Мой дух! доверенность к Творцу!
Мужайся; будь в терпенье камень…
Я христианства пью холодный горный воздух…
Первый пустыни житель преподобный Павел Фивейский в ранней юности скрылся в безлюдную африканскую степь переждать гонение, но, вкусив сладости безмолвия, раздумал возвращаться; девяносто лет он пребывал в случайно обнаруженной пещере, окруженной пальмами, с источником чистой воды рядом, и ежедневно от ворона получал полхлеба в пропитание. Незадолго до кончины его случайно нашел великий Антоний; он и позаботился о погребении святого; каменистую почву для могилы копали двое послушных львов.
Промысл сохранял на необитаемом острове преподобную Феоктисту, питал и наставлял в пустынном одиночестве Марию Египетскую, в нужное время послал Своего раба, чтобы причастить перед смертью и предать земле; могилу вырыл опять же лев. В «Луге духовном» повествуется об Иерусалимской девственнице, бежавшей в долину Иордана от нечистой страсти влюбленного с корзинкой бобов, которых по благодати Божией хватило на семнадцать лет.
Нынешний монастырь ничем не напоминает суровую скудость пустыни: совсем неплохо кормят, одевают-обувают, все удобства – и страшно. Чего не наслушаешься, собираясь в монастырь: «позапрошлая эпоха! какой смысл в этих простите-блаасловите! разве в миру мало работы!» – уверяет институтский приятель; «с ума сошла! ты же слабенькая, физически работать не можешь!» – ахает мамина знакомая-врач; «стены не спасут… что в этих монастырях творится-то, знаешь?» – пугает благочестивая прихожанка; «ага, давай, зачем только училась, чтоб неграмотная бабка в рясе тобой командовала?!» – иронизирует ближайшая подруга; «о-о! хамства, грубости, жестокости не стерпеть!» – вопит душа; «да ладно, – зевает духовник, – выдержишь, не выдержишь, всё равно какая-то польза…».
И вот надо шагнуть из лодки, не обращая внимания на предостерегающие крики, не стесняясь своей неуклюжести, не замечая насмешек и не слушая благоразумного, извне или изнутри, голоса: слыханное ли дело ходить по водам! глупость, юродство, сумасбродство! – и смотреть только вверх, на прекрасный лик Сказавшего иди, не поддаваться влечению заглянуть в грозные темные волны, готовые поглотить и погубить; ты веришь Спасителю? Ты веришь словам Его? [569].
Вера настигает нас нежданно, непрошенно, не из книг, не от людей, она приходит чудом, рождается как ни на что не похожее переживание, как подлинный опыт, новая неоспоримая реальность, величайший дар, который знаем что получили свыше, и, это зная, принимаемся суетиться, рыскать от поводыря к поводырю, домогаясь помощи, руководства, рамок, опор, костылей, допытываясьчто мне делать [570] с ожиданием четкого спасательного рецепта, скажем, есть раз в день, класть сто «земляных» поклонов или ночами псалтирь читать.
Хотя ответ хорошо известен: человекам это невозможно [571], ни раскаяние, ни нравственные усилия, ни подвиги, никакая работа над собой сего сотворить не могут, но только Господь. Жажда какой-то обязательной деятельности по части религии реализуется в надрывном самокопании, бесплодных говорильнях, в уповании на внешнее, в вязкой тине пустяковых мелочей, замыкаясь на предпочтении своей попечительности Его промышлению [572].
«Нас не учили», – ноет раскрашенная как папуас дама, сдавая внука в воскресную школу; «нас тоже», немного резко отвечает монах-преподаватель, и правда; крещены, пострижены, некоторые и в сане, но повседневно жить с Богом и впрямь не научены. Присловье гласит: во Христе можно только умирать; но вот пока не умираем, пока пребываем на грешной земле, хотелось бы усвоить какую-то программу что ли, рекомендуемый способ бытия, наметить контур, хотя бы приблизительно очертить позиции – к чему следует стремиться и каким способом сего достигать.
Нет, бывает, учат, и теории предлагают, стратегию, тактику, «методику монастырского душеспасения» [573], но тайна не сводится к прописям и остается тайной. На пути разумных, светлых и рациональных проектов всегда ложится «проклятая свинья жизни» [574]: единственное, неповторимое, собственное мое бытие не вмещается в границы чужого опыта и не подходит к измышленным благими намерениями универсальным схемам.
