Монашество – сердце христианства

…Он не позволил бы стремиться

К тому, что не должно свершиться,

Он не позволил бы искать

В себе и в мире совершенства,

Когда б нам полного блаженства

Не должно вечно было знать.

М.Ю. Лермонтов.


Какие проблемы сейчас в монастырях? – спросили одного епископа. «Нравственные», – ответил он; не сказал «духовные», и справедливо; выше этики и морали наши затруднения пока не простираются. «Вот интересно, греки не ругают обители, в которых живут, – заметил один паломник; а наши… ну всем недовольны, настоятель братию критикует, те настоятеля поносят… сплошной скептицизм, мрачные, глядят подозрительно, отвечают грубо… видно, совок неистребим!».

Конечно, разрыв традиции – большая беда; нет преемства, нет умудренных опытом, которые принимали бы младших на свои руки, вели их за собой, видели в них свои былые ошибки и прощали бы, а главное терпели. Все в той или иной степени неофиты, причем исковерканные, изломанные неправильным, далеким от христианского, воспитанием. Что, кроме усталости, раздражения и жалоб на несостоявшуюся жизнь могли передать своим детям бывшие советские люди, наловчившиеся думать одно, говорить другое, а делать третье, привыкшие к страху иудейскому как основному закону бытия, покорливые лозунгам и газетным текстам, всегда озабоченные поисками виноватых в своей безрадостной доле.

Входя в Церковь, они сразу ищут, где тут баррикады, чтобы реализовать долго сдерживаемую ненависть и немедленно включиться в борьбу: разоблачать происки темных сил, вскрывать заговоры, клеймить врагов, распространять листовки. «Народа уже нет, а есть сообщество полудиких людей, щипачей, лжецов, богоотступников… продавших землю и волю свою…» – писал незадолго до смерти великий наш писатель Виктор Астафьев, слишком резко, может быть, от боли, но надо же признать, что кровь наша заражена ядовитыми, по Достоевскому, трихинами победившего хама, наглого, злобного, гордого своим убожеством; увы, мы потомки не только тех, кого расстреливали, но и тех, кто расстреливал или трусливо молчал в знак согласия.

Чего же ожидать от мутантов с обедненным, мелочным, плоским мировосприятием; зеленая юность, абсолютное невежество, забитость, умственные и физические недостатки превосходно уживаются с недугом твердолобой гордыни, исключающей желание меняться и учиться. Потом, сознание с младенчества обработано телевидением, рекламой, граффити, компьютером – эта психическая диктатура правит через зрительные нервы воздействием ритма, цвета, драйва, шока, создавая наркотическую зависимость от острых впечатлений извне, при полном бездействии потребителя. Молодые в большинстве не способны воспринимать неторопливое чтение, классическую музыку, спокойное повествование, даже киношное, например, старые библейские фильмы.

Поскольку все новоначальные и все сами с усами, единого авторитета не существует, каждый сам себе указчик и судья. Потому часты острые столкновения на почве повального эгоизма, в женском монастыре с взаимными оскорблениями и горючими слезами, а в мужском с затаенной тяжелой ненавистью на годы. Попытки душеспасительных бесед напоминают диалог из повести Гайдара, когда мальчик-первоклассник пытается объяснить младшему другу арифметику: например, я поймал десять рыб, а ты три; приятель же сразу обижается: почему это ты десять, а я только три? то есть улавливает лишь касающееся его самолюбия.

Мало кто прежде монастыря вырастает до элементарной арифметики: христианство проявляется не в убеждениях, а в способе жизни, верующий не тот, кто громче поет Верую, а тот, кто все поступки, от великого до малого, подчиняет принципам своей веры; тогда и прополка моркови преобразуется в духовное событие; а картошку перебирать, – смеется мать Е., – непосредственно способствует развитию интеллекта, т.к. каждую секунду самостоятельное решение нужно принимать, выбирая из четырех вариантов: сразу съесть, положить на еду до весны, ровную на семена и мелочь корове…

Сопоставляя наличную действительность с образцами в патериках, сравнивая нынешних монахов с древними, получаем результат, что и говорить, не в нашу пользу. Но если сердце наше, как записал в дневнике Оптинский мученик о. Василий (Росляков), на сторонетого монашества – это чего-ни- будь да стоит? И когда поем преподобному Сергию: «поминай стадо, еже собрал еси, мудре» – разве не себя имеем в виду? Да, с точки зрения идеала – много больного, кругом дефекты и неувязки, храмлем на оба колена…

Но если посмотреть с другой стороны – чудо, настоящее, великое чудо: трудные, не наученные, испорченные дети, слыша божественный зов, по своей воле [738] выбирают монастырь. Многие влачат за собой разного рода странности, неизжитые детские страхи, как О., которая переходит из монастыря в монастырь, каждый раз обращаясь в паническое бегство, когда на нее кричат, или Т., вся в комплексах, болезненно не уверенная в себе, или горячая Г., не умеющая сдержать гнев, или завистливая С., всегда в тревоге что ее обошли; их бы жалеть, воспитывать исподтишка, носить на руках, постепенно, нежно и аккуратно взращивая, как беззащитные, слабые, редкостные цветы – но некому, некому пока.

