33

Летом, в середине августа, вернулась в Томск Таня Корчуганова. Николай Глебович, увидев дочь, был поражен. Таня вернулась не просто исхудавшей, изменившейся — она была опустошена и раздавлена. И Николай Глебович сам несколько дней после ее приезда чувствовал себя раздавленным и опустошенным.

Ночами Таня почти не спала, металась и вскрикивала. Она боялась темноты, боялась яркого света… Николай Глебович понимал: никакие лекарства в этом случае не помогут, надежда только на время — оно исцелит. И прежде предупредительно-мягкий и деликатный с дочерью, выросшей без матери на его руках, теперь он особенно был внимателен, всем своим видом и каждым жестом стараясь внушить ей, что жизнь продолжается и надо жить, не теряя себя, при любых обстоятельствах… Надо жить!..

И Таня медленно, тяжело и медленно приходила в себя, возвращаясь к жизни, — время делало свое дело. Да и молодость брала свое. Постепенно исчезла с лица, как бы застывшего и окаменевшего, пугающая бледность, стерлась под глазами чернильная синева, и слабый румянец пробился на щеках, оживив лицо…

Однажды Николай Глебович увидел Таню с книгой в руках. Но подойти и поинтересоваться, что она читает, не решился, словно боясь потревожить, спугнуть в ней это хрупкое и слабое пока, точно первый росток, состояние. Пусть привыкнет к нему, поверит в него.

А в другой раз Таня подошла к пианино и постояла в глубокой задумчивости, трогая отзывчиво-податливые и как бы ускользающие из-под пальцев клавиши, осторожно и неуверенно присела и попыталась что-то сыграть… Но вдруг уронила голову на руки и тихо, беззвучно заплакала, вздрагивая плечами. «Пусть поплачет…» — подумал Николай Глебович. Потом, спустя минуту, проговорил со строгой печалью в голосе:

— Трудно сегодня многим, Танюша. Время такое. Посмотрела бы ты, что творится сейчас в нашей больнице. Палаты переполнены. Не хватает врачей, сестер, нянечек-сиделок, нет медикаментов… — Он глубоко вздохнул и тронул Таню за плечо, задержав на нем руку. — Но жить и работать надо. А знаешь, чем я живу и что меня поддерживает и дает силы в этот тяжелый час? — вдруг спросил. Таня подняла голову и вопросительно посмотрела на него влажно блестевшими глазами, — Сознание того, что кому-то сегодня труднее, чем мне, и надо ему помочь. Это главное. И это, конечно, истина старая, — все с той же печальной строгостью продолжал, — но она никогда не устареет. Понимаешь?

Таня смотрела на отца снизу вверх, чуть откинувшись назад, и глаза ее были уже сухи:

— Спасибо. Он удивился:

— За что ты меня благодаришь?

— За все, — поспешно и горячо она сказала, чего-то не договаривая, и всхлипнула запоздало, шумно и как-то по-детски втягивая в себя воздух. — За то, что ты был для меня отцом и матерью, за то, что ты был и есть… Спасибо тебе!..

— Ну, ну, это ни к чему… — буркнул он, смешавшись и смутившись слегка от этого неожиданного ее признания. — И ты для меня многое значишь, очень многое!..

— Спасибо, — повторила она, успокоилась, перевела дух и, помедлив, сказала твердо и даже с какой-то злой и отчаянной решимостью: — И я хочу помогать тем, кому сегодня труднее… Да, да! Хочу помогать тебе. Ты же сам сказал: не хватает в больнице сестер, нянек-сиделок… А я сижу без дела. Это безнравственно.

Николай Глебович, не ожидавший столь резкого поворота, несколько растерялся:

— Но… ты же учительница, а не сиделка.

— Разве это имеет какое-то значение сегодня?

— И все-таки человек должен заниматься тем…

— Папа! — перебила она его. — Прошу тебя, не отговаривай.

