Двор — это свобода!

Зато во дворе я — равная среди равных. Разбросанные в Омске по всему городу, мы снова собрались вместе, в одном дворе — Валя, Аня, Мишка, другой Мишка, Наташа, еще одна Наташа — нас захлестывает обилие друзей, мы в упоении от возможности забежать в подъезд, посекретничать на лестничном подоконнике, позвонить в дверь и позвать гулять.


Двор — это свобода, фантазия, игра! Перед каждой игрой нужно встать в круг и считаться — кому водить. Смысловая бессмыслица считалок полна звонкого ритма, образов и ассоциаций:

Шла машина темным лесом

За каким-то интересом,

Инте, инте, интерес,

Выходи на букву «с»,

Буква «с» не подошла —

Выходи на букву «а».

А из буквы «а»

Вышла бабушка Яга,

А из бабушки Яги

Вышел повар без ноги…

Мячик, упруго скачущий под рукой, азартные перепалки, переходящие в бурные драки с чьими-нибудь слезами, примирения с полным забвением всех обид…

Раз, два, три, четыре, пять,

Шесть, семь, восемь, девять, десять.

Выплывает белый месяц,

А за месяцем луна,

Парень девушке слуга,

Ты, слуга, давай карету,

А я сяду и поеду,

Я поеду в Ленинград

Покупать себе наряд,

Желтый, синий, голубой,

Выбирай себе любой!

Интерес некоторых считалок состоит еще и в том, что тот, на котором она останавливается, может сказать, например, «синий!» и этим как бы отпихнуть от себя выбор, после чего считалка отправляется по второму кругу:

На златом крыльце сидели:

Царь, царевич, король, королевич,

Сапожник, портной.

Кто ты такой?

Или еще:

Шла кукушка мимо сети,

А за нею малы дети,

И кричали: «Ку-ки-нак!

Убирай один кулак!»

Что за дурацкий «ку-ки-нак»? Но эта кукушка, идущая мимо сети, и ее малы дети благодаря своему «ку-ки-наку» становились словно живыми соучастниками нашей игры.

…Двое крутят веревку, остальные по очереди вбегают и, отпрыгав свое, выбегают и снова становятся в быстро двигающуюся очередь. Особенно ловкие умеют вбегать в тот же виток веревки, из которого выбежал предыдущий прыгун. У меня это редко получается. Я жду, пока веревка прокрутится вхолостую два или три раза, а потом вбегаю. Зацепившие веревку — «вылетают». Иногда водящие нарочно поддергивают, чтобы поскорее все вылетели и начался новый кон, в котором они бы прыгали, а не водили. Последний из оставшихся прыгунов должен отводить за всех — прыгнуть десять раз в обычном темпе и десять раз в очень быстром и не зацепить веревку, что удается далеко не всем. Это называется десять «холодных» и десять «горячих».

…Стучишь мячиком об стенку — три раза открытыми ладонями пальцами вверх, потом пальцами вниз, потом кончиками пальцев, кулачками, головкой, правой коленкой, левой коленкой, через ножку, через спинку — это называется «в трёшки».

…Раз, два, три, четыре, пять,

Я иду искать,

Кто не спрятался —

Я не виновата!

Стоишь, притаившись, за углом гаража, или за стволом дерева, или за дверью подъезда, а тот, кто водит, зорко всматривается, заглядывает за все углы, вот-вот увидит тебя и «застукает». Ты задерживаешь дыхание, у тебя сердце колотится… Сейчас найдет! И вдруг — о, радость! — кто-то с другой стороны двора выскакивает неожиданно из своего тайника и несется наперегонки с водящим к условному месту у дерева или у стены и стучит победным стуком: «Палочка-выручалочка, выручи меня!»

Мне больше всего нравятся игры, не требующие особой беготни и увертливости. Я люблю — в «классики», в «испорченный телефон», в «кольцо-кольцо, ко мне», в «барыня прислала сто рублей», а особенно — в «море волнуется». В этой игре я люблю водить. Все становятся в нарисованные круги — «домики», и каждый сообщает мне на ухо придуманное слово. Слова далеки друг от друга по смыслу, но я должна соединить их так, чтобы получился связный рассказ. И я начинаю сочинять этот рассказ, по очереди вплетая в него каждое из названных слов. Те, кого я назвала, выходят из своих «домиков» и идут за мной, и вот я уже веду по двору длинную цепочку, вывожу ее через подворотню на улицу или через черный ход четвертого подъезда на задний двор, плетя и плетя сюжет, и вдруг в самом неожиданном месте — и в этом самый смак игры — произношу: «Море волнуется!» И все кидаются к своим домикам. Кто не успеет занять домик — тому водить. Все признают, что я лучше всех в этой игре вожу. Рапопорт говорит: «Лучше массисихи никто не водит!» Приятно быть в чем-то лучше всех.