Старец Иосиф Ватопедский в одном письме повествует о малодушном иноке, оставившем монастырь: духовник так о нем молился, что на пристани беглецу преградил путь ангел в образе вспотевшего монаха. А когда нет могучих наставников, остается прижаться друг к другу, слушаться друг друга, бросаться друг другу на помощь, активно проявлять благодарность, ласку, учтивость [739], молиться друг за друга и всем вместе плакать, взывать, вопить к Небесам.

Бог всемогущ и что может – всегда может [740]; слезы истинного покаяния, уверяет преподобный Никита Стифат, способны вернуть даже утраченную девственность. Вряд ли уместно сравнение нынешних монастырей с теплицами, но всё-таки с годами замечаешь, как в условиях общежития острые углы сглаживаются, неподступные становятся проще, ломаки перестают актерствовать, меланхолики чаще улыбаются, выравниваются характеры, умягчаются нравы.

Одного послушника через полгода навестила в подмосковном монастыре сестра и поразилась его тихости, доступности и покою: «тебя что здесь, засмиряли совсем?» – «Наоборот, не доставал никто», – ответил он; не нам, Господи, не нам, но имени Твоему даждь славу. Иногда переворот наступает в болезни, в искушении, иногда в непонятной для других внутренней встряске: Е. два года скучала, тянула лямку, не находя в общем житии ничего для себя приятного, собралась уезжать и вдруг, уже открыв дверцу машины, повернула назад: «куда это я? зачем?» – и с той минуты каждый день стал ей в радость.

М. покинула свою первую обитель, когда там отловленных кошек поклали в мешок и выпустили на 100-м километре: «я не могу жить с такими жестокосердыми!». В монастыре, где она теперь пребывает, больше пятидесяти кошек, подкидышей, они доставляют больше забот, чем радости, поголовье растет, но куда деваться, не убивать же. Зато М. благодушествует и уверяет, что милующий скоты исполняет божественную заповедь, и доброе отношение к кошкам в рай прокладывает дорожку.

«В монастыре есть красота, которую люди уничтожить не могут», – писала одна мыслящая подвижница, монашество которой пришлось на времена гонений и разорения обителей. – «Я разумею красоту вообще духовной жизни, которой монастырь служит по своей идее. Как бы люди ни коверкали идею, а сущность остается, единицы ее воплощают, и, таким образом, теплится лампада, проливает свой свет и служит маяком для бродящих во тьме [741].

Разве не так и сейчас? З., живя в миру, время от времени запутывается в семейно-бытовой паутине; когда окончательно погибает, бросает всё и уезжает на выходные в монастырь; еще идя от автобуса, перестает жевать привычные бедствия и умиротворяется, впитывая непередаваемое ощущение благодатного Присутствия; легче становится надолго, потому что чем ближе к Богу, тем лучше спорится земное поприще, тем меньше нервов, препирательств и терзаний.

В начале прошлого века В.В. Розанов, чуждый, по его словам, идей монастыря и монашеского духа, впервые посетил пустынь. «Это вот что такое, – записал он, – вы едете полями, лесами… кругом деревня, всё серо, грубо, бесприветно, всё глубоко необразованно и кроме вчерашнего и завтрашнего дня ничего не помнит и ни о чем не заботится. И среди этой буквально пустыни, культурной и исторической, горит яркая точка истории, цивилизации, духа… сияют куполами и крестами великолепные храмы; позолота, книги, живопись, пение, обычай, весь внешний облик являют чрезвычайную тонкость, самый изощренный вкус…».

Разве не так и сейчас? Путник, утомленный, как сказал поэт, «мелкими прижизненными хлопотами по добыче славы и деньжат», случайно попадает в монастырь, наткнувшись на дорожный указатель, и вдруг встречает нечто совсем не знакомое, совсем иноебытие, совсем не сообразное с миром, всецело погруженным в вещественное, тленное, преходящее. Но удивительное дело: оказывается, душа, в потаенной глубине об ином догадываясь, искала союзников, жаждала подтверждения и теперь, пробудившись от вязкого сна, воспаряет над жалкой обыденностью, испытывая не выразимое словами счастье, предчувствие вечности, восторженный порыв к безрассудному риску отныне жить в свободе, совести и правде.

Приехали с телевидения, пять человек, конечно по обязанности, все нецерковные: вероятно, предвкушали показать зрителю бледные лица, трагические судьбы и разбитые сердца, от чего же еще спасаться в монастыре; крутили камеру, записывали интервью, трудились в поте лица до позднего вечера, со всеми перезнакомились, обедали, ужинали; когда отъезжали, кто-то из съемочной группы, раздробив ночную тишину, восторженно вскричал: «слушайте, это был самый счастливый день моей жизни!».

Розанов, не увидев среди «черных дев» ни одного лица «грубого, жесткого, легкомысленного или пустого», удивился «великому преобразованию, какое производит в человеке обстановка, дух, устав»; почти в тех же выражениях отозвался недавно посетивший женскую обитель высокопоставленный чиновник: «никогда не видел столько умных, светлых, ненакрашенных лиц».