Какие могут быть правила, когда бестолковая легковерная душа то и дело меняет позиции в зависимости от чего-то нового увиденного, прочитанного или восчувствованного; на самом деле протоптанных дорог и надежной определенности не существует, как и ничего общепринятого, удостоверенного, патентованного [575].
Поэтому приятная, лечебная, успешная религия никак не удается; сплошные ошибки, падения, сомнения, тупики; Бога нигде нет [576]: Он дал талант веры и удалился в чужую страну [577], а здесь тело требует своего, сердце надрывается от недоумений, ум повисает над бездной: я не могу Тебя понять! [578].
Сколько лет пройдет в уродливых крайностях неофитства, пока догадаешься, что Христос не подвластен никаким нормам, договорам, обязательствам, Он игнорирует причинно-следственные связи, времена и сроки, не поддается усилиям, не реагирует на сопли и вопли; Он не ручной Лев [579].
Ответы Евангелия на важные вопросы бытия не носят характера четких рекомендаций; Господь недаром применял притчи, породившие многие тома интерпретаций, истолкований – по мере всякого имеющего уши. Однако ясно сказано: веруй в Иисуса Христа [580]; если сознание услышало Зов, следование ему должно быть глобальным, всецелым, захватывающим всё существо человека [581]. Преподобный Григорий Палама требовал от подлинного монаха соответствия именованию – m0onoq он трактовал как цельность, внутреннее единство [582].
Но где вера, с которой всё возможно [583], спасающая [584], исцеляющая [585], очищающая [586], рождающая радость неизреченную [587]и любовь друг ко другу [588], где полная вера от искреннего сердца [589], где праведность через веру [590], где вера, открывающая доступ к Богу [591]; где сотворенные дела [592], реки воды живой [593], победа, победившая мир [594]?
В наше время нельзя не заметить тенденцию к дегенерации веры, к ее вырождению и измельчанию, подмене легкомысленными глупостями и суевериями [595]; «у тебя сколько чудес сегодня было?». Постоянно взвинчивать псевдодуховные ожидания и чувства, конечно, проще, чем нести будничный трудовой подвиг доверия Христу, Им соизмеряя каждый миг, каждый поступок, каждое слово.
Если любите Меня, соблюдите Мои заповеди [596]. Однако любой скептик подобный иудеанину – оппоненту Иустина Философа, имеет право сомневаться в способности человеческого естества соответствовать великим словам Евангелия, ибо христиане, хвалясь благочествовать, жизнью своей не разнствуют от язычников [597].
При любом посягательстве на самое дорогое, неприкасаемое, тщательно оберегаемое Я высокие слова и претензии оборачиваются кликушеской имитацией. Обнажается агрессия, острые когти, беспощадная мстительность, и не узнать в нас приверженцев Его; кто вправе сказать с Иосифом Прекрасным: «не бойтесь меня, я Божий»!
В ссоре, гневе, раздражении христианство наше улетучивается; «ты права, но уступи», умоляет игумения; «ага! дура я что ли!»; всегда побеждает злобная логика мира, от которого мы будто бы ушли; предаемся мечтаниям, осуществлению которых все время что-то мешает. Живем «на черновик», словно надеясь потом переписать начисто, может, в раю, где не придется сталкиваться с чуждыми, скверными, искушающими людьми.
Как мы веруем, зависит даже от погоды: холод, жара, дождь, ветер повергают в недовольство и ропот, как и всё причиняющее неудобство телу. Весьма влияет фактор здоровья: мы согласны любить Бога больше чем отца и мать, но не больше чем свою плоть; страшно помыслить, каков будет суд, если застанет нас в температуре 40 градусов (о. Александр Ельчанинов), а боль вовсе похищает веру. Подобно язычникам мы полагаемся на врачебные средства, хотя запоем читаем о чудесах: «… у него были три серьезные, страшные и к тому же неисцелимые болезни… я сказал ему, он сразу выздоровеет, как только поверит, что Бог может его исцелить… я потребовал от него возложить всю надежду на Бога… и его плоть стала здоровой, как у младенца… у него были лекарства и два ящика для уколов, и я сказал ему, и он выбросил все это вниз со скалы; и впредь стал он жить здоровым» [598].
