владельцам все бывшие их земли — вот что там сказано и черным по белому написано, в том самом «законе о земле». То есть вернуть земли обратно богачам и помещикам.
— Да какие тут у нас помещики?
Помещиков, конечно, в Сибири нет. — согласился Огородников. — Но мироедов и кулаков хватает. Вот они-то заинтересованы в том, чтобы ваш брат, крестьянин, поменьше думал, а без раздумий бы и как можно скорее вступал в эту самую «добровольческую» армию, которая будет защищать прежде всего и в первую очередь их интересы, а не ваши. Вот как все это выглядит. А вовсе не так, как иным кажется…
— Можа, так, а можа, и не так, — усомнился Егор. Кисет соскользнул у него с колен, табак просыпался, и он, опустившись на корточки, неторопливо его собирал. — Надо поглядеть.
— Да хватит тебе придуриваться! — одернул его кто-то. — Тут сейчас не до смешков, о деле надо говорить.
— А я об чем? Только хочу знать, о каком деле ты баишь? Ась? — дурашливо приложил к уху ладонь. — Не слышу чего-сь.
— Язык у тебя, что помело! — не выдержал, рассердился Корней. — Помолчи. Дай другим сказать.
— Товарищ хочет знать о деле — это правильно, — вступился за Егора Огородников. — А дело у нас одно сегодня: отстоять Советскую власть. Другого дела покуда нет. Вот я вас и хочу спросить: а вы, товарищи шубинцы, готовы к этому или не готовы? Или, как и раньше, кое-кто из вас, — глянул на Корнея, — будет идти на поводу у провокаторов и врагов революции? Тут вот в объявлении сказано, — опять взял газету в руки, поискал глазами нужное. — Ага… вот что тут сказано: «Принимаются в армию все граждане не моложе восемнадцати лет, не запятнанные нравственно…» Видали! Вот каких чистеньких желают они заполучить в свою армию. А скажи мне, Егор, — повернулся к мужику, сидевшему на голбце, — не знаю, как тебя но батюшке…
— Дак с утра вроде был Тихонович…
— Скажи мне, Егор Тихонович, как на духу: считаешь ли ты себя запятнанным нравственно?
— Это как? — не понял Егор.
— Ну, если сказать иначе, есть на тебе грехи несмываемые?
— Ни в коем разе! Несмываемых нет, — поспешно ответил Егор, чем вызвал дружный смех. Огородников продолжал серьезно:
— А вот они, — кивнул на братьев Лубянкиных, стоявших по-прежнему у двери, — или вот они, — обвел взглядом других мужиков и парней, — они чем-нибудь запятнаны?
— Боже упаси! Покуда нет, — опять за всех расписался Егор.
— Ну так, может, среди вас найдутся такие, которые пожелают себя запятнать? — Вопрос был странный, и никто пока не мог понять, к чему клонит Огородников, какой подвох скрывается за этим вопросом.
— Да кому ж такое в голову придет? — усомнился Корней. — Кабыть не враги себе.
— Вот и я так же думаю, — кивнул Огородников. — А раз так, советую вам оставить всякую мысль об этой армии, — ткнул пальцем в газету. — И сами не вступайте и других отговаривайте. Чтобы не запятнать себя на всю дальнейшую жизнь. Согласны? А коли так, давайте поговорим, товарищи, еще об одном неотложном деле…