Дора, дора, дора, дора,

Мы в саду поймали вора,

Стали думать и гадать,

Как нам вора наказать.

Мы связали руки-ноги

И пустили по дороге.

Вор шел, шел, шел

И корзиночку нашел.

В этой маленькой корзине

Есть помада и духи,

Ленты, кружева, резинки,

Что угодно для души.

Эта считалка напоминает витрины арбатских магазинов: того, где продаются пуговицы, или другого, где сушки сложены в форме плетеной корзинки, в которой лежат калачи и плюшки.

Ехал мужик по дороге,

Сломал колесо на пороге,

Сколько гвоздей, говори поскорей,

Не за-ду-мы-вай-ся!

Этот мужик похож на шофера Сергея Георгиевича, «Сёича», коренастого, почти квадратного, в коричневом, кожаном, в белых трещинках от старости, длинном пальто. Он водил и постоянно чинил во дворе подержанный черный «хорьх» Рубена Николаевича Симонова, единственного в те времена в нашем доме машиновладельца. А зачем для починки колеса нужны гвозди — это неважно, важен ритм и то, что соблюдён закон считалки: можно назвать цифру — отпасовать и снова с волнением ждать, на кого она упадет. А потом: «Раз, два, три! Кто играет, тот беги!» — и все разбегаются по двору, а тот, кто водит, должен кого-нибудь осалить. Но попробуй, увернись от стремительных мальчишек! Зато можно крикнуть: «За одним не гонка, он не пятитонка!» или произнести магическое «Чур-чура!» — и стать на некоторое время вне игры.

Ходи в петлю, ходи в рай,

Ходи в дедушкин сарай,

Там и пиво, там и мёд,

Там и бабушка живет.

Первый раз прощается,

Второй воспрещается,

А на третий навсегда

Закрываем ворота!

Представляется не сарай, а домик, где живут мои дедушка с бабушкой, которых я так никогда и не увидела: их убили немцы в Радомысле под Киевом. Мама хранит фотографию, на которой они сняты со всеми своими детьми — у них было восемь детей. Бабушка седая, в темном закрытом платье с длинными рукавами, сидит боком на табуретке, руки сложены на коленях. А дедушка сидит свободно, по-хозяйски, на нем косоворотка с вышитым воротничком, у него волевое, крепкое, властное лицо, светлые, прямо глядящие в аппарат глаза, щеточка усов. Он был в своем городе уважаемым человеком, издателем газеты «Радомысляне».

Ехали бояре, кошку потеряли,

Кошка сдохла, хвост облез,

Кто промолвит слово,

Тот ее и съест!

Легкое коротенькое платье вздувается пузырем от теплого ветра, который дует из подворотни, телу приятно ощущать этот ветер и крылатость, летучесть ситцевого платья, прикосновение его к голым ногам, обутым в легкие коричневые сандалики с узким ремешком-перемычкой. Хочется бегать, прыгать, играть в жмурки, «замри!» «Штандер», «12 палочек», «Тише едешь — дальше будешь».

Осенью двор покрыт опавшими кленовыми листьями. Они устилают асфальт и землю в палисаднике толстым слоем, по ним можно идти как по мелкой воде, разбрызгивая листья в разные стороны. Они падают на балконы и подоконники, медленно плывут по воздуху, покачиваясь и плавно взмывая, как бумажные самолетики. Рыжеусый дворник Антон сгребает их в большие шуршащие кучи, а мы с разбегу прыгаем в них, как в сено.

А зимой двор завален снегом, таким чистым, что его, скатав в комочек, можно есть как мороженое, что, конечно, строго нам запрещается.

Антон деревянной лопатой закидывает снег за низенький забор палисадника, отчего посреди двора вырастает снежная гора с крутыми обрывистыми краями. Сунув мысы валенок в округлые кожаные ремешки коротеньких лыж, я взбираюсь на эту гору, увеличенную воображением до размеров настоящей горы, иду круг за кругом по верху, боясь сорваться, преодолевая воображаемые опасности, и мысль, что всё это понарошку, делает особенно захватывающими все придуманные мной приключения.

Вот все выходят из своих подъездов, и каждый произносит, как пароль:

— Кто гуляет?

И начинается гулянье. Мы уже в снегу, и в валенках снег, и за шиворотом снег, но так весело валяться, ворочаться кучей малой, снова и снова взбираться и скатываться с горы, которая становится всё раскатаннее и положе, под нестрогие крики Антона:

— А вот заставлю самим всё убирать!

Рано темнеет, зажигаются лампочки над подъездами.

Идет по двору сосредоточенный Борис Евгеньевич Захава — «Наташкин папа».

