Зима круто набирала силу. Морозы сменились ветрами, задуло, завьюжило — и пошла гулять по Сибири вселенская пурга. Снегу навалило видимо-невидимо, сугробы сравняло с крышами домов.
Таким вот метельным вечером, часу в седьмом, когда вокруг ни зги, по одной из томских улиц пробирался человек с саквояжем в руках. Ветер сек и обжигал ему щеки, мокрым снегом залепляло глаза, и человек, то и дело сбиваясь с дороги и проваливаясь в рыхлых сугробах, шел медленно, с остановками, сильно клонясь вперед и отворачивая лицо от ветра. Сквозь вьюжную мглу изредка проглядывали слабые точки огней, как бы напоминавших о существовании иного, непостижимо далекого и прекрасного мира, доступного лишь воображению…
Наконец, человек добрел до какой-то ограды, с трудом отворил заметенную снегом калитку и, поднявшись на крыльцо, долго и настойчиво стучал в дверь. Прошло несколько минут, прежде чем там, в глубине сеней, хлопнула внутренняя дверь, послышались шаги и встревоженный женский голос спросил:
— Кто там?
— Это я, — ответил человек, — доктор Корчуганов.
— Ах, это вы, Николай Глебович? — облегченно воскликнула женщина, отворяя. — А мы, признаться, не ждали вас нынче. Такой несусветный ветер.
— Да, ветер изрядный, — согласился доктор, старательно сбивая, стряхивая снег с пальто и шапки. Потом он вслед за женщиной вошел в дом и постоял в передней, привыкая к теплу и свету, чувствуя, как все еще свистит и гудит в ушах… Лицо его было красное и мокрое, точно после бани, и он тщательно вытер его платком, отчего лицо покраснело еще больше, сделалось пунцовым…
— Да вы раздевайтесь, Николай Глебович, раздевайтесь, — мягко сказала женщина. Доктор с удовольствием освободился от мокрого пальто и, потирая озябшие ладони, внимательно посмотрел на женщину, подумав: «Вот человек, достойный самых высоких слов. Самых высоких!» Столько лет считают ее, Наталью Петровну Карпову, бывшую учительницу, секретарем Потанина, верной помощницей, а она еще друг, опора в личной его жизни… Впрочем, какая там у него личная жизнь!..
— Ну-с, голубушка Наталья Петровна, — ласково тронув ее за руку, сказал доктор, — вы, как всегда, бодрствуете. А как тут наш пациент поживает? — спросил негромко, однако дверь в смежную комнату была приоткрыта, и оттуда донеслось:
— Входите, доктор, входите! Какие нынче новости в городе? — Последние слова застали доктора уже в комнате, куда он вошел, держа под мышкою саквояж, остановился и неодобрительно-удивленно поглядел на сидевшего подле стола совершенно седого с жиденькой бородкой старика.
— А вот это и есть для меня первейшая новость, Григорий Николаевич, что вижу вас не в постели, — строго сказал. — Кто дозволил вам вставать?
— Так ведь я и не встаю, — кротко и виновато улыбнулся Потанин и как-то неловко подвигал, пошевелил плечами, остро выступающими из-под старого пледа, свисающего почти до пола. — Сижу вот. Да вы, право, не беспокойтесь. Уверяю вас, я чувствую себя вполне сносно.
— Ну что ж, — сказал доктор, щелкнув застежкою саквояжа, — поглядим. Поглядим, любезный Григорий Николаевич! — И долго, внимательно выстукивал и выслушивал его, приставляя трубочку-стетоскоп к груди. Затем точно так же простукал и прослушал спину, укоризненно-строго выговаривая: — Это мы поглядим, поглядим… Ишь взяли моду — наперед доктора прописывать рецепты. Нет, нет, любезный Григорий Николаевич, своевольничать я вам не позволю. Здесь больно? Нет. А здесь? — нажимал пальцами. — Тоже нет. Превосходно. Задержите дыхание. Тэк-с. Хорошо. Дышите. Поглубже. Еще глубже…
Потанин сидел, нахохлившись, как старая обескрылевшая птица, и молча, затаенно смотрел на доктора, твердившего свое излюбленное «поглядим» и продолжавшего манипулировать пальцами, прикосновения которых вызывали легкий озноб, и тело враз покрылось гусиной кожей…
— Вы что, озябли? — спросил доктор, от взгляда которого ничто, казалось, не могло ускользнуть. — Можете одеваться. — И сдержанно заключил: — Ну что ж, инфлюэнцу вашу мы устранили. Это вы и сами, надеюсь, чувствуете. Но полежать еще немного придется. Какой сегодня у нас день? Четверг. Вот до следующего четверга… Еще неделька — и встанете окончательно. Если, разумеется, не будете своевольничать и опережать события. Nuda veritas, как говорится: непреложная истина.
