Но здесь от страха гнутся спины
Или кнуту не прекословь!
Где мощный мускул дисциплины,
Там изгоняется любовь.
Святитель Феофан Затворник советовал избравшей монашество основательно подготовиться в миру, в своей семье: слушаться маму как игумению, родственников по крови как будущих сестер в монастыре; но то был XIX век, когда дети непременно изучали Закон Божий, когда, несмотря на издержки церковного законничества и официоза, православный уклад охватывал все сферы бытия, впитывался в плоть и кровь с первых проблесков сознания и прочно укоренялся; в крайних ситуациях нравственный выбор надежно определяли простые навыки правильного поведения вкупе с голосом совести: именно люди, родившиеся до революции, смогли вопреки объективным обстоятельствам выстоять и победить в Отечественную войну.
А сейчас растет уже четвертое поколение, вскормленное вне Церкви [183]; сама вера приобретает у постсоветских людей искаженный, безрадостный, устрашающий смысл, как альтернатива упраздненной идеологии, только вместо маркса-ленина Бог, властитель и каратель, блюститель порядка с плеткой, авторитет, безжалостный тиран, источник запретов и наказаний: «ропщешь, потому и болеешь»; «только попробуй уйти из монастыря – умрешь без покаяния»; «выступаешь? за близких не боишься?».
Христианство вместо неисчерпаемого источника живой воды становится сводом правил, инструментом подавления, а человек по отношению к такому Богу всегда занимает позицию раба или бунтовщика [184]; стоит ли удивляться, что в стране, пережившей социализм, любому общежитию угрожает сползание к зоне; всемогущий идол, называемый Богом, используется для принуждения, для воплощения принципа «я начальник – ты дурак».
Лагерный дух формируется из страха перед насилием; многие, если не большинство, особенно в наше время [185], готовы отказаться от чего угодно, даже от самих себя, только бы избежать боли. Опасение скандала, оскорбления, публичности, грубости: «ты чё, совсем, блин?!» заставляет неспособного к равнозначной реакции цепенеть и неосознанно добиваться покровительства лидера, формального или неформального, вплоть до участия в его наездах на других.
Обретая таким образом защищенность и безопасность, становишься полноправным членом замкнутой системы, в данном случае называемой монастырем. Формируется чуждый Православию сектантский дух, разделяющий своих и чужих. С привлечением из преданий старины глубокой громких имен и чудесных явлений [186] внушается сознание эксклюзивной спасительности отдельно взятой обители, на фоне, конечно, непригодности всех остальных и абсолютной гибельности окружающего мира.
Настоятельница обводит яркой помадой нос виновницы, чтобы предать позору за разбитый носик чайника; за грубое слово заклеивает скотчем рот; вешает на грудь доску с надписью я ропотница; игуменская власть практически безгранична: ни тебе контроля, ни отчета, ни профсоюза, ни вышестоящей организации; соблазн господствовать над наследием Божиим [187] велик, а человек слаб, потому и надувает щеки, став начальником, наказывает, угрожает изгнанием, изощренно смиряет, т.е. подвергает унижению, которое никогда никого не исправляет, а, напротив, порождает скрытую злобу, лукавство и прочие неблаговидные свойства извивающегося под прессом червя.
Грех находит прощение у Бога, но злоба и ненависть отдаляют от Него человека, и горе тому, кто внушил их другому [188]. Пьянящее чувство безграничной власти изобретательно и затейливо: можно, например, построить братию и заставить хором повторять я – ничтожество [189], можно наказать трехчасовым стоянием на коленях, можно распорядиться о падении ниц всякий раз при встрече со своей особой, можно предписать Великим Постом при полном воздержании от пищи очистительные клизмы, в целях истончения плоти, а заодно и удушения всякой способности к сопротивлению.
В большой моде подкрепляемое именами афонских старцев [190] требование слепого послушания, грозящее обернуться послушанием слепого, ибо учащие тому, оперируя громкими именами и цитатами, на практике послушания не проходили никакого, хотя бы потому что негде было его проходить. Священник небрежно обрывает монолог о мучительных сомнениях: о чем тебе думать? за вас думают вожди братства! [191].