— Хорошо, — кивнул он. — Хорошо, Таня. Давай вернемся к этому разговору чуть позже…

И Николай Глебович не стал отговаривать. В конце концов он даже рад был столь неожиданному и твердому решению дочери, понимая, как важно для нее сейчас, именно сейчас заняться каким-нибудь полезным делом, поверить в себя. Разве не в этом ее спасение?…


Теперь по утрам Таня просыпалась с одной и той же мыслью: не опоздать бы в больницу! Иногда они шли вместе с отцом. Иногда за Николаем Глебовичем, когда он требовался срочно, присылали больничную «карету», и они с ветерком ехали с Воскресенской горы на Юрточную, мимо женской гимназии, через мост, под которым весело поблескивала и журчала Ушайка… Таней овладевало в такие минуты глубокое волнение, близкое к радости — не от самодовольства или переизбытка чувств, а скорее от мысли, что она, Таня Корчуганова, кому-то нужна, ее ждут, от сознания ответственности и нужности своей. Страдания и боли других как бы притупили и отодвинули в сторону собственную душевную боль, и Таня теперь меньше всего думала о себе.

Больница размещалась в двухэтажном кирпичном доме на берегу Ушайки, хотя и не в центре города, но и до центра — подать рукой. И Таня сколько помнит, отец всегда работал в этой больнице. Она гордилась отцом — его известностью в городе, тем, что в городе его уважают и ценят, и еще тем, что отец был первым выпускником первого в Сибири университета… Он часто вспоминал и рассказывал о том, что, когда тридцать лет назад томский университет открылся, в нем был всего лишь один факультет — медицинский. Правильно! Сибирь в то время больше всего нуждалась в своих врачах. Как, впрочем, и сегодня она нуждается в них — истерзанная, измученная, больная Сибирь…

Таня работала в инфекционном отделении, размещавшемся не в основном больничном корпусе, а чуть поодаль, в глубине двора, в небольшом деревянном флигеле-бараке.

Особенно трудно было поначалу. Тяжелый дух инфекционного отделения действовал удручающе. Потом он, этот специфический запах, как будто исчез, и Таня перестала его замечать. Человек привыкает ко всему, даже к страданиям и болям. Но нет большей радости видеть больного, преодолевшего свой недуг, особенно в тот миг, когда он, будто впервые, встает на ноги и заново учится ходить. И Тане иногда казалось, что и она тоже, преодолев свой душевный недуг, заново учится ходить.

В то солнечное и тихое утро, как и всегда, она занималась обычными делами, бесшумно и быстро ходила по узкому сумрачному коридору, заглядывала в палаты, кому-то поправляя подушку, кому-то поднося воды или «утку», кому-то мимоходом и молча улыбаясь. И все это время она испытывала какое-то новое и странное чувство, скорее даже не чувство, а предчувствие чего-то невероятного, необычного, что должно было с нею случиться в этот день… И предчувствие не обмануло.

Когда Таня вошла в третью палату, самую тяжелую из всех шести палат инфекционного отделения, она тотчас обратила внимание на угловую кровать слева, у окна, где только вчера умер старик… Теперь на этой кровати лежал новый больной, совсем, как показалось, молодой, остриженный наголо, неровной лесенкой, крупноголовый парень. Лицо его, налитое густой нездоровой багровостью, пылало в жару. И Таня, взглянув, вздрогнула и остановилась, еще не понимая, чем поразило ее это лицо. Неожиданная мысль остро кольнула: это угловая кровать была несчастливой и даже роковой — вот уже четвертый больной за полторы недели, и трое из них один за другим — словно связанные незримой нитью, скончались… «Неужто и этот?» — подумала Таня с каким-то суеверным страхом. И, приблизившись, чуть наклонилась и заглянула в лицо больного. Вдруг отшатнулась, испуганно подумав или прошептав: «Господи, это же Павел!»

Но откуда, как он мог здесь оказаться?

Невозможно было поверить. И Таня, посмотрев на него еще раз, решила, что все-таки это не Павел, а кто-то очень похожий на него… Но когда присмотрелась — Павел. Невероятно!..

Она кинулась выяснять: откуда и что это за больной? Однако в регистрационном журнале значилось: неизвестный. Оказывается, больной был доставлен без сознания, документов при нем не было никаких…

Таня вернулась в палату и долго стояла, вглядываясь в лицо больного, метавшегося в жару. И чувствовала, как этот жар и ей передается… Сомнений больше не осталось: это был Павел Огородников. По откуда и как он оказался в Томске? — терялась она в догадках.

Потом рассказала об этом отцу. Николай Глебович, выслушав торопливый и сбивчивый ее рассказ, долго молчал.

