Отто Готше ПЕРВЫЙ ЧАС

Далеко на горизонте ночное небо бороздили всполохи. Тяжелая зенитная батарея в низовьях Гейзеля вела редкий заградительный огонь. Двухсотмиллиметровые зенитки, расположенные поодиночке, молчали. Расчеты круговой зенитной обороны, уже много лет назад оборудованной для защиты крупных химических комбинатов на Заале и Гейзеле, в панике оставляли позиции. Линия фронта фашистского вермахта, обращенная на запад, фактически не существовала; верховное командование перебросило все мало-мальски боеспособные силы на Восточный фронт. Здесь оставалось только находившееся в состоянии полного разброда зенитное отделение, у которого не было ни резервов, ни надежного тыла.

С ревом одолевая холмы, вырвавшиеся вперед танки и самоходки генерала Паттона покрывали ураганным огнем долины, которые раскинулись перед ними, как на макете. Осветительные ракеты озаряли красноватым светом грозное действо. Господствующие над городком Мюхельн высоты, запятые в эту ночь американцами, многослойным полукругом обступали с запада люцкендорфский бензозавод и расположенные по соседству разработки бурого угля и электростанции.

Сидя на чердаке дома, принадлежащего моему другу С. в Лангенэйхштедте, я лишь урывками мог наблюдать через слуховое окно захлебнувшееся наступление американской армии. Мой друг С., активный член боевой антифашистской группы «Центральная Германия», предоставил мне убежище. Мы знали, что в долине Гейзеля у фашистского вермахта нет сколько-нибудь серьезных сил. Если не считать зенитных установок, размещенных вокруг крупных заводов, здесь вообще не было немецких частей. И тем не менее исключительно мощные армии Эйзенхауэра не решались ни предпринять массированную атаку на промышленные районы Галле и Вейсенфельд, ни взять Мерзебург. Они только блокировали переправу через Заале. Дороги, ведущие с запада на восток, были безнадежно забиты. Танки, самоходки, понтоны, обозы и бесчисленные части моторизованной пехоты могли продвигаться вперед лишь шагом.

Положение у меня оказалось не из завидных. Я был попросту захлестнут волной наступления и застрял в районе боевых действий. По решению тройки, возглавлявшей боевую антифашистскую группу «Центральная Германия», я был обязан после занятия индустриального района Галле войсками союзников незамедлительно прибыть в Эйслебен. Здесь мы хотели попытаться создать организационную базу для политической работы среди населения и при всех обстоятельствах одновременно с этим взять в свои руки ключевые позиции управленческого аппарата. Для этой цели мы разработали четкую программу. Мы хотели, мы должны были оказаться первыми, наш опыт подсказывал нам, что в первые решающие часы все зависит от того, кому принадлежат ключевые позиции. При этом мы исходили из предпосылки, что наш район займет Красная Армия.

И вот пришли американцы.

В захваченных и уже ставших ближним тылом областях они сразу же после закрепления своих позиций начинали охоту за мужчинами, годными, на их взгляд, к военной службе. Административные вопросы, обеспечение населения продовольствием их почти не интересовали. Так было и здесь. Войдя в деревеньку с утра пораньше, части военной полиции перевернули все вверх дном. Большое число жителей Лангенэйхштедта было отправлено в тюрьму. И, однако же, мне надлежало предпринять попытку 13 апреля сорок пятого года попасть в Эйслебен. Хотя ситуация для нас сложилась непредвиденная и хотя я уже не мог посоветоваться с ответственными товарищами из нашей группы, я решился тем не менее действовать, как уговорились раньше.

Тринадцатого апреля была пятница. Фрау Амалия Штибер, соседка моих родителей, которую я помнил с детства, наверняка самым категорическим образом отсоветовала бы мне предпринимать в этот день какие бы то ни было акции, пусть даже самые незначительные. Мало того, что тринадцатое, так еще и пятница!.. Это к добру не приведет. Но я отогнал подобные мысли, хотя в этом древнем как мир суеверии таилась, возможно, крупица истины. В случае неудачи мамаша Штибер непременно заохала бы: я ж говорила, я ж говорила…

Я распрощался с хозяевами дома, пошел задворками и, не замеченный американцами, выбрался из села. Прямиком через поля, через овраги, стороной обходя дороги, забитые колоннами солдат, я достиг Обхаузена. В заброшенном саду за околицей Шледорна я подождал, пока меня догонят два парня в каких-то лохмотьях. Даже на расстоянии было видно, что это солдаты гитлеровского вермахта, которые где-то ухитрились переодеться. Они ехали вдвоем на дребезжащем велосипеде по узкой тропинке между вишнями. Как раз перед оградой, где прятался я, они упали. Завидев меня, они пустились бежать и пожертвовали своим велосипедом. Я их окликнул.

