Гюнтер де Бройн VIKTORIA

В тот ясный, теплый день, которым кончилась война, лучи майского солнца, врываясь в открытое окно, падали на три ручных гранаты, о коих инвалид Йозеф Бауер вспомнил, лишь когда Чешский партизанский комитет, вот уже четыре дня как управлявший городком, через администрацию лазарета предупредил, что во исполнение приказа о сдаче оружия (включая сабли, штыки и кинжалы) будут повсеместно произведены обыски для выявления нарушителей приказа и их расстрела.

Ручные гранаты (к сведению тех счастливцев, которым не пришлось иметь с ними дело), появившиеся уже в XVI веке, вторично изобретенные в русско-японскую войну и нашедшие самое широкое применение во время двух мировых войн, представляют собой снабженные дистанционной трубкой снаряды, начиненные взрывчатым веществом. Сняв предохранитель (или, как выражаются профессионалы, выдернув чеку), ее бросают в детей, женщин и мужчин, которые примерно секунд через пять после броска, пораженные осколками или взрывной волной, умирают или становятся калеками. Различаются два вида гранат: более знакомые немцам, так называемые ручные гранаты, снабженные деревянными ручками, и, похожие на лимоны, без ручек, о которых и повествует приведенный здесь автобиографический эпизод.

Когда снизу, из классной комнаты первого этажа, донесся шум, знаменующий прибытие наряда, Йозеф Бауер, уже две недели как безногий инвалид, внезапно очнувшись от оцепенения, достал из-под кровати свой рюкзак и, выбросив оттуда кальсоны, галстуки и письма, осторожно, дрожащими руками вытащил три стальных предмета и сложил их на постели, попутно объясняя хриплым шепотом мне и двадцати другим обитателям палаты номер семь, как допустил подобную оплошность, которая будет стоить ему жизни, если только я, или Цейтлер, или Шпрингс, или Бартурейт не придем ему на помощь, для чего любому ходячему достаточно, спрятав эти предметы в карман, сложить их на подоконник в коридоре, либо же, сойдя вниз, в туалет для мальчиков, сунуть в раковину, либо — чего уж лучше (только осторожно!) — загрузить в унитаз и спустить воду.

Гранаты, по его словам, предназначались для уничтожения словацкой избы, обитатели коей числились партизанами. Бауер же, блюдя экономию, обошелся спичками и бензином, а потом очень долго таскал гранаты с собой, пока, наконец, в заварухе отступления и вследствие полученного ранения, начисто о них не позабыл.

— Так помогите же мне! — надрывался он шепотом. — Ведь я безногий!

Что, кстати, было известно всем и каждому, поскольку гноящаяся культя его бедра ежедневно перебинтовывалась, а его ночные стоны часто мешали всей палате спать; обслуживать же его едой, водой для умывания, урыльником и судном приходилось мне, Цейтлеру, Шпрингсу и Бартурейту. Но каждому было также известно, что он всего лишь пять дней назад утверждал, что ни один немец не вправе пережить капитуляцию Германии (которая, кстати сказать, уже состоялась, но нам это еще было неизвестно, поскольку четыре дня назад была проведена конфискация не только оружия, но и радиоприемников).

— Камрады! — молил он. — Даю триста крон!

На банкнотах, коими выплачивалось солдатское жалованье, помимо изображения Градчан, была выведена надпись на немецком и чешском языках: «Протекторат Богемия и Моравия». В дни выдачи жалованья кроны тут же обменивались на сигареты и консервы, которые даже у верящих в окончательную победу котировались как более надежная валюта, хоть ныне и она уже вызывала недоверие. Бартурейт совал консервированные сардины за отопительные батареи, Цейтлер, ослабив бинты, продевал в повязку часы и кольца, я прятал под матрацами пачки сигарет марки «Виктория».

— Пятьсот! — объявил Цейтлер, который еще недавно заверял всех и каждого, что лишь по принуждению служил денщиком. — И только натурой.

— Все, что у меня есть! Но не тяни, ради бога!

