Фриц Зельбман НЕПЕРЕЖИТАЯ ИСТОРИЯ

Каждый год 8 мая в этой стране отмечают День Освобождения, в память о том дне, когда «третья империя» открыто объявила о своем банкротстве и официально было подтверждено, что фашистское чудовище наконец околело. «…я попрошу вас поднять этот бокал и выпить за…» Я, конечно, тоже праздновал, тоже поднимал бокал и пил: «Выпьем, дружище! За День Освобождения! Ты ведь не забыл?»

Но как-то раз смутил меня один журналист, газетчик, интервьюер; он хотел несколько оживить свою стандартную статью о празднике и в поисках какой-нибудь истории пришел ко мне, поскольку я слыл за мастера поставлять истории по любому поводу.

— Расскажите, пожалуйста, как вы сами встретили весть об освобождении, я имею в виду официальное освобождение восьмого мая? Наши читатели…

Да, такое не забывается, и я бы охотно помог, как обычно помогаю людям. Но тут, порывшись в памяти, я вдруг почувствовал себя почти беспомощным, более того — я даже немного испугался, ошеломленный собственным открытием: я так и не увидел этого «Дня Освобождения». «Как же так, именно вы?» Да, именно я, который, пожалуй, как никто другой, двенадцать с четвертью лет — и почти все это время в тюрьмах и концентрационных лагерях третьей империи — со всей страстью души своей ждал того дня, когда история пошлет ко всем чертям и отправит назад в преисподнюю вылезшую в один злосчастный для немецкого народа час гангстерскую банду нацистов, этих глупых, разложившихся, растленных типов, объединившихся вокруг преступного, как сам дьявол, проходимца с венских задворок, хитростью захвативших власть в Германия 30 января тридцать третьего года и навязавших немецкому народу ярмо из лжи и жестокости, безумных иллюзий и безудержных преступных инстинктов. Двенадцать лет и несколько недель, то есть больше четырех тысяч пятисот дней и ночей, почти всегда в одиночке за тюремной решеткой или в лагере, почти всегда под угрозой смерти, я мечтал о том часе, в неизбежность которого глубоко верило мое воспитанное на диалектическом материализме сознание, — о часе, когда будут с позором изгнаны осквернители Германии, эти гнусные враги человечества, а наша страна и наш народ станут свободными. И вот я — именно я — не встретил вместе с другими этот с такой тоской ожидаемый день, день 8 мая 1945 года.

А вышло это так.

Первую партию заключенных концентрационного лагеря Флоссенбург в Верхнем Пфальце эвакуировали 20 апреля 1945 года, а всех остальных — во второй партии 22 апреля. Больные, слабые и неспособные идти пешком заключенные — всего пять тысяч человек — были брошены в лагере без продовольствия, без ухода, без медицинского и какого бы то ни было обеспечения вообще, и не остаться бы им в живых, опоздай американцы хоть на один день.

Почти все заключенные лагеря, двадцать тысяч узников, четырьмя колоннами по пять тысяч человек разными дорогами уходили глубже в тыл. Для большинства несчастных, шагавших в моей колонне, эта дорога была дорогой к смерти. Когда мы выходили из лагеря, каждому заключенному выдавали из мешков, выставленных у ворот, по горсти овса, который разрешалось высыпать в карман. Это была еда на целый день, и каждое утро снова горсть овса, больше ничего.

Другим трем колоннам повезло. Уже на второй день они попали к американцам; а мы же каждое утро снова отправлялись в путь, продвигаясь все дальше на юг, к цели нашего похода, к Дахау. Комендант, или как бы он там еще ни назывался, непрестанно торопил нас, гнал, травил, будто речь шла о конвоировании ценных грузов, которые нужно было вовремя переправить через Дунай по последнему, еще не взорванному мосту и будто от этого зависит дальнейшая жизнь его самого и всех приверженцев третьего рейха. Мы же представляли собой всего-навсего таявшую день ото дня кучку несчастных, больных, истощенных и полуживых от голода заключенных, в большинстве своем интернированных.