— Спасибо, — кивнул Потанин. — Постараюсь выполнить все ваши предписания. Только ведь вам, дорогой Николай Глебович, лучше моего известны причины моих недугов: девятый десяток за плечами — груз тяжеловатый. Как его снимешь, этот груз? Увы! Закон природы. Или, как вы изволили заметить: nuda veritas. Вот именно! А может, медицина имеет на этот счет иное мнение? — усмехнулся печально-иронически. — Панацею какую-нибудь, а?
— Имеет, — кивнул доктор, пряча стетоскоп в саквояж и поглядывая на Потанина сбоку, как бы со стороны. — Здоровье, Григорий Николаевич, надлежит беречь во всяком возрасте. А в нынешних ваших недугах возраст и вовсе ни при чем. Потому и разговор о нем вести не будем…
Неожиданно он умолк, придвинул стул и сел рядом с Потаниным, уронив руки между колен, чувствуя внезапный, почти обморочный прилив слабости, не физической даже, хотя и работал он в последнее время, доктор Корчуганов, по шестнадцать часов в сутки, а душевной, моральной усталости. Такое вокруг творилось — не приведи бог! Томск переполнен, наводнен беженцами. Население увеличилось почти вдвое, а жилья нет, провианта не хватает… На рынке четверть молока — сто рублей. Холод, голод, хаос и неразбериха. А тут еще ко всему вспыхнула эпидемия тифа. «Вошь съест человека», — сказал на днях один больной старик, которого уже нет в живых: вошь съела…
Страшно становится. Больницы переполнены. Люди гибнут, как мухи. Природа и та ожесточилась — вот уже которые сутки метет и дует, свету белого не видать.
Николай Глебович вспомнил недавний случай — у него и сейчас мороз по коже от той картины, которая возникла вдруг так живо и явственно, что он услышал звяканье ножниц… Стригли больного паренька, почти мальчика, с продолговатым, как бы заострившимся лицом, побитым оспою, точно дробью. Клочья темных волос падали на пол и тотчас, едва упав, начинали шевелиться и двигаться… Николаю Глебовичу показалось, что это у него от переутомления мельтешит в глазах. Но нет: остриженные волосы, падая на пол, тут же словно оживали… И тогда он все понял, понял и содрогнулся. «Вошь съест человека…» И хотя доктор Корчуганов и раньше не однажды сталкивался с бедственным положением сибирского населения, особенно пришлого, переселенческого, на долю которого более всего выпадало испытаний, сталкивался и немало сил отдавал борьбе с эпидемиями, стараясь облегчить участь несчастных людей, однако не представлял себе этого бедствия в столь огромных и ужасающих размерах, каким оно было сейчас, в конце восемнадцатого года… Тем непонятнее были разглагольствования приезжавшего недавно в Томск Вологодского: «Будем продолжать строительство русской жизни». Казалось кощунством говорить об этом сейчас, когда все рушилось, горело, превращаясь в пепел — словно повторялись Помпеи, только в гораздо больших и более трагических масштабах. Что можно возвести на этих руинах? Николай Глебович знал Вологодского давно, еще с тех нор, когда тот занимался адвокатской практикой и о «верховной власти» не помышлял. Вологодский одно время был даже вхож в дом Корчугановых, приятельствовал со старшим Корчугановым, Глебом Фортунатычем. Особенно сблизились они после нашумевшего в Томске процесса по делу об участниках демонстрации в тысяча девятьсот пятом году. Вологодский выступил тогда в качестве защитника, и Глеб Фортунатыч нередко потом говорил об этом, ставил его в пример: «Вот как надо защищать права народа!..»
Но с тех пор много воды утекло, многое изменилось: не было уже Глеба Фортунатыча в живых, и Вологодский был уже не тот, прежний адвокат… Николай Глебович встретил его три дня назад в больничном коридоре, где менее всего ожидал встретить, и несколько растерялся. Хотел пройти незаметно, но Вологодский его остановил и, выговорил:
— Нехорошо, нехорошо проходить мимо… Или не узнаете?
Николай Глебович вспыхнул, будто школяр, уличенный в нечаянной лжи:
— Отчего же… узнаю.
— Ну, здравствуйте, здравствуйте! — раскинув руки, Вологодский шагнул навстречу. — Как поживаете, Николай Глебович? Семья как? Надеюсь, все благополучно? Подумать только, последний раз мы виделись, если мне память не изменяет…
— Три года назад, — подсказал Николай Глебович.
— Да, да, три года… А кажется, было вчера. Помню все, как же… Помню, как ваша дочь, прелестная девочка, музицировала, такие пассажи выделывала на фортепиано… Почел бы за счастье снова услышать ее игру…
— Дочери нет в Томске, — сухо сказал Николай Глебович. Напыщенный тон Вологодского раздражал, хотелось ответить резкостью, но он сдержался. Хотелось рассказать, что случилось с дочерью, но он не стал делать и этого.