— Хорошо, — сказал наконец. — Хорошо, что ты мне об этом рассказала. Кому-нибудь еще говорила?

— Нет. Больше никому.

— И не говори пока. Неизвестный — пусть останется неизвестным. А дальше посмотрим, как быть.

— Но как он здесь оказался… в Томске? — удивлялась Таня. — Какая-то мистика.

— Никакой мистики, Танюша, — возразил Николай Глебович. — Думаю, что в Томске он оказался не по своей воле… Не такое нынче время.

— Он выживет? — чуть помедлив, спросила. И Николай Глебович тоже помедлил:

— Не знаю. Состояние, сама видишь, тяжелое. Но будем надеяться на лучший исход. Будем надеяться. Ты его хорошо знала? — глянул на дочь.

— Да. Он очень славный, пана, и мне во всем искренне старался помогать. Потом они с братом ушли из деревни, и я после этого только один раз его видела…

— А брат у него кто? Таня опять помедлила.

— Брат? Степан Петрович. Матрос. Приехал весной, кажется, с Балтики… — Она улыбнулась. — И сразу установил в Безменове Советскую власть. Своеобразно, правда, по-своему…

— Нынче многие по-своему пытаются утвердить власть. Не успеешь понять, что к чему…

— Нет, нет, — вступилась Таня. — Огородниковы очень хорошие люди. Мужественные и справедливые, и я уверена, что такие люди, как они, непременно победят…

— Ты так думаешь? — удивленно посмотрел на нее Николай Глебович. — И уверена в этом?

— Да, — призналась она. — Сейчас я особенно в этом уверена. И хочу этого. Очень хочу!..

— Ну что ж, — после долгой паузы проговорил Николай Глебович, кивая головой, — это вполне естественно и логично. Да, вот именно — логично. И я тоже, представь себе, хочу, чтобы поскорее кончился этот хаос и утвердилась на земле справедливость. Будем надеяться. Так ведь? А теперь вот что: вернемся к своим заботам. И вот о чем хочу я тебя попросить, Танюша: постарайся поменьше задерживаться в третьей палате, во всяком случае не больше, чем это надо… Надеюсь, ты понимаешь меня?

— Да, папа, я понимаю тебя.

Но одно дело сказать, а другое — выполнить. И хотя Таня старалась не показывать своего особого расположения к «неизвестному», удавалось это нелегко и не всегда — и в третью палату заходила она теперь чаще и задерживалась там дольше обычного, объясняя это тем, что третья палата самая тяжелая и нуждается в особом внимании… Впрочем, никто и не требовал от нее никаких объяснений.

Однажды, войдя в палату, она услышала невнятный, хрипло-горячечный голос Павла — он бредил. Таня подошла к нему, поправила съехавшее одеяло, смочила угол полотенца и осторожно приложила к сухим, потрескавшимся его губам. Он затих на секунду, повернув голову к стене, прерывисто и часто дыша. Потом стал метаться и что-то говорить.

— Зажгите… лучину зажгите! — хрипел он, с трудом выталкивая из горла слова. — Татьяна Николаевна… читайте… прошу вас, читайте! Я посвечу вам…

Таня вздрогнула, услышав свое имя, слезы подступили к горлу, душили ее, и она не в силах их сдерживать, выскочила в коридор. Слава богу, никто не заметил ее слез.

Потом она работала с утроенной энергией и старательностью, совсем забыв об усталости. И если случалось, что надо и некому было остаться на ночное дежурство, она с поспешной готовностью и без раздумий соглашалась. А когда (все же силы человеческие не беспредельны) приходилось дежурство кому-то передавать и ждать потом своей очереди целые сутки, а то и больше, она волновалась и беспокоилась, не находя себе места. А вдруг Павлу стало хуже? Это «вдруг» окончательно выбивало ее из колеи, лишало покоя. И она бежала потом в больницу, вся внутренне сжавшись, боясь и ожидая самого худшего, и успокаивалась только тогда, когда входила в третью палату и видела, что Павел, как и прежде, лежит на своей угловой кровати… Она подходила к нему, с надеждой всматривалась в его лицо, словно бы отгороженное какой-то непреодолимой завесой.

