Школа 43-го года

Слышу поскрипывание перьев «ласточек», «звездочек», «солдатиков», постукивание мела по доске. Вижу три ряда черно-коричневых парт с изрезанными и исписанными крышками. Красивое, молодое, но с горькими морщинками возле рта лицо Веры Михайловны. У нее погиб на фронте муж, бывший учитель нашей школы. Сыну Вовке два года. Она изредка приводит его, закутанного в платок, и он тихо сидит на последней парте, рисует.

Я учусь во втором классе «А» женской средней школы номер 43, в Мертвом переулке (который года через два переименуют в Островский, потому что, оказывается, в доме напротив школы с 1930 по 32 год жил автор знаменитого романа «Как закалялась сталь»). В этой же школе учится Валя Шихматова — в третьем «Б». Школа близко от дома, первые два дня меня провожает мама, а потом я запомнила дорогу и стала ходить одна, а иногда с Валей.

Мальчики нашего дома, оба Мишки — Горюнов и Рапопорт — учатся в 59-й мужской, в Староконюшенном переулке. Наташу Захаву, Аню Горюнову и Наташу Абрамову отдали в 29-ю, на Зубовской. Внешне и 59-я и 29-я красивее нашей: дореволюционные здания бывших гимназий в лепнине, цветных витражах, с громадными фонарями-окнами по фасаду. Не сравнить с нашей скромной кирпичной четырехэтажкой, построенной в начале тридцатых годов без всяких украшений. Но зато у нас знаменитая директорша — Любовь Георгиевна Богдасарова, «Любаша», заслуженный учитель, орденоносец. К тому же она дальняя родственница Рубена Николаевича Симонова, главного режиссера театра Вахтангова, и к вахтанговцам у нее особое расположение. Старшим ребятам, вернувшимся из эвакуации, которые из-за войны не смогли закончить десятый класс, она устроила экзамен экстерном и всем выдала аттестаты зрелости. В том числе и моему брату Вите, которого, как и было обещано, к весне отпустили с завода. Он вернулся в Москву и поступил в педагогический институт имени Крупской, на литературный факультет. Жека Симонов и Вадим Русланов поступили в Щукинское театральное, Кирка Рапопорт — в иняз на факультет военных переводчиков, Егор Щукин — в архитектурный — и всё это благодаря Любаше.

Она живет одна в маленькой квартирке при школе. Время от времени берет к себе кого-нибудь из учениц, из самых неблагополучных семей.

Несколько раз в год в школе устраиваются благотворительные концерты в пользу нуждающихся учениц. На этих концертах выступают артисты-вахтанговцы и студенты щукинского театрального училища. Известные певцы Бунчиков и Нечаев дуэтом исполняют популярные советские песни. Ираклий Андроников рассказывает нам про загадку НФИ. Дочки Бунчикова и Андроникова тоже учатся в нашей школе.

На деньги от концертов организовывается бесплатное питание для неимущих учениц, им покупают путевки в летние пионерские лагеря, дают бесплатные ордера на одежду и обувь.

Любаша, сгорбленная, маленькая, ходит по школьным коридорам, позвякивая связкой ключей за спиной, на плечи наброшен серый вязаный платок. Если замечает какой-нибудь непорядок — орет на провинившегося гортанным скрипучим голосом, а иногда трясет за плечи и грозит: «Я с тебя шкуру сдеру!» Ни с кого на моей памяти не содрала, но у меня коленки начинали дрожать, когда я слышала звон ее ключей и видела ее сгорбленную фигуру в глубине коридора.

И не только у меня. Ее все в школе боятся.


Нянечка перед началом уроков подливает фиолетовые чернила из чайника в стеклянные стаканчики-чернилки, вставленные в отверстия парт. Мы обмакиваем в них перья и пишем в тетрадях в косую линейку слова и предложения. Средний и указательный пальцы всегда запачканы чернилами.

Зимой, в особо холодные дни, перо, опускаясь в чернильницу, пробивает тоненькую корочку льда. Вера Михайловна разрешает нам сидеть в шубах. Вешалка с шубами стоит прямо в классе, у задней стены. На всех тетрадей не хватает, и Вера Михайловна делит каждую на три части и раздает всем поровну.

Некоторые девочки носят в школу собственные чернильницы — беленькие «невыливайки» в самодельных мешочках на тесемке. У этих невыливаек конусообразные горлышки, поэтому чернила не выливаются (мне-то этого чуда все равно не понять). Хотя, если потрясти, а потом резко опрокинуть, то прекрасно выливаются, и особо озорные девочки этим пользуются. У некоторых лежат на партах кругленькие изделия из нескольких слоев цветных кусочков материи — перочистки, о них вытирают пёрышко, если к нему прилипает волосок или соринка. Мне очень нравятся эти штучки, скрепленные посередине пуговицей или металлической заклепкой. Они похожи на праздничные юбочки для крохотной куколки. Хочется иметь такую же, но я не знаю, где ее приобрести, а спросить стесняюсь.