— Да, кстати, мне говорили, Потанин болен. Как его состояние?
— Ничего. Поправляется.
— Вот освобожусь и непременно зайду, попроведаю. Николай Глебович быстро и умоляюще глянул на него:
— Прошу вас этого не делать.
— Отчего же? — не понял Вологодский.
— Советую как врач. Потанин пока еще слаб, и всякие излишние волнения ему противопоказаны… — Сказал и подивился сказанному, столь неожиданно пришедшей в голову мысли, внезапному решению: оградить Потанина, во что бы то ни стало оградить от этих мелких и опасных людей, подобных Вологодскому… «Вот ведь никому не придет в голову, — подумалось вдруг, — ни с того ни с сего взяться за скальпель и, не будучи хирургом, решиться на самую даже простейшую операцию. Никто, кроме хирурга, за это не возьмется. А в политику норовят все. Нет, нет, надо оградить Потанина от этих людей. Только вот как оградить Потанина… от самого Потанина, поступки которого в последнее время вызывали недоумение, а подчас и вовсе не поддавались никакой логике?»
— Ну что ж, — согласился Вологодский. — Коли советуете… Советы врача — закон. А законы надлежит выполнять всем, даже главе правительства, — пошутил и сообщил не без удовольствия: — Между прочим, я ведь и в Томск приехал по совету врачей. Представьте: нашли переутомление и предписали двухнедельный отпуск. Пришлось подчиниться. Да я и сам это чувствовал: нужен отдых. После упразднения Директории пришлось работать особенно много…
«Отпуск? — удивился Николай Глебович, глядя на бодрого, розовощекового Вологодского. — Отпуск в тот момент, когда Россия истекает кровью, когда все вокруг рушится!..»
Однако спросил не о том:
— Отчего же Директория пала?
— Да оттого и пала, что не была единой по духу… А без этого… что ж, без этого, как говорится, каши не сваришь.
«Вот, вот, — подумал Николай Глебович, — вот и наварили каши. Кто только будет ее расхлебывать?» Но вслух опять сказал другое:
— Нынешний Томск мало пригоден для отдыха.
— Да, это верно, что мало пригоден, — согласился Вологодский. — Впрочем, у меня дела не только личные. Вам, должно быть, известно имя Катерины Сазоновны Болотовой?
— Нет, не имею чести знать.
— Богатая была особа. Скончалась недавно. А поскольку я состою душеприказчиком, по личному ее завещанию, то должен как следует распорядиться имуществом покойной. Думаю употребить его на нужды города, — сообщил не без удовольствия и даже какого-то самолюбования. — Полагаю все средства покойной пожертвовать на устройство больницы… Как находите мое решение, доктор? — прищурился весело и сделал руками такое движение, словно хотел привлечь к себе, заключить в объятия. Николай Глебович резко отстранился. И долго потом ему было не по себе от этой встречи и разговора с Вологодским, от этого откровенного, недвусмысленного его жеста. «Нет, нет, от этого филистера подальше надо держаться», — решил Николай Глебович и внимательно посмотрел на Потанина, сидевшего в прежней позе.
— Стало быть, так, — мягко сказал, возобновляя прерванный минуту назад разговор. — Недельку еще надо полежать.
— Если бы только недельку, — вздохнул Потанин. — И что за жизнь пошла! Того нельзя, этого не смей… Думать-то мне можно, доктор?
— Думать можно, — улыбнулся Николай Глебович. — И нужно, Григорий Николаевич.
— Благодарю вас. А читать?
— Читать можно. Читайте себе на здоровье. Все кроме томских газет, — прибавил не без ехидства. — Кои заврались окончательно. Лично меня тошнит от их писаний.
— Ага, выходит, сами-то вы почитываете газетки, а мне хотите запретить?
— Ради вашего здоровья, душевного равновесия. Потанин задумался, построжев.
— Благодарю вас, Николай Глебович, вы и вправду много хлопочете о моем здоровье. Только вот кому оно, мое здоровье, нынче нужно?
— России. Обществу.
— России? — печально-иронически усмехнулся Потанин. — Какой России? Какому обществу? Где оно, позвольте спросить, это общество? Нет, дорогой доктор, сегодня интеллигенция никому не нужна. Никому! Ни адмиралу, ни большевикам, ни эсерам… Какой толк, скажите, от того, если партийную диктатуру большевиков заменит партийная диктатура эсеров? И в том, и в другом случае сибирская автономия будет поглощена и раздавлена… Вот что из этого следует, дорогой доктор. А вы печетесь о моем здоровье, ищете средств, чтобы поправить его. Зачем? Поправлять надо другое…
Однако он не сказал, что именно следует поправлять, и Николай Глебович, подождав немного, не то спросил, не то возразил:
— Мне трудно спорить, я не политик. Но разве причина всех бедствий, происходящих в России, только в большевиках или эсерах? И потом, я не понимаю, Григорий Николаевич, почему вы так яростно против большевиков? А ведь за ними идут очень многие, массы идут… Чем это можно объяснить?