Находит применение метод промывания мозгов, как в фильме «Пролетая над гнездом кукушки»: публично, с шутками-прибаутками начальствующего при дружном хохоте присутствующих, вскрываются и анализируются грехи избранной жертвы, узнанные на откровении помыслов [192]; цель та же, что и в фильме: на корню пресечь всё живое, нестандартное, своеобразное, препятствующее руководству вольготно, без помех манипулировать театром марионеток, в котором все услужливо исполняют распределенные роли.
Духовник женского монастыря, объединяясь в данном случае с настоятельницей, порицает сестер: мы вас заставляем читать святых отцов, мы требуем послушания; как неуместно для семьи Христовой противопоставление: мы – вас, расставляющее «вождей» и безличное стадо по разные стороны баррикады.
Один игумен (и один ли он?), выполняя исключительно руководящие функции, хвалится: я закончил сев… я провел отопление… ярасписываю храм… а провинившемуся послушнику чванливо объявляет: ты мне не нужен! Ничуть не лучше употребление где надо и не надо местоимения мы, означающего то же самое я в стиле императорских указов; эта манера отражена в романе Олеси Николаевой «Мене, текел, фарес»: мы встречали владыку… наш наместничий долг… мы болеем, у нас насморк.
Одна игумения со вкусом произносит: мои собственные сестры, а инокине, намекнувшей на крепостные порядки в монастыре, с обезоруживающим цинизмом ссылается на ответ в аналогичном случае преподобного Амвросия Оптинского: твое положение хуже – крепостные роптали, а вам нельзя.
Другая в знойный полдень, когда сестры после двадцатиминутного обеда возвращаются в поле окучивать картошку, не стесняется шествовать мимо них с книжкой к озеру, в сопровождении келейницы, понуро волочащей шезлонг и зонтик.
Третья в целях сугубого устрашения вызывает провинившихся на ковер после полуночи, вырывая из первого сна, как следователь НКВД; утром матушка, разумеется, отдыхает часов до десяти, в отличие от жертв, поднимаемых в пять, по уставу. Четвертая, выслушав неприятные для нее помыслы, направляет к знакомому психиатру, а та пугает курсом лечения известно где.
Пятая невозмутимо пресекает всякие жалобы на нездоровье: тяжело? терпи, умрешь на послушании – сразу в рай попадешь! Иногда тем и кончается: послушницу, страдающую тяжелой хронической болезнью, подлечиться не отпускали, а когда, наконец,благословили, оказалось поздно, и девушка скончалась, правда успели постричь, в больнице. Игумения, вопреки ожиданиям сестер, ни виноватости своей, ни раскаяния не обнаружила, напротив, возвращаясь с кладбища широко перекрестилась и удовлетворенно молвила: «слава Богу, еще одну проводила!».
Юный Паисий Величковский, когда новый игумен позволил себе ударить его по лицу, немедленно покинул обитель в Любече, хотя для этого и пришлось по льду перейти Днепр. А нынче бывает, вдруг ни с того ни с сего наместник на исповеди приступит к столь же юному, как святой Паисий, послушнику с требованием раскаяться в пакостнейших грехах, уверенно аргументируя разгул собственных гадких фантазий: вижу по глазам! тут уж психика надламывается и конфликт завершается дурдомом, к сожалению, для послушника; восторженные идеалы – преподобный Сергий, старцы, любовь – не выдерживают столкновения с извращенной жестокостью реальных отцов.
Издевательство и тиранство возможны, разумеется, при общности воззрений начальствующих и подчиненных; на стенах собственных келий некоторые смиренники развешивают большие черные плакаты: «ты ничто, никто и звать тебя никак!» [193]. Последствия заниженной самооценки, глубоко и всесторонне исследованные Достоевским, бывают ужасны: с одной стороны, позиция «какой спрос с ничтожества» означает отказ от принципов, стойкости, от всякой ответственности, в сущности, от христианства; с другой – неизбежно следует реванш гордыни, обостряется подозрительность, ожесточение: ведь всякий норовит обидеть слабого, если не отгрызаться; «я-то один, а они-то все!» [194].