На окна по утрам опущены черные бумажные рулоны: еще не отменили затемнение. На потолке из шести плафонов горят два. Из-за тусклого света, а может быть, из-за начинающейся близорукости, я не вижу, что написано на доске, и неправильно списываю. А дома неправильно решаю примеры и пропускаю буквы в словах. Листочки по арифметике и по русскому испещрены красным учительским карандашом. Мама сердится. Говорит, что я не стараюсь. А я стараюсь и сама не понимаю, откуда берутся ошибки.

Вообще, я многого в школе не понимаю и боюсь. Не ориентируюсь в школьном пространстве. Вера Михайловна посылает меня в учительскую за мелом, а я не могу отыскать учительскую, возвращаюсь и от стыда вру, что мела не оказалось. Боюсь на перемене пойти в туалет, а потом не отыскать свой класс, и терплю. Даже возвращаясь из школы домой, иногда, задумавшись, поворачиваю не туда, а потом долго ищу свой переулок.

Дичусь своих одноклассниц. Другие девочки учатся вместе с первого класса, давно друг друга знают, собираются стайками на переменах, а я, попав сразу во второй класс да еще и опоздав к началу занятий, чувствую себя чужаком. Прошло порядочно времени, прежде чем я начала запоминать в безликой массе своего второго «А» отдельные лица, имена и фамилии. Девочки, с которыми мне хотелось бы подружиться, смотрят на меня сверху вниз и не принимают в свою компанию. Они отличницы и активистки, у них на партах лежат аккуратно обернутые учебники с закладками, слоёные юбочки для вытирания перьев, точилки для карандашей. Эти девочки всегда знают, что задано, всегда поднимают руки на вопрос учительницы. А я болтаюсь на периферии с такими же растяпами и двоечницами, как я сама. Нина Акимова, с которой меня посадили за одну парту, щиплет меня за ногу и стряхивает чернила с пера мне на платье, когда учительница не видит. Я молчу, потому что боюсь Нину. Она драчунья. Мое маленькое личное хозяйство — пенал с туго сдвигающейся крышкой, ластик, конфетный фантик, промокашка — вроде как не мои, а общие. Могут взять без спроса и не отдать, и попробуй не дай — прослывешь жадиной, а таких бьют после уроков портфелями. Особенно старается Нина — догоняет убегающую «жадину» и старается попасть портфелем по голове.

Меня не бьют, но особо со мной и не церемонятся, берут с моей парты, что захочется. Нина отобрала у меня перышко «ласточка», которое я, по примеру других, подточила наискось о каменный подоконник, чтобы почерк получался с мягким нажимом, и дала мне вместо него «лягушку», которая кляксит и царапает бумагу. И я малодушно смолчала.

Вера Михайловна через некоторое время пересадила меня к другой девочке, Лене Короленко. С ней мы разговариваем и даже вместе возвращаемся из школы — нам по дороге до ее одноэтажного флигеля возле детской поликлиники на улице Щукина. Она показала мне свое окно и дверь со стороны садика, но в гости не позвала, хотя между нами завязалось какое-то подобие дружбы, отчасти потому, что она тоже плохо учится.

Частые медицинские комиссии — проверка на вшивость. Вшивых стригут машинкой наголо в медицинском кабинете.

Серые, очень вкусные бублики, которые Вера Михайловна приносит из буфета, нанизав на веревочку, и раздает на большой перемене.

Уроки военного дела в гулком физкультурном зале: военрук Михал Михалыч в гимнастерке с засунутым за пояс пустым рукавом командует нам, второклашкам: «Ряды сдвой! Ряды стройся!» «Нале… ву!»

Я не понимаю, что такое «сдвой», вместо налево поворачиваюсь направо.

Надо мной в классе смеются.


Некоторые девочки приносят с собой свертки с завтраками. На большой перемене аппетитно пахнет бутербродами с колбасой. Близсидящие девочки иногда не выдерживают, просят: «дай откусить!» Многие дают. Только у Аллы Лухмановой никто не просит, знают, что не даст. А какие она приносит завтраки, прямо слюнки текут — белый хлеб с маслом и с черной икрой! Мандарины!

Однажды кто-то украл у Аллы завтрак. Алла ревела и требовала, чтобы все открыли портфели, а она бы прошла по рядам и обыскала их. Хотя что могло остаться от съеденного завтрака? Разве только запах мандарина.

