Я призываю вас к восстанью против
Законов естества и разума:
К прыжку из человечества -
К последнему безумью -
К пересозданью самого себя.
Покойный митрополит Питирим (Нечаев) считал монашество школой созидания собственной личности и приводил пример: один подвижник решил служить больным, но болезней не становилось меньше и он ощутил лишь печаль от бесплодности трудов; другой преуспевал на стезе миротворчества, но сам оказался в тупике глубокой внутренней усталости. Душевного мира достиг третий: он продемонстрировал братиям сосуд с мутной глинистой водой, которая постепенно отстаивалась, являя чистую зеркальную поверхность; я, сказал он, ушел в пустыню и там увидел свое лицо [425].
В обиходе личностью называют яркое сочетание каких-нибудь природных дарований с силой характера, самобытностью мышления, психологическим своеобразием. Но в сравнении со святым или даже еще живущим старчиком, а то и просто батюшкой [426]самый ослепительный персонаж непременно как-то меркнет, теряет оригинальность и кажется только заготовкой к настоящей, одухотворенной личности, устремленной к Богу и потому обладающей мощью, превосходящей рамки земного и человеческого.
Современным православным само слово личность кажется слишком мирским и потому сомнительным, да и звучит, утверждают, похоже на личину; некий настоятель на робкую жалобу о подавлении личности в его монастыре с раздражением отвечает: «что еще за личность? у святых отцов и слова такого нет; личность это твоя греховная сущность»!
Между тем Православие всегда говорит о личном Боге, Боге Авраама, Исаака и Иакова; мы открываем Бога, ощутив непосредственную, личную Его близость; зов приходит от личного Бога, потому и воспринять его может только личность, или, пусть скромнее, лицо; как молиться, как взывать к Нему, как стоять перед Ним лицом к Лицу, если лица нет [427]?
Термин «личность» на самом деле введен в IV веке не кем иным как святым Григорием Нисским: pr)oswpon, слово сложное, состоит из pr)os – предлога к и существительного %wj, в родительном падеже \wp0oq – глаз, взгляд; получается, находиться перед – чем-то, кем-то, или Кем-то, Кто вдохнул в сотворенного из персти человека душу, умную, великую и чудную [428], наделенную неповторимостью свойств, из которых выстраивается личность – образ и слава, т.е. проявление личного Бога [429].
Поэтому поразительный феномен непознаваемости десятилетиями непрерывно наблюдаемого собственного я, самого близкого и родного, открытого для общения все двадцать четыре часа в сутки, святые отцы объясняли непознаваемостью Творца: как неприступна для постижения сущность Прообраза, так ускользает от познания и сущность человеческого [430].
То, что называется личностью, святые отцы разумели также в библейских терминах образ и подобие [431]; кто не облекся во образ Господа нашего Иисуса Христа, Небесного Человека и Бога, тот есть лишь плоть и кровь, пишет преподобный Симеон Новый Богослов [432]. Святой Григорий Нисский говорит о потерянной драхме – скрытом в каждом человеке под слоем грязи образе великого Царя, а по Иоанну Дамаскину образ Божий представлен в человеке совестью, достоинством, способностью самоопределения, интеллектом, бессмертием – силой ума и силой свободы. Образ дан как начало, как первая ступень на пути к подобию [433], еще не осуществившемуся; подобие равнозначно совершенству [434], его предстоит достигать, исполняя христианское задание: уподобиться Богу, сколько это возможно [435].
Кто во Христе, тот новая тварь [436], говорит апостол; речь не об исправлении, не о преодолении некоторых недостатков и даже не о приобретении вожделенных добродетелей, а о сотворении личности заново – задаче, никак не доступной самой твари. Неизбежный крах терпят уповающие на собственные силы, волю и понимание; рассчитывать следует на сверхъестественное, божественное действие: соединение тварной природы с божественной, нетварной, и вследствие этого преображение всего человека.
На семинаре по библейской истории, когда упомянули о благой вести, мать Н., не шибко грамотная старушка, засияла и закивала: «да! да! Бог любит нас… вот благая весть! великое чудо!». А старушка весьма грамотная, мать Т., в назидательных целях часто рассказывает перевернувшую ее судьбу притчу, услышанную около полувека назад в религиозной передаче по иностранному радио: «представь, стоишь близ муравейника, упала твоя тень, они испугались, забегали, обеспокоились; как показать им, что ты друг, что жалеешь их, желаешь добра? только самому мурашом стать! вот что сделал наш Господь!».
Личность христианина начинается с благодарности за Его любовь и желания ответить любовью и верностью; логика дарованной Им осмысленности бытия требует признать евангельские заповеди законополагающим принципом, а себя, следственно, ни к чему путному не способным грешником [437]; тогда возникает забота о доступе к благодати Божией [438], или, в ином ракурсе, о том чтобы благодать не встречала препятствий в виде упрямого намерения управлять ею, приписывая свои воззрения, свои желания и свой порядок.