В полосатой сине-белой куртке больничной пижамы было два кармана, в штанах же их и вовсе не было. Поэтому третью гранату Цейтлер нес в руке, направляясь к двери, за которой в эту самую минуту о плиточный пол загрохали сапоги, и тогда он попятился, сперва к столу, а потом к своей кровати, в которую и бросился одетый — ни жив ни мертв.

Стол стоял посреди комнаты, кругом, вдоль стен, тянулись впритык кровати. Гранаты лежали на столе, не то серые, не то иссера-синие или черные, во всяком случае, они были темные и блестящие, одни со спусковыми крючками, напоминающими ламповый выключатель, другие с равномерными насечками по всему корпусу, чтобы удобнее держать в руке, — венгерские, польские, югославские или советские трофеи, как пояснил Бауер с таким видом, словно это оправдывало его забывчивость.

Дверь отворилась. В щель просунулось и тут же исчезло дуло карабина. Дверь захлопнулась.

В коридоре шептались. Там выжидали — пять секунд, десять секунд.

— Портрет фюрера! — ахнул Бартурейт, чей эсэсовский чин на висящей в изголовье именной табличке был совсем недавно переправлен на фельдфебеля.

Шпрингс вскочил на кровать и схватился за раму.

Тут дверь снова отворилась. Два карабинных дула, описав в воздухе полукруг, остановились на Шпрингсе, который, выпустив из рук портрет, покорно направился к столу и, сопровождаемый карабинерами, держа на ладонях гранаты, эти стальные лимоны, вынес их в коридор, на лестничную клетку и школьный двор, где распускались первые соцветия сирени.

После, задним числом, все утверждали, что отчаянно веселились. Цейтлер хвастал, будто пренагло улыбался, когда эти слюнтяи, бряцая краденым оружием, вошли в палату. Бартурейт готов был биться об заклад, что эта золотая рота не способна отличить 8-К[4] от клозетной метелки, на что Бауер ввернул фюрер-де мудро рассудил, сочтя этих людей недостойными носить немецкую форму, хотя сам он удостоил признать, что портрет-то не выбросили, а всего лишь поставили в угол. На каковое замечание Шпрингс высоко поднял портрет и без малейших признаков волнения брякнул его об пол, что я счел чрезвычайно мужественным поступком.

Лично я изрядно перетрусил перед снятым с предохранителя немецким автоматом, чье дуло покачивалось у самого моего носа, пока чех-дозорный обыскивал мою постель. Он был не старше меня, лет семнадцати — восемнадцати, одетый в необычайно тесный костюмчик, в котором, должно быть, еще конфирмовался, костюмчик был перетянут самодельной портупеей, на которой висели по меньшей мере двадцать подсумков; по всему видать, малый не очень-то разбирался в коварных повадках своего оружия, которое, по слухам, стреляет и с неснятым предохранителем. Пальцем правой руки он упирался именно в то место, а левой шарил под матрацем, выгребая сигареты.

— Нету тебе победа, так нету и «Виктория»! — сказал он, глядя на меня с таким видом, словно ждал подтверждения или отрицания своих слов.

Я молчал, как молчал уже полтора месяца. Да вряд ли он и верно понял бы меня, скажи я, что не чувствую себя побежденным, ибо в то время пришел к выводу, что победители в войне те, кто остается жив, — тоже не бог весть какая радость, если принять во внимание убитых друзей и братьев и живехоньких цейтлеров и бартурейтов.

Двадцать пять лет — немалый срок, и воспоминания той поры — не вполне надежны, почему я и не могу поручиться за каждую приведенную здесь деталь, в частности, за названные имена. Знаю только наверняка, что думалось мне тогда не о жизненных целях и не о свободе, как следовало бы, а о том, что в ту минуту для меня было всего важнее: поскорее избавиться от мозолившего мне глаза автоматного дула, а заодно и сигарет, постепенно исчезавших в карманах конфирмационного костюмчика, — по поводу чего Бауер, который до глубокой ночи этого праздника Победы препирался с Цейтлером из-за пятисот крон, хоть никто из них не потерпел ни малейшего убытка, — отозвался следующим образом:

— Они хорошо понимают, с кем можно себе такое позволить.


Перевод Р. Гальпериной.

Загрузка...