Они пробежали еще немного и лишь тогда сообразили, что с моей стороны им не грозит никакая опасность. Мы обменялись сведениями. Я узнал, что Обхаузен покамест не занят, и, в свою очередь, призвал их к осторожности, если они намерены пересекать шоссе Кверфурт — Шафштедт. Жалко, чтобы два молодых парня, по горло сытые войной, кстати сказать, вовсе им не нужной, угодили в плен к людям, которые столько лет мешкали со вторым фронтом.

Насколько справедливо было мое предупреждение, я мог убедиться два часа спустя. Я исходил из того, что если американцы через Артерн и Кверфурт вырвались к Мерзебургу, значит, они подошли и к Галле через Нордхаузен — Зангерхаузен — Эйслебен. Но я ошибался. Маленькое вспомогательное шоссе Альштедт — Гросостерхаузен — Рэблинген было забито. Здесь в два ряда стояли впритирку танки, орудия, всевозможные машины, они-то и преградили мне на развилке возле Ротенширмбаха дорогу Кверфурт — Эйслебен.

Меня схватили, затолкали в джип и отвезли в деревню. Здесь у меня вывернули все карманы, после чего отправили к другим пленным, которые стояли возле какого-то амбара, лицом к стене, сложив руки на затылке.

С севера доносились взрывы. Поначалу я думал, что это бомбардировщики, которые должны поддержать захлебнувшееся наступление, но затем понял, что воздух, то ослабевая, то усиливаясь, сотрясают взрывы артиллерийских снарядов. Я судорожно обдумывал возможность побега. Следили за нами не очень строго. Два или три немолодых фольксштурмовца, — они были схвачены здесь, в деревне, без оружия, солдат-зенитчик лет шестнадцати — он, судя по всему, проблуждал много дней и теперь от слабости едва держался на ногах, его качало из стороны в сторону, — апатичные и безучастные, стояли лицом к стене. Кончилось военное время, должно быть, думали они, началось послевоенное…

Тогда я еще не понимал, что несмолкающие залпы орудий имеют непосредственное отношение к моей родной деревне, которая лежит как раз перед Эйслебеном.

Одно событие почти комического толка отвлекло мое внимание. В нем проявилась основная черта немецкого характера: порядок есть порядок, все должно идти своим чередом. Даже и в тот час, а правильнее сказать, минуту, когда чужеземные войска занимают твою страну, твою деревню.

Возчик, ежедневно собиравший у крестьян бидоны с молоком и отвозивший их на молочный завод, прибыл и сегодня на паре лошадей по боковой дороге со стороны Ротенширмбаха.

Свято соблюдая заведенный порядок, он собрал бидоны со всех хуторов. Криками «хеллоу» американцы его остановили и с молодецким хохотом разгрузили повозку. Потом они отцепили от грузовика полевую кухню и начали варить какао.

И даже сегодня, спустя четверть века, то, что случилось потом, причиняет мне такую же — нет, еще более острую — боль. Я до сих пор вижу перед собой долговязого, краснолицего и рыжеволосого американца, осторожно держащего за край банку горячего — прямо с огня — какао на молоке. Он подходит к молоденькому зенитчику, что стоит рядом со мной, и предлагает ему выпить какао. Мальчик запуган, он боится, за последние дни он не видел ничего хорошего, он колеблется, вопросительно глядит на меня, потом обращает взгляд к американцу, и лицо его трогает жалостная гримаса, намек на улыбку. А у американца глаза поблескивают, как у коршуна. Он торопит, понукает мальчика, одетого в слишком просторный мундир. Грубым, гортанным голосом громко кричит:

— Hey boy!..[3]

И мальчик берет банку. Но едва он подносит ее к губам и делает первый глоток, как американец из всех сил бьет ладонью по дну банки. Горячее, только с огня, какао выплескивается мальчику в лицо. Он издает звериный вой и хватается руками за лицо. Банка откатывается к моим ногам, мальчик едва не падает, я его поддерживаю. Со злобным, издевательским смехом американец возвращается к приятелям, чтобы должным образом живописать свой героический подвиг. Солдаты безучастно глядят на мальчика. Я снимаю пальто, расстилаю возле стены и укладываю его. Больше я ничего не могу сделать…

А мы все стоим и стоим… Вот она, человечность, изготовленная в США, думается мне. Они, конечно, припоздали, но тем не менее пришли и теперь освобождают нас… Только как же она будет выглядеть, эта свобода, которую они нам принесли?