Сестры же, старательно отметая какие-либо собственные заслуги, объяснили: так влияет монастырская благодать, в доказательство же предъявили две фотографии одной и той же лошадки, в день поступления и через полгода: костлявое, заросшее клочковатой шерстью приземистое животное с затравленным взглядом превратилось в стройную, длинноногую, полную гордого достоинства красавицу.

Розанов, «очарованный, восхищенный» увиденным в обители, предполагал «сильное, колоссальное, разбивающее всякое сопротивление» влияние монашества на народ» [742]. Возможно, когда-нибудь сбудется и это, если Господь еще продлит дни мятежному человечеству. Мир существует только благодаря молитве монахов [743], говорили древние; не исключено, что и ныне его судьба решается в мыслях тихого мальчика в круглых очках и шустрой девочки с бантом, которых в свое время призовет Господь служить Ему в монашестве.

Когда-то в Интернете была опубликована беседа со старцем Афонским Петронием:

– По-настоящему монахом я стал после семидесяти лет…

– А в каком возрасте вас постригли?

– Ну, тогда я только по имени был монах…

– А все-таки в каком возрасте вы пришли к этому?

– В четырнадцать лет я ушел в монастырь, в 1930 году… уже семьдесят лет как постригся…

Так что скоро только сказка сказывается; требуется немалое время, чтобы стать монахом, то есть, избрав этот божественный и блаженный путь, достичь предела его – в человеколюбии, сострадании, душевном благородстве, стойкости и обрести благодать любви, сочетающей людей с Богом и друг с другом [744].

В северном монастыре, то ли на Валааме, то ли на Соловках, в давние времена случилась история: приплыл по водам статуйсвятителя Николая; многие сочли обретение чудесным и знаменательным, лишь один старец качал головой, приговаривая: не нашне наш…, имея в виду, как думали, инородность скульптурного изображения для русской традиции. Изваянный иерарх глядел сурово, а вскоре проявил строгость и на деле, заушив святотатца, посягнувшего на монастырскую кружку, установленную на площади перед собором; парализованный вор, внесенный в храм, тихо стонал, сострадательные братия слезно о нем молились, но святитель не исцелил калеку; бедняга восстал, приложившись к Кресту Господню. А некнижный старец, с самого начала не советовавший принимать чуждый статуй, всё повторял в волнении: не наш, не наш! наш – милостивый!

Вот чего нам не хватает: твердого упования на милость, оптимизма, выражаясь по-мирскому; озираемся, опасаемся, осторожничаем, вслушиваемся во враждебную молву; кто ни холоден, ни горяч [745], поймет ли максималиста, уязвленного безумием Христовым. Да ведь с первых же шагов монашества, с IV века, недоброжелателей хватало: и тогда, случалось, ринувшиеся в пустыню на гребне моды не могли понести подвижнических искушений, роптали, уходили, а потом злословили оставшихся [746]. В любую эпоху все силы ада ополчались на монахов, соблазняли, запугивали, чтобы выгнать в мир, сжигали кельи и яростно поносили, ругая сонливыми, ненасытными тунеядцами [747].

Однако именно в монашестве и только в нем сбылось христианство; в монастырях складывалось аскетическое мировоззрение, развивалось богословие, торжествовал евангельский идеал. «Кто были великие учители Церкви всех времен? Монахи. Кто объяснил с подробностью ее учение, кто сохранил ее предание для потомства, кто обличил и попрал ереси? Монахи. Кто запечатлел своей кровью православное исповедание веры? Монахи.» [748]. Монашество – сердце христианства; если оно устанет биться, наступит вырождение, мрак и смерть. Что толку уныло взирать единственно на Афон, восхищаясь дистиллированным пространством, где, покровительством Матери Божией, сохраняется истинно монашеский дух; нас же Она, выходит, не слышит и не знает, для нас всё в прошлом, нам высокое жительство не по плечу.

Но не так это, не так! – восклицал преподобный Нил Сорский по тому же поводу, – монашество невозможно лишь для тех, кто своей волей вметает себя в страсти, не хочет истинно покаяться и постараться ради дела Божия. А кто горячо кается, Господь всех милует и благодетельствует, и прославляет -кто со многою любовью и со страхом ищет Его, на Него одного взирает и творит заповеди Его [749].

Се ныне что добро или что красно, но еже житии братии вкупе; в сем бо Господь обеща живот вечный [750].


* * *

Образ жизни мой совсем не таков, чтобы я мог обнять умом этот возвышенный и святой предмет – так писал Иоанн Кассиан Римлянин, приступая к труду об устроении монастырском. Не подобрать слов пропорциональной степени уничижения, чтобы применить к особе дерзнувшего размышлять о монашестве в ХХI веке, не имея ни знаний, ни опыта, ни таланта. Пусть правданием автору послужит аргумент, воодушевлявший Иоанна Кассиана, что его лепетанье может оказаться полезным братству, да еще преданная любовь к монашеству, прошлому, настоящему и будущему; да не прекратится сие благороднейшее и прекраснейшее установление Божие до скончания века.

Загрузка...