Выходит из своего подъезда черноокая, медлительная Анна Алексеевна Орочко — «Женькина мама». Медленно и торжественно, весь погруженный в предстоящий спектакль, проходит Иосиф Моисеевич Толчанов — «Алешин папа». Пролетает всегда в чем-то развевающемся, трепещущем красавица Цецилия Львовна Мансурова. Шествует вельможный академик Виктор Алексеевич Веснин в шубе с бобровым воротником и в бобровой шапке. В ответ на наше «здравствуйте!» (нам очень нравится здороваться с Весниным — это у нас ритуал) он снимает шапку и вежливейшим образом кланяется нам, дворовой ребятне, и не рассеянно-безлично, а каждому в отдельности. Торопятся на спектакль Вера Константиновна Львова, Леонид Моисеевич Шихматов — «Валькины мама и папа», окликают нас, отряхивают, призывают к тихим играм — мы не видим, не слышим, мы отделены от благоразумия взрослых, как отделена волшебная сказка от необходимости мыть руки перед едой.

Мы роем в снегу пещеру с толстыми сводами и узким длинным лазом. Там, внутри, таинственная темнота, и там тепло, потому что нет ветра и надышали. Только заледенели коленки и онемели руки в мокрых, тяжелых от налипшего снега варежках. Мы бежим греть руки в третий подъезд. Там двойные двери и между ними высокая горячая батарея. Мы кладем на нее варежки, суем онемевшие руки между ее ребрами, прижимаем к ним мокрые, озябшие колени. Валя рассказывает, какую книжку она сейчас читает. Мишка перебивает: это что, вот Кирка рассказывал!.. Кирка — его старший брат, военный переводчик. Он видел немецкую кинохронику про фашистский концлагерь. Как из наших пленных выкачивали кровь для их раненых.

— Как! Всю?!

— Ну да!

С этого момента я надолго заболеваю Мишкиным косноязычным, но зримым рассказом, представляя себе снова и снова обескровленного человека, который пытается встать и — падает, потому что фашисты выкачали из него всю кровь. Этот человек начинает существовать в моей потаённой жизни, я отчасти сама становлюсь этим человеком, я умираю, меня спасают… Прижавшись к батарее, я жадно впитываю Мишкин рассказ, злясь на Валю с ее уточняющими вопросами и на Аню, нетерпеливо влезающую со своим: «Это что, а вот нам рассказывали!»

…Кроме внутреннего двора — с палисадником, песочницей, поленницей дров у решетчатого забора, отделяющего наш двор от двора мужской школы № 46, сундуком-помойкой и скамейкой под окнами Щукинской квартиры, — существует еще задний двор, куда можно пройти черным ходом через четвертый подъезд или, что не поощряется, но интереснее, перелезть через забор с торчащими железными прутьями, похожими на копья.

Задний двор — неширокое пространство между фасадом дома и каменным забором, отделяющим дом от улицы. Зимой Антон расчищает дорожку вдоль забора, заливает ее водой из шланга, и можно покататься на «снегурках», у кого они есть. Тут раскидистые липы, с которых, забравшись на забор, можно зимой объедать заледеневшие почки, а весной — молодые, чуть сладковатые листики. А летом — заросли сирени и, как в заброшенном саду, иногда среди травы расцветает одичавший пион или роза. Собственно, это и есть остаток сада, окружавшего когда-то дом графа Салиаса. От сада остался жалкий кусочек, но нам и этого хватает. Вот мы ищем клад под деревьями, вот мы — партизаны, продираемся сквозь заросли, умираем от жажды. Мишка ранен, мы несем его на переплетенных руках — какая разница, где в действительности это происходит, в настоящем лесу или в ограниченном мирке двора? И только голос из форточки, ворвавшись в сон игры, может погасить ее.

— Мишка-а! Домой!

— Валя! Домой!

— Аня!

— Ну еще пять минут!

Снова счастливое забытье, выключение из реальности, хотя краем мозга сознаешь, что это счастье теперь уже ненадолго и лучше не нырять глубоко в игру, чтобы не так грустно было возвращаться.

— Аня!

— Валя!

— Мишка-а!

— Ну, еще немножко!

— Не-мед-ленно!

Игра затихает, как мелодия в старом трофейном фильме «Мост Ватерлоо», когда музыканты, окончив каждый свою партию, гасят свечи и покидают помещение.

Мы расходимся по своим подъездам.

…А как мы тогда прощались? Еще не скоро появится небрежное «ну, давай!», и даже «пока» еще не вошло в обиход. «До свидания?», «До завтра?», «Спокойной ночи?»

Ах, нет! Мы говорили:

— Завтра выйдешь?

…Да, чуть не забыла. Еще событие, не такое уж важное, но все-таки: в моей жизни появился папа. Он вернулся. Ему теперь можно жить в Москве. И он живет с нами. Незнакомый, длинный, худой, носатый дядька. Мой папа. Я его стесняюсь. Не знаю, о чем с ним говорить. Но, в общем, он мне не мешает. Живет и живет. Работает в кабинете.

Загрузка...