Господь в союзе с нашей немощью [439] исправляет деятельность ума, воли, сердца и тела, преодолевая хаос и распад адамовой катастрофы, восстанавливает целостность и гармонию, чтобы физическое не противилось метафизическому, плоть не спорила с духом и всё совершалось согласно священному порядку: Бог на первом месте, человек на втором, Он действует, человек содействует [440]. Личность, сокровенный сердца человек [441], в подражании природе Божией восходит к единомыслию со Христом [442]; личность уникальна: Господь, отсекая лишнее, выявляет самую суть, ядро, духовную сердцевину; личность есть белый камень [443], новое имя, предъявляемое на пороге вечности.
Жития святых, как правило, умалчивают о подробностях развития, об ошибках, на которых учатся, о драматических внутренних столкновениях, когда поле битвы – сердце подвижника; быть может потому, что каждый имеет свое дарование от Бога, один так, другой иначе [444], и соответственно путь каждого неповторим, как и личность.
Можно однако заметить нечто общее, необходимое на пути к совершенству: духовному становлению непременно предшествует обучение ко благочестию, на первый взгляд относящееся только к внешнему: распорядок, мера еды и сна, молитвенное правило, поклоны, пока подзаконное не станет собственным непоколебимым устремлением к добру [445].
Опасно увязнуть в этом внешнем, окостенеть, во что бы то ни стало держась системы: вычитать, не нарушить, соблюсти. Монастырь, как всем известно, от слова m0onoq, один, и здесь как раз удобно и возможно, особенно при многолюдстве, предпочесть одиночное, индивидуальное существование, заползти в себя, как моллюск в раковину, и оттуда пускать пузыри собственных понятий, мнений и уставов.
Но всё безобразно, зло и ложно, когда само-чинно, само-вольно, само-управно, по-своему [446]. Вот одна особа, Е., по прошествии весьма бурной молодости водворившись в монастыре, с первых дней поставила себе высокую цель неукоснительно исполнятьпятисотницу; она убегала с кухни, где несла послушание, на речку и, устроившись под березкой, тянула четку, наслаждаясь природой и забывая о времени; в храме забивалась в самый дальний угол, чтоб не мешало богослужение, и сосредоточивала внимание на левой верхней доле сердца. В келье она применяла хитрую стратегию, сталкивая соседок лбами, и когда в накаленной конфликтом атмосфере воцарялась предгрозовая тишина, закладывала уши ватой, надевала, подражая старцу Силуану, меховую шапку и погружалась в блаженное инобытие, наподобие буддийской нирваны, которая видимо и есть абсолютное торжество самости, окончательно и наглухо замкнувшейся в упоительном любовании собственной исключительностью.
Свои приключения и победы она подробно излагала в дневнике, который, не сомневаясь в ценности описываемого опыта, чуть не всем подряд настойчиво предлагала почитать, не исключив и начальства. Ошеломленная игумения надеялась отрезвить Е. популярной повестью из патерика о юноше, который от общих трудов смывался в пустынное уединение и уже вкусил в видения восход, когда усилиями старцев открылся в мерзком облике облезлой черной птицы истинный вид слетающего к нему духа. Однако ученая Е., гордо вскинув непокорную голову, ответствовала: «я, знаете, исихаст!», на вопрос о духовнике назвала Иосифа Афонского, скончавшегося в 1959 году, когда она еще не родилась, и намекнула о рекомендации, опять же из книжки, кого-то авторитетного: дескать, молитвенника, аще таковой обрящется в монастыре, следует носить на руках.
В данном случае глупость, невежество и нахальство достигают абсурда, в сути же ничего оригинального нет: одно время прославился подвижник, отказавшийся от пострига, потому что настойчиво желал назваться именем посещавшего его якобы мученика, а наместник не внял, посчитав это имя слишком уж экзотическим. Рассказывали о послушнике Г., твердо державшемся обета не лежать на ребрах [447]; зато днем он мыкался как пьяный, кимарил где придется, храпел на службе и даже не трапезе; благочинный еженощно заставал его дрыхнущим на коленках перед раскрытым на кровати акафистом, грубо расталкивал или просто гасил свет, а назавтра всё повторялось; и ведь ушел! искать место подвигу.
Ушла и Л., желая строгого устава, а перед тем ворчала: не соблюдают Типикон, до революции на первой седмице кухню не отпирали, а тут картошку пекут в духовке, да еще и огурцы, и кислую капусту дают, какой тут пост! Правда, объехав полстраны, возвратилась: там, где по Типикону, «тайком чаи гоняли и даже хлеб в растительное масло макали!».
Что христианского в этих тяготениях к постам, подвигам и молитвам? Мусульмане, к примеру, тоже признают Творца, ангелов и шайтанов, читают Писание, ожидают конца света, надеются заслужить рай, совершают паломничества, молятся и постятся. Вот только в числе 99 именований их Аллаха отсутствует одно, присущее Тому, Кого призывают христиане.
