16

Вечером, уже в сумерках, огородниковский отряд вошел в Шубинку. Собаки дружным лаем встретили вступивших в деревню конников. И улица, пустынная и безлюдная до того, враз наполнилась голосами, стуком копыт, всхрапыванием лошадей, почуявших, должно быть, желанную передышку. Когда поравнялись с лубянкинским домом, Огородников весь как-то подобрался и натянул поводья, придерживая коня. Показалось, мелькнуло в окне знакомое лицо… Варя?! Огородников вглядывался напряженно, до рези в глазах, в тускло отсвечивающие окна, переводя взгляд с одного на другое, но Варя больше не появлялась. Дом Лубянкиных остался позади, но Огородников все еще не мог успокоиться. Хотелось увидеть Варю, поговорить с ней. И это желание овладело Огородниковым столь остро, что никаких колебаний уже не осталось. «Надо сегодня же зайти к Лубянкиным», — решил он.

Пока отряд устраивался на ночлег, расквартировываясь, пока продолжалась колготня и Огородников был занят неизбежными в таких случаях делами, хлопотами, мысль о Варе отступила, заслонилась другими мыслями; но как только расквартировка закончилась и суета улеглась, Огородников облегченно вздохнул и снова подумал о Bape… Дегтярною чернотой наливалось небо, и чем темнее оно становилось, тем ярче и крупнее разгорались звезды. Посвежело. Огородников подошел к Селиванову, стоявшему у ворот. Цигарка во рту у него то потухала, то вспыхивала, когда он сильно затягивался, лицо смутно различалось в густеющих сумерках — казалось, и не стоял он, а медленно плыл в темно-сизом воздухе, плыли вместе с ним высокие жердяные ворота, подле которых он стоял, плыли амбары, пригоны, улица, делавшая тут крутой поворот… Огородников остановился рядом — и тоже поплыл, ощутив это странное движение; потом движение прервалось — и он почувствовал под ногами землю.

— О чем думаешь, Матвей Семеныч?

— Да так… о многом. Трудные дни предстоят нам, командир.

— Трудные. А когда они были легкими у нас? Ничего, выстоим. Выстоим! — Он помолчал немного. — Пройдусь перед сном. Заодно и посты проверю. Не желаешь?

— Да нет, — уклонился Селиванов. — Зачем вдвоем? А ты иди. Иди, конечно, — добавил понимающе. — Кто знает, когда еще доведется быть в Шубинке.

— Да, — сказал Огородников, — кто знает… Ладно, не теряйте меня. Скоро вернусь.

Помедлил еще, потом, опершись руками о жердину, легко перемахнул через прясло и зашагал по улице, тотчас растворившись в текучих пепельных сумерках. И чем дальше уходил, вернее, чем ближе подходил к дому Лубянкиных, тем короче и медленнее становился его шаг. Света в доме Лубянкиных не было, как не было его и в других домах — кто ж об эту пору жгет керосин! Огородников остановился подле ограды, смиряя волнение. Тихо было. Лишь переливчатый и резкий стрекот сверчка доносился откуда-то из-под дома. Да чьи-то шаги звучали неподалеку… Огородников прислушался. И в это время кто-то вышел из-за дома и остановился посреди ограды, наверное, заметив стоявшего у ворот человека. Кашлянул упреждающе:

— Кха… кто тут?

— Гостей, Корней Парамоныч, принимай, — отозвался Огородников.

— Гостей вроде не ждем. Неоткуда. Что-то вы зачастили в Шубинку. Тихо у нас теперь как будто, никакого звону… — сказал не без ехидства, и в голосе его прозвучала затаенная и глубокая, как заноза, обида.

— Никакого, говоришь, звону? — вглядывался в его лицо Огородников. — Тишь да гладь?… Ты-то как поживаешь. Корней Парамоныч?

— Живу. Кабыть за неделю какие могут быть перемены…

— Могут. События, Корней Парамоныч, могут повернуться не только за неделю, но и за один день.

— Оно, конечно, всяко бывает. Да наше-то дело такое — день прожил и ладно.

— Незавидное ваше дело, — усмехнулся Огородников. Он уже понял, что в дом его приглашать не собираются, сел на бревно у прясла, предложив хозяину: — Садись и ты, Корней Парамоныч, в ногах правды нет.

— А где она, правда?

— Вот и давай разберемся.

— Больно вы разбираетесь.