Иллюзий на сей счет у меня не было.

Когда начало смеркаться, я решил бежать из этого плена. Сделав вид, будто мне надо справить естественную надобность, я зашел за цепь танков, стоявших вдоль дороги. Танковые экипажи сидели на гусеницах, кто курил, кто дремал, мной они, во всяком случае, не интересовались. Я упал в придорожную канаву и несколько сот метров полз по колкой стерне и сухой крапиве. По левую руку от меня раскинулись небольшие садовые участки. Я перевалился через первый забор и долго лежал там. Стемнело. Пригнувшись, я добежал до второго забора, потом до третьего, до четвертого и так далее. Когда сады остались позади, я выпрямился во весь рост и припустил трусцой. Лес принял меня в свои объятья и укрыл от чужих глаз. Утром следующего дня я добрался до своей деревни. Она была разрушена.

Нетрудно понять, что все события, происшедшие до этого момента, я отношу к тем последним часам издыхающего преступного режима, когда он, уже корчась в злобных содроганиях, громоздил одно злодеяние на другое, прежде чем началась его предсмертная агония.

В эту субботу я не много успел сделать. Товарищи из деревни собрались у меня. Мы назначили бургомистра-антифашиста и взяли на себя управление общиной. Было очень любопытно наблюдать, как между двумя фронтами двигающихся с запада и с востока союзных армий скопились, всякие подонки; они метались здесь, как крысы в сундуке, с единственной мыслью уцелеть. Вольфероде тоже кишело такими темными личностями. А предпринять мы ничего не могли, комендантский час с шести вечера до шести утра приковывал нас к дому. Многочисленный гарнизон, увеличивающийся за счет все новых частей и обозов, затруднял и делал невозможными какие бы то ни было действия с нашей стороны. Американцы превратили деревенские улицы в свою мастерскую и одновременно в ночной притон. Здесь шел ремонт танков и грузовиков, здесь бесчинствовали солдаты. Сразу после наступления темноты стали известны первые случаи изнасилования в районе Гартенштрассе. Несколько женщин были самым гнусным образом изнасилованы целыми подразделениями.

Лишь в воскресенье я смог добраться до Эйслебена. Мои друзья успели до вступления американских войск занять ратушу. Старые власти бесславно, бесшумно ушли в отставку. Обер-бургомистр, шеф полиции, крейслейтер, комиссар гестапо, а с ним заодно их подручные второй руки, многочисленные соратники по партии, чиновники, осведомители и тому подобные деятели куда-то исчезли. Можно было только удивляться, с какой легкостью наша добрая мать-земля предоставляла убежище всем, кого она во имя высшей справедливости должна была поглотить. Наши товарищи при содействии советских граждан и поляков, угнанных в рабство, а также военнопленных, с которыми они давно вели совместную нелегальную работу, обезоружили фольксштурм и отправили по домам последний гитлеровский призыв, Противотанковые ежи были разобраны. Новый обер-бургомистр — антифашист, наш товарищ Б., один, без всякого сопровождения, отправился к коменданту города. Он бесстрашно потребовал у полковника Зегера, чтобы тот отдал приказ немедленно прекратить всякое сопротивление американским частям, которые находятся на подступах к городу.

Полковник лишь растерянно помотал головой. Он не считал для себя возможным предпринимать какие бы то ни было шаги, не получив приказа свыше. И потому, вопреки здравому смыслу, предоставил событиям идти своим чередом, однако не дерзнул применить какие-либо санкции к нетерпеливому посетителю. Последовавший затем разговор обнажил всю пустоту кодекса чести, принятого среди офицеров гитлеровского вермахта и определявшего поведение и тактику национальной военщины.

— Неужели вы хотите, чтобы в последние минуты войны тысячелетний город Эйслебен обратился в развалины?

Обер-бургомистр беспомощно молчит.

— Неужели вы действительно намерены в последний час взять на себя такую вину?

Пожимает плечами.

— Неужели у вас нет ни малейшего чувства чести по отношению к своему народу, к своей стране? Неужели вы готовы взять на себя такую ответственность?