Как говорил А.Ф. Лосев, душонка пищит, упирается и возражает против Бога по ничтожнейшим поводам; правда испорченного естества нашего вооружается против правды Христовой [599]. Не хочется ничего в себе менять, орудуя привычной меркой нравится – не нравится, виртуозно извлекая и из церковной сокровищницы лишь подходящее, впечатляющее, утешительное, не колеблющее личного устоявшегося мнения.
«Благословите причаститься», – обращается монахиня К. всего на третий день после праздника и общего говения; «почему?» – вопрошает игумения; «плохо чувствую»; к Богу стремимся или здоровье поправляем? Его взыскуем или желаем спастись, то есть, подстраховавшись благочестием, купить за соблюденные посты и выстоенные обедни блаженство и хоть в вечности утолить неизбывное влечение к удовольствиям [600]?
Монахиня Л. при известии о кончине престарелой сестры впадает в истерику с заламыванием рук, а монахиня М., напуганная телефонными жалобами болящей матери, лихорадочно собирает чемоданы и настолько теряет самообладание, что о вере как-то неловко и напоминать. Добавить еще подверженность суете, страхам, тревогам, влечениям, учесть несчастный изъян переменчивости, с крутыми переходами от греха к надсадному покаянию, от эйфории к новому падению, от возбуждения к унынию и каменной сухости. Никакой стабильности: короткая радость – и опять тучи, мрак, лишение помощи свыше, возможно, с целью осознания человеком немощности естества своего [601].
Но вот главная беда: когда вера пропадает, человек закрывается для Бога: художник пишет портрет царя, пристально вглядываясь в его лицо; если же царь отвернется – тогда невозможно писать живописцу [602]. Вся забота сатаны заключается в том чтобы убедить человека что Бог не заботится о нем [603]; отсюда и страхи, паралич воли, слабость физическая: сколько вера цветет в сердце, столько и тело успевает в служении, говорит Лествичник. Вера – открытие дверей для божественного творчества, разрешение Богу действовать, принятие Божьего интереса как своего, даже с риском нарушения моих личных земных интересов [604].
Тот же Алексей Федорович Лосев, монах Андроник, арестованный чуть ли не в день пострига, в лагере сильно унывал, плакал, роптал и недоумевал, мучительно отыскивая смысл в крушении «объективных ценностей жизни», триумфе хама, наглом торжестве примитива, вульгарного вкуса: зачем? разом лишился книг, науки, кабинета-кельи, духовника, прекрасного верного друга – сестры-жены, зачем?
Зачем злосмрадная атмосфера барака, отупляющая мозг, истязающая утонченную, возвышенную душу, совсем не знакомую с низменной разнузданностью, садистской лютостью, зачем? даже Вольтера цитировал: если Он не может избавить от скорби, Он не Всемогущ, если не хочет, не благ… [605].
Вечным воплем к Небу о несправедливости, горестях, несчастьях, царящих в мире, заглушается кроткий ответ Того, Кто подкрепляет изнемогающего, Кто не воспротивился, не отступил назад; Кто предал хребет биющим и ланиты поражающим, Кто лица Своего не закрывал от поруганий и оплевания [606].
Если вездесущий Бог ведает всё, Он знал, как поступит Авраам (с Исааком), зачем же мучил его? Да, но Авраам не знал, выдержит ли испытание, отвечал блаженный Августин. Таково Его милосердие: Он не удовольствий и наслаждений желает Своему созданию; Он хочет соделать нас сотрудниками Своими, достойными Его избрания, чтобы нам иметь участие в святости Его [607], и применяет меры, какие считает целесообразными.
Сколько душевных сил бездарно тратится на противление, ропот, на борьбу за легкость бытия; почему мне косить, доить, кидать навоз, копать, падать от усталости, терять здоровье, а не вышивать сидя, водить кисточкой по доске, тянуть четку в келье или руководить. Иные с ужасающим в монахе цинизмом похваляются, как ловко умели смолоду избегать общих, физически тяжелых работ. Что ж, и уклоняться в нашей воле; Бог устрояет случаи ко спасению, но подчиниться им с большей или меньшей готовностью зависит от нас [608]; потому и говорят: несовершенный делает что может, а совершенный – что нужно.