Вера Михайловна сказала Алле:

— А ну, сядь на свое место и не реви! Обыскивать — ишь чего вздумала!

— Все равно я папе скажу! — запальчиво крикнула Алла. — Я знаю, кто украл!

— Знаешь? Ну, говори, кто!

Алла, понизив голос, сказала:

— Я вам потом скажу. На перемене.

— А ну, выйди сюда, — приказала Вера Михайловна.

Алла вышла.

— Я доносов не люблю, — сказала учительница. — Доносчик для меня — последний человек. Кто украл, сам скажет, если не трус.

Встала худенькая, бледная до голубизны Ира Феоктистова и сказала:

— Это я…

Вера Михайловна была резковата, редко улыбалась, рассердившись, могла выдернуть провинившуюся за руку из-за парты, поставить у доски. Но когда Ира Феоктистова в своем линялом ситцевом платочке, закрывшем наголо остриженную голову, жалким голоском призналась, что это она украла, Вера Михайловна вдруг заплакала.

Такой она и стоит до сих пор у меня перед глазами: один ботинок перевязан веревочкой, чтобы не отставала подошва. Кисти рук обмороженные, красные, шелушащиеся. Углы губ опустились, она судорожно глотала, вытирала щеки опухшими пальцами. Она отошла к окну, несколько минут постояла спиной к нам, а когда обернулась — лицо ее было хмурым, но спокойным.

— Садись, — сказала она Ире Феоктистовой, и Алле, с презрением: — И ты садись.


— Вы поняли? — спрашивает Вера Михайловна.

— По-оняли! — отвечает класс.

— Все поняли? — с нажимом переспрашивает она, глядя искоса на меня, сжавшуюся на второй парте у окна.

— Все-е! — тянет класс, и я вместе со всеми.

Как признаться, что ты одна ничего не поняла? В классе сорок человек, авось как-нибудь затеряюсь среди умных.

— Смотрите, а то завтра контрольная!

Слово «контрольная» вызывает ужас. Чтобы спастись от этого ужаса, я начинаю прогуливать школу в те дни, когда контрольная. Но и прогуливать тоже очень страшно: просидевшая два года почти безвыходно за высоким забором омского дворика, да еще от природы не ориентирующаяся в пространстве, я путаюсь в лабиринте переулков, тревожно оглядываюсь, пытаясь запомнить их повороты, настороженно жду, что вот-вот меня схватит за плечо кто-нибудь из взрослых и с позором приведет домой.

И однажды так и случилось — меня берет за плечо театральный электрик Миша, который на днях вешал у нас в кабинете люстру.

— Прогуливаешь? — доброжелательно догадывается он, потому что только дурак не догадается — у меня вид типичной прогульщицы, да и время самое что ни на есть школьное.

— У нас учительница заболела, — вру я. — Нас отпустили.

— A-а. Ну, тогда пошли вместе. Я как раз к вам в дом.

Остается еще надежда, что не в наш подъезд. Но нет, в наш! Он поднимается вместе со мной до четвертого, звонит в нашу дверь и поднимается выше, на пятый, а я стою перед своей дверью одна со своим страхом, который бушует у меня внутри и вот-вот вырвется наружу рёвом.

Мама открывает дверь, видит выражение моего лица, Мишу, который сверху вежливо с ней здоровается…

— Ты прогуляла! — делает она правильный вывод.

— Нет! Нас Вера Михайловна отпустила! Она задала уроки… Я сейчас прямо сяду и буду готовить…

— Врешь! Я же вижу по твоему лицу, что ты мне врешь! Я сейчас же иду в школу, и если окажется, что ты прогуляла!..

Все кончено. Нет лазейки. Страх вырывается наружу:

— Мама, не ходи в школу! Мамочка, я тебе все объясню!..

— А-а-а!! Значит, ты все-таки прогуляла! Моя дочь прогульщица!!

Гнев мамы шумен, с хватанием за сердце, тяжелым, со взрыдами, дыханием, питьем валерьянки, с повторяющимся рефреном:

— И это моя дочь! За что мне такое?!

Потом мама идет в школу разговаривать с Верой Михайловной, а я, зная строгость учительницы, забиваюсь в ванную и, уткнувшись в полотенце, рыдаю до икоты, мечтая об одном: потерять сознание и прийти в себя через неделю, а еще лучше — через месяц.

Мама возвращается тихая. Больше не кричит. Даже разговаривает со мной, а обычно после скандалов прочно замолкает на несколько дней. Вообще, ведет себя необычно мягко. И по этой несвойственной ей манере я понимаю: меня защитила Вера Михайловна.

Загрузка...