Неразборчивый лепет.

За окнами усиливается орудийный гром. Дело происходило именно в тот час, когда американские солдаты в Ротенширмбахе автоматами загоняли меня в свой джип.

— У вас осталась только одна возможность, господин полковник. Распустите свою инвалидную команду. Отправьте людей по домам, им место в лазарете, а не на войне. Жители города будут вам только благодарны. Но в противном случае…

Товарищ Б. возвысил голос. Полковник застонал.

— Я не могу… Моя офицерская честь… Моя присяга… Вот если бы я получил приказ…

На что посетитель резко сказал:

— Я, я приказываю вам, полковник Зегер, немедля приостановить военные действия. Отправьте ваших солдат по домам. Хватит! Пусть сложат оружие!

Десять минут спустя последние солдаты полковника Зегера сложили оружие и, не оглядываясь, разбежались кто куда. Первые же патрули вступивших американцев были приняты товарищем Б. в здании ратуши. Они немало удивились, встретив уже исправно функционирующее антифашистское управление. Прибывший несколько позднее американский офицер выяснил причины такого явления. Возражать он не стал, он сам был антифашист. Множество фронтовых солдат и офицеров, которые первыми вошли в Германию, хотели только одного — покончить с нацизмом.

Лишь когда за ними пришли вторые, интендантство и прочие службы, стали яснее истинные цели американской армии.

Мой друг, обер-бургомистр Б., встретил меня упреками.

— Где ты пропадаешь? — ворчливо спросил он.

И сообщил, что к нам уже назначен комендант, некий обер-лейтенант, по профессии учитель, из Нью-Йорка, человек неглупый, скромный и выдержанный. Обер-лейтенант Снедекер занял кабинет обер-бургомистра. Товарищ Б. обосновался по соседству. Снедекер был явно доволен тем, что эйслебенские антифашисты с первого дня взяли на себя активную заботу о жизни, о порядке, о снабжении и о куче других повседневных мелочей. Сорок тысяч беженцев из Кёльна и Бреславля, из Берлина и Штеттина, голодных, бездомных, неприкаянных, заполонили улицы. Сорок тысяч угнанных в рабство поляков, украинцев, голландцев, французов, итальянцев, военнопленные, узники концлагерей, дезертиры, оборванные, порой босые и полуголые, требуя, грозя, умоляя, захлестывали через край оазис порядка, созданный нашими товарищами…

Нельзя было терять ни минуты. Надо было действовать быстро и без бюрократических проволочек. Нужен был хлеб, свет, вода, одежда, обувь, кров для десятков тысяч.

Мы уже не раз обсуждали, как будем действовать. Теперь оно настало, это время. Менее чем за пятнадцать минут мы пришли к твердому убеждению, что должны немедленно взять на себя все государственные функции, включая и сельские округа.

— Тебе надо стать ландратом!

Это было сказано в мой адрес. Стать ландратом? А что должен делать ландрат? Никто не мог сказать. Да и к чему? По улицам слонялись десятки тысяч людей. Прибавьте к этому сельское население, сто шестьдесят тысяч мансфельдцев. Ландрат каким-то образом участвует в управлении округа и занимается жизнью деревенского и городского населения. Надо так надо. Я достал пишущую машинку и вложил туда лист бумаги. Затем с превеликим трудом, то и дело смачивая правый указательный палец, ибо ему досталась львиная доля работы, я печатал приказ о своем назначении. «Настоящим господин Отто Готше назначается ландратом обоих мансфельдских округов. Приказ вступает в силу с момента издания». Б. заглядывал мне через плечо. Я до сих пор не забыл его беззвучный, но высокомерный смешок. Впрочем, нет, не смешок, а злорадную ухмылку, во всяком случае, именно как ухмылка она сохранилась у меня в памяти. Друзья так не смеются. И я рассвирепел…

— Ну, старина, вот это документик! Сила! — сказал он. — Ты наш козырный туз, ты прирожденный чиновник государственного аппарата. Взять хотя бы эту изысканную формулировку…

Я поглядел на руки товарища Б., движения которых подчеркивали глубину его восторга. Ну да! Товарищ Б. по профессии мельник. Мешок, вмещающий центнер муки, — не легкая ноша. Правой рукой надо схватить мешок за узел, а с помощью левой закинуть его на плечо и донести до подводы. У товарища Б. руки были вполне пригодны для этого дела, большие, загорелые руки, которые в случае надобности могли заменить и лопату.