— Разберемся, — сказал Огородников. — Ты мне вот что скажи: кто ты есть, Корней Лубянкин, и какое оно главное твое дело, применительно к нынешней обстановке? Или нынешняя обстановка тебя и вовсе не касается?

— Коснулась уже, — буркнул Корней. — Кабыть на собственной шкуре спытал.

— Понятно. И обиду затаил неискоренимую. Так?

— Может, и так. Перетакивать не будем.

— А зря. Зря, Корней Парамоныч…

— Не я заварил эту кашу.

— Кто ж ее заварил?

— Тебе виднее. А мое дело — пахать да сеять. Спокон Лубянкины ничем другим не занимались.

— Ну, и для кого ж ты сеешь?

— Кабыть не для чужого дяди.

— Своя рубашка ближе к телу?

— Знамо, что ближе.

— Вот и я говорю: ты вон, когда услыхал про совдеповские налоги, перво-наперво кинулся окна заколачивать, чтобы лишнего не переплатить…

— Правильно — кинулся. Потому как несправедливо.

— Ну, про справедливость лучше не говори: знаешь ведь, чем все кончилось. Окна-то, гляжу, все у тебя на виду… И налогов с тебя лишних никто не берет. А вот когда хотели взять у тебя излишки хлеба, ты перво-наперво схватился за дробовик — мое не трожь!.. Так?

— Может, и так. А может, и не так. Дробовик-то двадцать годов не заряжается…

— Это неважно, что не заряжается. Главное, что за свое ты, Корней Лубянкин, живота не пожалеешь. А вот за общее дело… Тут, мол, пусть другие бьются, головы кладут, а мы, Лубянкины, поглядим пока со стороны… Так?

Корней хмыкнул.

— Советская власть, видишь ли, не угодила тебе, не с того боку подошла… Извини, Корней Лубянкин, за беспокойство!

— А што она мне такого сделала, Советская власть, штоб я ей поклоны отвешивал?

— А ты что сделал для Советской власти? Ты что сделал? — поднялся Огородников, подступая вплотную, лицо его белым размытым пятном колыхнулось рядом, и Лубянкин чуть отступил. — Эх ты, голова садовая, ничего-то ты не видишь и не слышишь вокруг, кроме вон сверчка запечного… Промашек своих не хочешь видеть, признавать. А зря. Зря, Корней Парамоныч!

— Промашек и у вас хватает. Кабыть и вы не больно их видите да признаете.

— Видим. Видим, Корней Парамоныч, и признаем. Только за свои-то промашки мы кровью расплачиваемся. А вы чем? Ладно, — махнул рукой, — я ведь не за тем шел, чтобы тянуть тебя силой в революцию… Обойдемся. Хотя, по правде сказать, так буду рад, если ты возьмешь свой дробовик и встанешь в наши ряды.

— Некогда мне с дробовиком разгуливать. Кабыть и без того дел по горло.

— А мы, значит, от нечего делать взяли в руки оружие? — усмехнулся Огородников. — По-твоему, революцию защищают бездельники? Ну, ладно, живи себе, Корней Парамоныч… Будь здоров! — подал руку, и Лубянкин, должно быть, сознавая, что вышло не совсем хорошо, а может, и совсем нехорошо, попытался все же сгладить эту неловкость:

— Ты на меня, Степан Петрович, не серчай, я ведь от души с тобой.

— И я от души, — сказал Огородников, помедлил и признался: — Варю я хотел повидать. Да вот, видишь, как вышло…

— Варьку? — удивился Лубянкин. — А ее нет. Уехала она.

— Ну, ладно, нет так нет… На нет и суда нет! — Огородников круто повернулся и пошел. Лубянкин его окликнул:

— Постой-ка… чего ты? Правду ж говорю: нету Варьки. Уехала к деду на заимку. Или не веришь?

Огородников остановился.

— Верю. Ты вот что, Корней Парамоныч, передай Варе: заеду еще, пусть ждет. Непременно заеду.

Огородников глубоко вздохнул. Свежий воздух царапнул в горле, опахнув его холодком. И что-то сжалось, заныло внутри… Вот и все! Когда теперь доведется приехать в Шубинку? Огородников вышел на дорогу. Темнота, казалось, еще больше сомкнулась над ним. И тихо было по-прежнему. Только из лубянкинской ограды, от дома, как будто из-под земли, доносилось резкое переливчатое стрекотанье сверчка… Небо сплошь было в звездах. И среди них не было двух одинаковых, каждая гляделась и светилась по-своему. Огородников шел и думал о Варе, зная теперь, что думать о ней будет всегда.

Загрузка...