— Массы можно повернуть куда угодно, и они пойдут.
— Не знаю, — покачал головой Николай Глебович. — Не знаю. Отчего же другие не повернули, а они сумели это сделать? Не знаю, — в третий раз он сказал и вздохнул, прислушиваясь к шуму и свисту не на шутку разгулявшейся метели. — Может, я не понимаю чего-то, но мне вот что ясно: когда люди гибнут защищая Отечество от иноземных врагов — это одно, а когда вместе с иноземцами топчут свое Отечество — это другое. Россия корчится в муках, агонизирует, гибнет на глазах…
Россия не погибнет, — задумчиво и твердо сказал Потанин. — Россия, как птица-феникс, возродится, поднимется из пепла. И станет еще сильнее и чище. — И кто же, по-вашему, ее возродит?
— Найдутся такие силы. Найдутся! — уклончиво и не сразу ответил Потанин. — Каких только нашествий за многие века не претерпела она, великая наша Россия, а не сломилась, выдержала — и шла своим путем. И сейчас выдержит, не сломится. Жаль только, что мне уж не доведется увидеть ее обновленной… Жаль, — повторил с грустью и помолчал, зябко кутаясь в плед. — Слыхали новость? — Вдруг спросил. — Гуркина арестовали.
— Да, читал в «Народной газете». Хотя верить этой газете боюсь. Давно ли она извещала о том, что Шаляпин расстрелян большевиками? Помните, даже стихи этому событию посвятила: «Как великих избранников божьих истребляла косматая лапа…» А Шаляпин был жив, здоров — и его как раз в эти дни чествовали в Большом театре…
— Нет, газета на этот раз не наврала, — вздохнул Потанин. — Гуркин арестован и находится в бийской тюрьме.
— Кто же его арестовал, большевики?
— Нет, не большевики. Да это сейчас никакого значения не имеет. Сейчас важно добиться его освобождения. Пока Сибирь не потеряла лучшего своего художника. Как потеряла уже писателя Новоселова…
— Сибирь многих потеряла. И потеряет, наверное, немало еще лучших своих людей, — горестно сказал Николай Глебович, думая сейчас не столько о Гуркине, сколько о дочери, о Тане… «Боже, да ведь ее тоже могут арестовать! — встревожился. — Это сейчас так просто делается, так просто… После всего, что с нею случилось… Но не должно же это повториться, не должно. Это было бы несправедливо. Нет, нет и нет! — твердил он мысленно, точно заклиная, точно в самом этом слове заложена была некая сила, заговор, способный уберечь, оградить дочь от всяких бед и несчастий. Только бы не случилось с нею ничего, только бы она осталась живой и невредимой среди этого хаоса… — думал он взволнованно. — Иначе я не переживу. Иначе…»
Николай Глебович вдруг заспешил, засобирался — надо идти. И сколько его ни уговаривали, ни убеждали остаться, не ходить по такому бурану, он и слушать не хотел: нет, нет, надо идти!
— Да вы хоть чаю попейте, — попросила Наталья Петровна. — Самовар сейчас будет готов.
Он и от чаю отказался, сославшись на то, что надо еще зайти в больницу — сегодня как раз его дежурство… Быстро оделся, подхватил саквояж и поспешно вышел — в темноту, на ветер, ударивший с такою силой, что он едва устоял на ногах. И долго шел наугад, оглохнув, ничего не видя, чувствуя лишь резкие удары ветра… Вдруг показалось, что он не туда идет. Николай Глебович остановился. Ветер дул с прежней силой и даже сильнее, чем прежде, яростно набрасывался то с одного бока, то с другого, толкая в спину, наотмашь бил по лицу… Какое-то злое, нескончаемое кружение, дьявольская пляска! И ничего вокруг, кроме сырой и вьюжной мглы — ни домов, ни улиц, ни единого огонька… «Что же это такое?» — с тревогой подумал Николай Глебович, не зная совершенно, в какую сторону, куда идти. Ничего не видать. Горело исхлестанное ветром лицо, глаза и рот забивало снегом, и знобящий, едучий страх медленно, по-змеиному вползал в душу.
— Да ведь так и заблудиться можно, — вслух он сказал. И не услышал собственного голоса.
Год восемнадцатый, завершая свой круг, подходил к концу. Только память могла вернуть к его началу — как возвращаются к истоку большой реки, чтобы увидеть, понять и во всей полноте представить величие и силу могучего течения…