Мы шли днем, а на ночь нас сгоняли на какую-нибудь поляну или деревенский выгон; забором и колючей проволокой служила натянутая вокруг стоянки веревка. Каждое утро после такой промозглой апрельской ночи десяток-другой заключенных оставались лежать на земле замерзшими, окоченевшими трупами, — жертвы голода, слабости, дизентерии. Мы предоставляли деревенским жителям хоронить наших мертвых и шагали дальше. Каждую колонну сопровождала свора эсэсовцев, откормленных молодчиков с автоматами. Они убивали каждого, кто, ослабевая, отставал от колонны, шатаясь, превозмогая невероятные муки, одолевал еще несколько метров, не выдерживал и падал. Тогда подходили эти светловолосые бестии с засученными рукавами; они убивали лежащего, ногами сталкивали его в кювет и шли дальше, горланя пьяными голосами свои нацистские песни.

Перейдя последний мост через Дунай, мы прибыли в Дахау, — меньше половины вышедших из Верхнего Пфальца, — а уже на следующее утро нам предстояло отправиться дальше, в Тироль, в альпийскую крепость, где некоторые безумные эсэсовские лидеры надумали найти себе убежище. Возможно, они надеялись продержаться там до тех лор, пока смерть Рузвельта или вожделенный распад антигитлеровской коалиции не даст им последнего шанса остаться в живых. А нас они хотели притащить в свою воображаемую альпийскую крепость, может быть, как заложников, может быть, как разменную монету, которая вдруг когда-нибудь пригодится, а может, только потому, что они уже не мыслили себе жизни без рабского труда заключенных.

Было 29 апреля, когда начался наш поход к Альпам. Мы договорились заранее всем коммунистам из нашей колонны устроить побег и осуществляли его обычно по ночам, а под конец даже днем. В Дахау нам удалось спасти последнего больного товарища, коммуниста из Вены. Оставалось еще только двое коммунистов из лагеря Флоссенбург, двое «меченых»: Вилли Ханнеманн из Фленсбурга и я. Наконец настал и наш черед: мы могли бежать. Некоторое время мы плелись вместе с колонной, постепенно замедляя шаг, и наконец присели на краю дороги, так что нам были видны только шагающие ноги — в эсэсовских сапогах, в солдатских брюках и, как зебра, полосатых штанах.

Вот колонна кончилась; прихрамывая, мы еще немного проковыляли следом за ней, делая вид, будто у нас болят ноги, но тотчас кинулись в спасительные заросли, едва только заключенные вошли в лес. Мы вырвались из цепей, мы сами освободили себя, но свободными еще не были.

С наступлением темноты мы пошли в ближайшую деревню, раздобыли себе кое-какое гражданское платье из запасов одежды нацистского общества пожертвований, попросились в какой-то дом переночевать, и его хозяин разрешил нам переспать на сеновале в сарае.

На следующее утро, проснувшись, я услышал доносившиеся снизу голоса. Я подполз к лазу: там, внизу, между двумя девушками, одетыми в форму вспомогательного персонала военно-воздушных сил, сидел фельдфебель в форме летчика и спарывал серебряные нашивки со своего кителя. И тогда я понял, что война кончилась и немецкий милитаризм был готов еще раз признать свое банкротство. Однако поражение германского нацизма и освобождение Германии и всей Европы еще не было объявлено официально и скреплено печатью. Еще бродили группами отбившиеся от своих частей эсэсовцы, еще распоряжался в деревне немецкий майор, и мы опять ушли в лес. Лишь вечером мы наткнулись на американские танки и солдат, которые, как ни странно, не обратили на нас никакого внимания. Так мы безо всяких помех шагали все дальше на север, теперь уже по занятой американцами Южной Баварии в районе озера Штарнбергер-Зее, добрались до Мюнхена, три дня околачивались на американском сборном пункте для беженцев, пока нас наконец не выставили на заваленные обломками улицы Мюнхена о настоятельным требованием убраться на все четыре стороны. Что мы и не преминули сделать; это было 4 мая памятного 1945 года.