Но сегодня лицо Павла показалось ей спокойнее и бледнее обычного. Должно быть, жар спал, и на лбу у него выступила испарина. Таня осторожно промакнула полотенцем, вытерла ему пот. Павел встрепенулся, медленно и тяжело разомкнув веки, и посмотрел невидяще, как сквозь туман. Веки его дрожали, и глаза, точно прозревая, остановились на ней, не выражая, однако, ни удивления, ни каких-либо других чувств… Таня замерла в ожидании: сейчас, вот сейчас он узнает ее, обрадуется, назовет по имени, как называл в бреду, и она, жалея и боясь этого одновременно, вся напряглась и даже приложила палец к губам, как бы предупреждая: молчи!.. Но он никак на это не прореагировал и не заметил, кажется, ни выразительного ее жеста, ни взволнованно-ожидающего ее взгляда, устало закрыл глаза и отвернулся к стене.

Потом, спустя много дней, когда кризис миновал и они смогли поговорить, Таня спросила его об этом. И Павел сказал, что он узнал ее, конечно, сразу, как только увидел, но у него не хватило сил обрадоваться и что-нибудь сказать.


На исходе третьей недели в больницу неожиданно явились двое военных. Николай Глебович, предчувствуя недоброе, несколько растерялся и встретил их настороженно:

— Чем обязан столь высокой чести?

Военные держались твердо и с некоторой даже самоуверенностью:

— Нас, интересует бежавший из-под стражи преступник…

— Позвольте, господа, — удивился Николай Глебович, — в нашей больнице находятся только больные.

— И тем не менее мы обязаны проверить, — настаивал один из военных, молодой и решительный, судя по всему, старший по должности и званию.

— Каким же образом вы собираетесь это делать?

— Во всяком случае, не без вашей помощи, доктор. Покажите нам для начала списки… или, как там у вас, регистрационные записи, желательно за последний месяц. Надеемся, это вас не особенно затруднит?

— Нет, отчего же… списки я вам покажу.

Проверка в общем-то закончилась ничем, хотя одна запись проверяющих насторожила: «Неизвестный». Они переглянулись между собой, как бы молчаливо о чем-то сговариваясь, и все тот же молодой и решительный человек поинтересовался, ткнув в эту запись:

— Что это значит?

— Это значит, что больной был доставлен в тяжелом состоянии, — ответил Николай Глебович, не выдавая ничем своего беспокойства. — А документов при нем не оказалось…

— Стало быть, без документов?

— Болезнь, батенька мой, интересуется мало — есть у вас документы или их нет.

— Понятно, — многозначительно кивнул тот. — Но слово «неизвестный», как я вижу, было зачеркнуто, а сверху вписана фамилия: Бучмин. Как это понимать?

— Очень просто. Больной пришел в себя — и назвал фамилию.

— Назвал фамилию… И вы уверены, что назвал он свою фамилию?

— У нас больница, а не военная комендатура.

— Понятно. А могли бы мы увидеть… этого Бучмина? Николай Глебович как будто заколебался, и это сразу насторожило проверяющих:

— Вас что-то смущает, доктор?

— Да. Больной Бучмин находился в тифозном отделении, и мне, господа, не хотелось бы подвергать вас ненужному риску.

— Вы сказали — находился. А где же сейчас находится… Бучмин?

— Этого я не знаю. Два дня назад мы его выписали.

— Понятно, — сказал молодой военный и насмешливо-предупреждающе добавил: — А если это не так? Смотрите, доктор, с этим шутки плохи…

Позже, когда опасность миновала, Николай Глебович понял, как опрометчиво он поступил, подвергая себя (да и не только себя) риску. Но что ему оставалось делать? Другого выхода не было, не видел он тогда другого выхода. Теперь надо было положение «исправлять», чтобы избежать повторного риска и не ставить под удар ни себя, ни других. И в тот же день Павел Огородников, находившийся в больнице под фамилией Бучмина, был выписан. Впрочем, выписан он был задним числом, дабы никаких улик и подозрений не оставалось.


Таня встретила его в условленном месте — за мостом, на берегу Ушайки. Сиреневые сумерки уже легли на воду, густели.

— Ну вот и хорошо, — смущенно сказала она, глядя на похудевшего и сильно изменившегося после болезни Павла. И он тоже был взволнован и смущен не меньше. Одно дело — видеться там, в больнице, на глазах у всех, и совсем другое теперь — с глазу на глаз. — Придется вам пожить некоторое время у нас… пока не поправитесь окончательно.