Но пишущая машинка? С ней ему было гораздо трудней совладать. Его указательный палец нажимал на две клавиши разом. А такой машинки, где каждая клавиша была бы величиной с ладонь, попросту не существует. И потому его неколлегиальное поведение не должно было меня оскорбить. Пусть так, но тем не менее я злобно выдернул лист, и в руках у меня осталась узкая полоска, сантиметров в восемь шириной. Три отпечатанные мною строки выглядели на этой полоске как-то несолидно.

Со стыда я хотел было скомкать полоску, но товарищ Б. этому воспротивился.

— Сейчас добудем подпись коменданта, — сказал он и принял важный вид.

Потом важный вид сменился выражением суровой решимости. Мы вышли в коридор. Часовой перестал жевать и кончиком языка прилепил свою жвачку к верхней губе. На нас он даже не поглядел. Мы его не занимали. К коменданту мы вошли без доклада. Обер-лейтенант Снедекер стоял у окна. Наморщив лоб, он выслушал нас.

Переводчица переводила быстро и, пожалуй, точно. Задав мне несколько вопросов, комендант подошел к письменному столу, повертел мою полоску и так и этак, недоверчиво перечитал ее и поставил свою подпись: «Снедекер. Обер-лейтенант». Я стал ландратом. Дело было в воскресенье 15 апреля сорок пятого года.

Конечно, приказ о моем назначении выглядел не бог весть как. Но свою роль он сыграл. Если память мне не изменяет, я так ни разу его и не предъявил.

Мы были еще у коменданта, когда в коридоре послышался шум, часовой распахнул дверь ударом приклада, и трое солдат из военной полиции втащили в комнату человека. Это они разыскали нацистского обер-бургомистра. Звали того Гейнрихс. Он, должно быть, надел свой лучший костюм. Обливаясь потом, он достал из роскошной папки увесистую связку ключей и открыл несгораемый шкаф, — разумеется, повинуясь приказу.

Несгораемый шкаф! Раз в жизни я уже видел такой, только очень давно. Как слесарный подмастерье я работал однажды в филиале сберегательной кассы — чинил водопровод. У них там стоял здоровенный шкаф. А в Эйслебене, городе Лютера, обер-бургомистру принадлежал самый настоящий сейф…

Мы приготовились увидеть что-то очень важное. По нашим представлениям, в сейфе должны были храниться секретные документы, некоторым образом государственные тайны и тому подобное. Бывший обер-бургомистр вел себя как перетрухнувший пудель. Когда он открыл тяжелую бронированную дверцу, мы увидели коробочки с таблетками, бутылочки с лекарствами, баночки с мазями. Сейф не содержал ничего, кроме личной аптечки бывшего государственного деятеля. Обер-лейтенант Снедекер подавил улыбку. Полицейские злорадно ухмыльнулись. Часовой сунул в рот новую порцию жвачки. Самые глупые лица, наверное, были у меня и у Б. Не так, не так мы представляли себе передачу дел.


Оглядываясь сегодня на прожитые дни, я могу сказать, что интермеццо с сейфом уступает по своей нелепости лишь той сцене, которая разыгралась в следующий понедельник, когда меня в качестве нового ландрата принимали в окружном управлении на эйслебенской Линденштрассе. Должно быть, повсюду очень скоро разошелся слух об утверждении моей кандидатуры военными властями. Тупая верноподданническая косность, услужливость «вечно находящегося при исполнении служебных обязанностей» нацистского чиновника проявилась здесь в полной мере. Почти до последнего дня бойко функционировавший ландрат-нацист вознамерился передать мне дела. Во дворе перед входом в главное здание он полукругом выстроил «свиту» — всех своих чиновников, почти до последней минуты носивших коричневую с золотом форму, чтобы торжественно встретить меня. Он даже пытался обменяться церемонным рукопожатием. Одним словом, думал передать мне дела чин по чину.

Меня прямо всего передернуло. Люди неуютно чувствовали себя в гражданском платье, я угадывал их страх. Пожилой чиновник, — позднее я узнал, что это вахтер, — единственный, у кого хватило духу, провел меня в мой кабинет. Там я просидел добрых пятнадцать минут, размышляя, с чего начать. Мы знали, что надо делать, мы знали, что должно быть сделано, мы не знали только — как. Но этому мы очень быстро выучились.


Перевод С. Фридлянд.

Загрузка...