Имя нашего Бога – любовь; героические усилия, предпринимаемые ради каких-то персональных достижений, в ущерб открытости, доверию, послушанию, чужды новой жизни во Христе, святым Василием Великим определяемой как общение в любви [448]; Самим Богом заповедано обращение Отче наш, а не мой. Духовный рост как раз и выражается в чудодейственном преображении сознания от узко индивидуалистического к церковному, соборному, свободному от эгоистических страхов и барьеров; скаредная, мелочная сосредоточенность на себе сменяется ненасытимой готовностью служить Богу и людям.
Одна характерная деталь из упомянутого дневника Е.: к сестрам, расположения которых не удалось завоевать, несмотря на обычно безотказную тактику грубой лести и тонких комплиментов, она применяла термин «отрицательно заряженные частицы», нисколько не стыдясь, не считая пренебрежительную холодность чем-то неподобным, достойным порицания; вспоминается литературный монстр, абсолютный, идеальный эгоист Ставрогин из «Бесов» Достоевского: он не исключал для себя и такой эскапады, как стать монахом.
Подобный тип живет в монастыре под флагом супермена: «я вам докажу, я всё могу!»; не ест, не спит, взгляд отрешенный: круглосуточно на прямой связи с Богом… Прихожанки в восторге: «о! худенький какой! глаза горят, говорит чуть слышно, но со значением, и комарика не бьет, а отгоняет!». Увы, можно так и провыступать всю жизнь, считая что молишься, никогда не задумавшись, куда направлены чувство и воля, не открыв в себе ни глубины, ни своеобразия, ни свободы, ничего, сродного вечности: из огня спасется [449] лишь устремленное ко Христу, сотворенное по Его воле, вместе с Ним и ради Него.
Адам потерял рай, когда в ущерб дарованной гармонии пожелал действовать сам, утвердить себя как себя, без отношения к другому, к Богу и ко всей твари; все частные грехи – лишь проявления самости, огромного «Я!», затмевающего реальность, ибо видеть реальность именно и значит выйти из себя и перенести свое Я в не-Я, в другое, зримое, т.е. полюбить [450]; кто любит Господа, тот конечно любит и ближнего, уверяет Василий Великий [451].
Но как полюбить? сердцу не прикажешь, учитывая что ближний в лучшем случае такой же, как я, грешник и безобразник; разве только вооружить ум [452]: желая любить, изменить угол зрения, смотреть на человека с Христовых позиций, стараться разглядеть сквозь греховный налет самое важное: божественное сыновство, соединяющее всех, а дурное оправдывать, сопоставляя с собственной мерзостью; неужели апостол Павел был беспочвенным идеалистом, когда говорил о нежности, почтительности и предупредительности друг к другу [453].
Ну, конечно, читаем помянники с именами ближних, молимся, а как же, «иначе будет ад», говорит игумения, ведь молясь о ком-то просим Бога повлиять, активизировать лучшее в человеке – и тем самым обезопасить от него себя. О матушке взывают все, потому что зависят, певчие горячо возносят прошения о регенте, которая достает, кухарки соответственно о келаре; Боже мой! – вздыхаешь целыми днями, но всегда с корыстью: слышит ли Он меня, спасет ли, достигну ли? молишься, чтобы напомнить о себе, потому что выпрашиваешь чего-нибудь, ну там здоровья, избавления от грехов, скорбей, вестей из дома; прилежно молишься о том, кто осложняет жизнь, бывает, молишься оттого что желание пришло, настроение такое…
Всегда, всегда корысть; под укрытием правильных слов и дел кормится и жиреет всё тот же свирепый эгоизм; вспомнишь соловьевского антихриста: он вполне добродетелен, непорочен, сдержан, ревностно помогает другим, заповедей не нарушает; и в Бога верит, но в глубине души невольно и безотчетно предпочитает Ему себя [454]; по этому духу он и обрящет в свое время единомышленников.
Невозможно следовать за Христом, не отказавшись, по греческому оригиналу, от себя самого, не погубив душу [455] - здесь говорится, вопреки некоторым толкованиям, не о смерти за Иисуса [456] (употреблено слово juc)h,а не b)ioq или zw)h), а именно об обретении души через отвержение нажитого прежде ничтожного мирка с естественными понятиями и стремлениями, которыми так дорожит бедный человек, заключенный в темнице своего я.
Принимая это условие, выдвинутое Самим Спасителем, можно служить Ему на всяком месте; но все-таки для созидания человеческой ипостаси нет ничего удобнее монастырского уклада, для сокрушения самости нет ничего эффективнее многовековой монашеской технологии, выраженной в обетах. Отказ от имения учит надеяться лишь на Бога; хранение чистоты возвращает к единству разума и чувства, уцеломудривает, по выражению о. Павла Флоренского; послушание воспитывает отречение от собственной воли, от индивидуальной свободы, вернее, ее видимости [457].
Монашество – преломление самой природы! Монашество – игольное ушко! Надо войти через него в рай [458].