— Да я уже поправился.

— Нет, нет, — возразила Таня, — спешить не надо. Нужно как следует окрепнуть. Папа говорил, наверное, что выписали вас раньше срока — иначе было нельзя. Вы что же, не хотите у нас побыть? — пристально посмотрела на него, и Павел смутился еще больше:

— Нет, почему же… очень хочу! Только нельзя мне долго задерживаться… Сами понимаете.

— Понимаю, — кивнула она. — Вот окрепнете, наберетесь сил — тогда и разговор будет другой. А сейчас… Скажите, Павел, как же вы все-таки оказались в Томске? — спросила вдруг без всякого перехода. Павел ответил не сразу, видно, нелегко было даже и мысленно, памятью возвращаться к тому, что пришлось ему пережить за эти последние три-четыре недели.

— Нас привезли поначалу в Новониколаевск, — сказал он. — Несколько дней продержали в запертом вагоне — без пищи, без воды… Вонь. Жара. Никто из нас и не надеялся уже выбраться оттуда живым. Потом вагон подцепили к составу и куда-то повезли. Так вот и оказались в Томске…

— Ну, а дальше? — нетерпеливо спросила Таня, когда он умолк.

— А дальше… дальше такое, скажи кому — не поверят Да я и сам до сих пор не могу поверить. Такое случается только раз в жизни и то не с. каждым… Ну вот, — помедлив, продолжал, — отделили нас зачем-то человек тридцать и поместили в каком-то доме… Конвоиры стоят в дверях, а мы сидим вдоль стен, прямо на полу. Время идет, а мы сидим. Будто забыли про нас или решили взять на измор… Ну, я не выдержал: хоть бы, говорю, покурить дали. Сколько можно морить? Конвоир усмехается: «А до ветру не хочешь?» — И смотрит на меня с прищуром, потом с другим конвоиром переглянулся, будто о чем-то сговариваясь, и снова ко мне, пальцем подзывает. «Ладно, — говорит, — иди покури…» — И на дверь глазами показывает. Смотрю на него и не знаю — шутит он, издевается надо мной или всерьез предлагает. «Иди, иди, — подмигивает и легонько к двери подталкивает. — Иди-ка, паря, покури…»

Ну, я и вышел. Сначала в коридор — никто не останавливает. Потом на крыльцо… Тихо. Стою и не знаю, что делать дальше. Куда идти, в какую сторону? Может, вернуться, не искушать судьбу? Не вернулся. Но и уйти далеко не смог. Конечно, если бы не эта хворь, давно бы я на Алтае был, в горах, — помолчал, перевел дыхание. — Может, и Степана бы разыскал. Помните, приходил я тогда к вам, ночью… переполошил, наверно, вас и перепугал до смерти? Вот с тех пор я и не видел Степана, не смог добраться до того места, где он меня ждал… Попал в лапы карателей. Убежал. И снова попал. Оказался в бийской тюрьме, а потом и в эшелоне… А теперь вот… эта болезнь.

— Кто знает, может, эта болезнь и спасла вас, — успокоила его Таня. — Нет худа без добра.

— Может, и спасла, — согласился он. — Если бы не заболел — не оказался бы в больнице и не встретил бы вас… Это правда.

— Вот видите! — коротко улыбнулась она. — А вы жалеете… Не устали? — вдруг спросила, резко повернув разговор. — Теперь уже недалеко. Вон за тем переулком — и наш дом.

— Да я не устал, не беспокойтесь… С вами, Татьяна Николаевна, я и на край света дойду! — неловко пошутил и смутился, выказав невольно этой шуткой истинные свои чувства. Она опять улыбнулась, взглянув на него:

— А вы, оказывается, поэт.

— Какой там поэт, — вздохнул Павел. — Правду говорю. Теперь мне, Татьяна Николаевна, уже ничего не страшно. Мне теперь кажется, что я трижды с того света воротился…

— Значит, жить после этого будете долго, — сказала Таня. — Долго и хорошо.

— Согласен. Только чтоб и вы были рядом… И чтоб вам было тоже хорошо. Всегда.

Она с той же грустной улыбкой посмотрела на него:

— Господи, если бы это было возможно!..

Загрузка...