Похоже, самых возлюбленных, избранников Своих, таких как супруги-монахи Лосевы, Он подвергает сугубым скорбям, со стороны кажется, не выносимым; кто знает, не для того ли, чтоб никаких ценностей, научных, культурных, душевных, не осталось у них, кроме веры, надежды и любви. Собственно, вера и есть любовь: нельзя стремиться к истине, не любя ее; она открывается только любви, которая сильна как смерть, испепеляющая всё чуждое ей [609].
Вера есть одновременно и надежда, горячее упование только на Его милость; «ограничение надежды принадлежит незрелому и фарисейскому образу мыслей гордых своими постами, своими десятинами и продолжительностью молитв своих» [610].
Страдания – мегафон Божий [611], Его посещение, дар участия в страданиях Христовых [612], потому и наши несчастья должны иметь важный, может быть, не здесь постижимый смысл. Но мы не желаем согласиться что так нам суждено [613] и расцениваем скорби как странное приключение [614], как досадное препятствие, с чем жить нельзя, а можно лишь переждать или обойти, перешагнуть, смести с дороги. Пшеничное зерно не хочет умирать [615], предпочитая оставаться при своей жалкой одинокости, цепляясь за убогую малость привычного теплохладного ритуала.
Иногда задумываешься, что останется, лишись мы нашего плотного и густого православного быта, с елками и вербами, пасхами и куличами, панагиями и крестными ходами, акафистами нараспев и молебнами; не убаюкивает ли он, не становится ли самодостаточен в своей авторитетной правильности, лишенной кризисов и потрясений, оттесняя Христа за стены размеренного родного уюта.
«Это что – стоять за правду, ты за правду посиди ! » – цитирует мать И., смолоду знавшая знаменитого священника Д.Д.; он проводил в храме беседы, задавал прихожанам неожиданные тесты, например тему «встреча с Богом», и один человек оказался только что из лагеря; в советское время там иконой и святыней служила пуговица с нацарапанным на ней крестом, знамением Христовым. Там этот бывший демонстрант и борец за права понял, почему всякий мятеж имеет результат, противоположный поставленной цели и заканчивается нравственным поражением: слепая самонадеянная тварь не может диктовать Творцу свои понятия добра и зла, всегда ошибочные из-за земной ограниченности. В терпении же спасается душа [616], потому что вверяет себя Богу: терпение есть приятие участи с доверием Ему; а промыслительная забота Божия любыми средствами достигает предназначенного к нашей пользе [617].
Инокиня А., изгнанная из монастыря по вздорному навету, плетясь к автобусу с тяжелым грузом малоценных, но необходимых вещей и книг, конечно изнемогала от горечи, терзалась от несправедливости и одиночества, совсем безысходного в тот холодный весенний вечер на пустынной дороге, но сквозь жгучие слезы пробивалась житейская уверенность: обителей много, здоровая, всё умею, пою, нет проблем, устроюсь. «Не тут-то было; год почти слонялась: где нравится – постриженных не берут, а где берут – мне ну никак не нравится… Господь проучил: вспомнила как ворчала, роптала, воображала о себе; что имеем не храним, а осталась без пристанища – узнала страх Божий», – усмехается она.
Иоанн Златоуст выводит страх Божий из благоговейной и трепетной мысли о вездеприсутствии Бога. Страх Божий, конечно, не животный ужас пред наказанием, по образу тирании, но все-таки, порожденный изумлением, опытом человеческой беспомощности, зависимости и тревоги, помогает от лени и спячки, сытости и скуки. Господь, да, милосерд и сострадателен [618], но я-то, я?.. мой свет – тьма [619], моя душа – сорный репейник, колючий терновник [620], вдруг Он объявит: не знаю тебя, отойди [621]; выбросит вон, как обуявшую соль [622], срубит как ветвь, не приносящую плода [623]? сказано же: не всякий войдет в Его Царство [624].
Страх Божий – живительное, отрезвляющее и ободряющее осознание: всё в Его руках, всё дает нам Он: и усилие, и действие, вплоть до стремления к Нему; некуда рваться и бежать, нечего завоевывать, мы ничего не можем взять, а только Он может дать [625]. Наше дело поминутно обращаться к Нему за помощью: называется синергия: союз моей свободы и не моей благодати [626]; в особенности умолять чтоб не оскудела вера [627], чтоб она стала той несокрушимой мощью, с ощущением которой не боятся ступить в огонь, ходят по водам и уже никогда не колеблются в чувствах [628].