Вступивший в монастырь склонен доверять чужому опыту – послушание же! – считая все смиряния вплоть до прямых издевательств допустимыми и даже необходимыми: память подсовывает темничников в «Лествице» и несчастного Сервия в «Сказаниях Нила Мироточивого»; сомнения от контраста с духом Христа и Евангелия изгоняются услужливой мыслью об особом статусе монашества в среде христианства. Идеальное послушание часто маскирует нравственную неразборчивость, стремление к карьере, ради которой приближенные к начальству становятся поощряемыми соглядатаями, доносчиками и гонителями.
Понятно, лишь длительный опыт веры, жизни со Христом рождает представление о свободе [195], а до того она только непонятное тяжкое бремя, сладкое слово, без практического применения; это как землю распределили колхозникам, а они ее быстренько за гроши продали, потому что никогда ею не владели и не пытались постичь, зачем столько крови пролито в сражениях за эту самую землю, как, впрочем, и за свободу, которую, говорят, в монастыре надо отдать добровольно в обмен на послушание; но нечего же отдавать! разве своеволие, а оно – страшный враг, с чем согласны все. – «Плачешь? Это не ты, гордость твоя плачет»! Что тут возразишь!
И потому всеми силами внедряют железную дисциплину [196] и непререкаемый авторитет настоятеля, культивируют истерическое, с объяснениями в любви и сценами ревности поклонение матушке [197], строжатся, угрожают, на каждом шагу козыряя святыми отцами, древними уставами и правилами; вроде до идеала одного недостает – покорности насельников; но ведь и другое горе неплохо бы увидеть: беремся лечить других, а сами покрыты струпьями, говорил святитель Григорий Богослов.
«Боюсь строгости для других, потому что боюсь ее для себя… и зная, что по грехам моим я первый достоин изгнания, боюсь без крайней нужды изгонять других» – так судил святитель Филарет [198]. Святой Феодосий Печерский высказал однажды упрек братии: за много лет никто из вас не пришел и не спросил: как мне спастись? Велик был преподобный, одарен тонкой монашеской интуицией, подвизался с детства, - но в чужую душу не вламывался и ни откровение помыслов, ни послушание себе, ни Иисусову молитву насильно не навязывал, останавливаясь перед тайной духовного возрастания человека.
Воспитание – это питание благодатью, и никаких методов воспитания нет и быть не может, писал священник [199], много успевший именно в воспитательной работе с детьми. Внешнее утеснение, дрессировка просто загоняет грех внутрь, воспитуемый приспосабливается к роли, которую вынуждают играть, и суть подменяется правильным поведением; это Толстой, по причине религиозной бездарности, утверждал: личность нуждается в подавлении, чтобы в ней проявилось добро.
Аналогичные благие намерения породили множество дисциплинарных изысков католической традиции вплоть до святойинквизиции. Хорошо бы начальствующим время от времени перечитывать чудное Слово, в котором святой Григорий Богослов объясняет удаление свое в Понт; всё, что делается недобровольно, кроме того, что оно насильственно и не похвально, еще и непрочно, пишет великий святитель.
Не будем, однако, забывать, что большинство российских обителей переживает детский возраст и населено монашествующими первого поколения; болезни их детские. Трудности роста со временем будут преодолены, исцелены Богом, не позволяющим делать принуждение и оскорбление Себе и Своему образу – человеку [200], пусть это утверждение и не отвечает поверхностному взгляду. Монашество не может противоречить христианству: не делайтесь рабами человеков, говорит апостол (1 Кор., 7, 23); сколько бы мы ни страдали от чужих несовершенств и собственных безобразий, главное, чтоб не склонялось сердце выть по волчьи, а, помня всегда об Истине и Правде, молилось и доверяло Спасителю, Который всё восполняет и исправляет.