Мои мысли были заняты только тем, чтобы поскорее, не попадаясь на глаза американским патрулям, добраться до Лейпцига, где некогда был мой дом и где, как я имел все основания полагать, меня ждали неотложные дела. Днем мы шли, а ночью спали в каком-нибудь сарае или в стоявшем на отшибе крестьянском доме, а то и в лагере французских или чешских военнопленных или интернированных, ожидавших отправки на родину. Мы получали от них продукты и пели с ними много песен.

В один из дней наших странствий, когда мои израненные ноги едва двигались от усталости, свершилось долгожданное: главари третьего рейха и его вермахта — маршал, адмирал и генерал, — все еще надменные и важные, щеголяя маршальским жезлом, как мы потом видели на фотографиях, выползли из своих блиндажей, явились в ставку победителя в Карлсхорст, где своими именами и печатью скрепили акт о поражении и признали, что их преступные планы завоевания мира потерпели крах. Они сдались сами и сдали на милость победителя поруганную ими Германию, где господствовали двенадцать долгих лет.

И этот день стал концом войны, концом фашизма, днем освобождения, 8 мая. И, может быть, как раз в это самое время, в этот исторический час, недалеко от Ингольштадта вместе с Вилли Ханнеманном я карабкался по взорванному эсэсовцами мосту через Дунай; средняя часть его затонула, так что нам приходилось перебираться через него, цепляясь только одними руками за искореженные части, моста. День Освобождения шагал по сцене мировой истории — а я, самый заинтересованный в нем современник, ничего об этом не знал; он прошел мимо меня, и я, буквально выражаясь, не был свидетелем этого исторического момента. Газет не было, радио молчало, а если и были какие-то передачи, то чем бы я смог принимать их?

Об освобождении или, точнее, о самом факте его подписания я узнал лишь в середине мая, явившись в первую местную партийную организацию коммунистов в Рётенбахе, маленьком городке близ Нюрнберга. Комендант города, американец, белая ворона в стае черных птиц американской военной бюрократии, передал в руки этой организации управление городом и всю политическую власть. Здесь-то я и узнал о событиях 8 мая. Но день этот был уже позади, стал историей, которая прошла мимо меня. Потом я снова увидел мой Лейпциг, а вскоре почувствовал себя опять таким же несвободным, как в совсем недавнем прошлом. Для антифашистов, и тем более для коммунистов, не было никакой политической свободы, никакой возможности действовать, и мне пришлось выдержать бой с мистером Итеном, который был некогда клерком нью-йоркского финансового мира, а теперь в мундире майора американской армии выступал в роли военного губернатора старинного торгового города Лейпцига. В конце концов мне пришлось уйти сначала в частичное, а потом уж и полное подполье. И снова в полном смысле слова я потерял свободу. Потом в первых числах июля наступила перемена. Я стоял около Новой ратуши в Лейпциге — я не мог более оставаться в моей нелегальной квартире в Шёнефельде, — я смотрел, как солдаты великой социалистической страны иа востоке шли мимо меня вместе со своим живописным обозом, который накопился у них за тысячи километров, пройденных с боями и победами: то были танки и гаубицы, джипы и телеги, велосипеды и сцепленные вместе станковые пулеметы. На краю тротуара, покинув подполье ради этого единственного часа, стоял я, переполненный и потрясенный сознанием того, что это не только смена оккупационных властей, а гораздо больше — это наступление свободы, настоящей свободы для меня и моей страны.

Официальный и исторический день освобождения, это знаменательное событие, датированное 8 мая 1945 года, прошло мимо меня, но оно все-таки свершилось, свершилось как для меня, так и для всех других. А потому я буду впредь, как и до сих пор, поднимать по такому торжественному случаю свой бокал и, может быть, подмигнув своему соседу, чокаться с ним: «Выпьем, дружище! За Освобождение! Ты ведь не забыл?»


Перевод М. Синеокой.

Загрузка...