«ИМ МАЛО БЫЛО КАЗНИ — ИМ НАДОБНО ЕЩЕ ТИРАНСТВО»


Лето 1897 года в Саратове стояло жарким. Ни ветерка, ни облачка. Лишь полыхает огромный шар солнца, багрового, окруженного слепящей короной из прямых лучей, терявшихся в неведомых далях.

Соколову гору видно издалека. Ее и Степан Разин увидел, когда со своей ватагой спускался по Волге. Весь народ тогда вывалил на берег реки — вольному атаману поднести хлеб-соль. Ударили колокола Саратова и во славу Емельяна Пугачева. Он приказал для честного народа сбить пудовые замки с амбаров, щедро потекли драгоценные хлеба. И долго в народе пели вольные песни о царе-батюшке Емельяне Ивановиче, который живота не пожалел за правое дело.

И не испугал храбрых саратовцев царев указ, каравший за вольницу и непослушание. Читали его глашатаи народу, согнанному на Сенной базар. Слова-то какие страшные: «При всех тех селениях, которые бунтовали или хотя ослушными словесами противу законного начальства оказывались, поставить и впредь не велеть снимать по одной виселице, по одному колесу и по одному глаголю для вешения за ребро».

Указы указами — только народ волжский отличался храбростью и извечной любовью к свободе.

Мария торопилась по главной Московской улице, которая шла через весь город от волжских набережных до площади.

Июль всегда в Саратове жаркий. На небе, белесом от зноя, робкие голубые разводы. Если, прищурившись, посмотреть на огненное солнце, то видна корона, захватывающая чуть ли не все небо.

Солнце дробится в куполах собора, придавая зелени стен белесость. С куполов поднялись голуби и замахали крыльями, словно пытаясь закрыть ослепительные солнечные лучи. «Странные птицы, — подумала Мария, провожая глазами закрученных каруселью голубей. — То слабые комочки, подвластные ветру, которые едва справляются с воздушными течениями, то птицы, плавно парящие в выси, широко разбросав крылья, спокойные и величавые в движениях».

Городской собор стоит на возвышении, обнесен чугунной оградой и плотным кольцом кудрявых лип.

Величаво течет Волга. Бескрайняя... С редкими зелеными островками, словно на сказочной картине. Красивы островки с косяками уток над заливными лугами и белыми утесами, казавшимися ненастоящими. Грузно ползут баржи, бороздящие реку на поводу у маленьких буксиров. На баржах на веревках сушится белье. Разноцветное, яркое, как разгорающийся день. Матрос в тельняшке играет на гармошке. Чайки, крикливые, жадные, режут воздух, боясь отстать от баржи.

Мария страстно любила Волгу. Все детство провела вместе с братьями на ее берегах. Знала ее и в горе, и в радости. Видела и разбитных бурлаков, бечевой тащивших баржи: в драных рубахах, сожженных потом, с лохматыми бородами, скрывавшими худобу лица. Босые ноги словно вросли в песок, а озорные глаза, выцветшие от солнца, смеются. Бурлаки пели бесшабашные песни и дерзили полицейским, боявшимся с ними связываться. Не раз кто-нибудь из бурлаков манил ее, девчонку, заскорузлым пальцем и, подмигнув разбойничьим глазом, совал кусок сахара в грязной обертке. Она давно научилась понимать этих с виду неприкаянных, но таких добрых и красивых людей. Как они смеялись — словно гром грохотал! Все Марии нравилось в них, даже рубахи, рваные у рукавов, подчеркивавшие их ловкость и силу.

Вот и сейчас идут по городу вразвалку и радуются, что чистая публика от них шарахается. Верзила с разбитым лбом, замотанным грязной тряпкой, состроил зверскую улыбочку. Она дружелюбно рассмеялась.

В Саратов она недавно приехала из Одессы, в которую перебралась недавно из Екатеринослава. Приехала, чтобы заняться профессиональной партийной работой. Вся ее жизнь — сплошные разъезды, встречи и разлуки. В городе большие заводы Гантке, предприятия Беринга, железнодорожные мастерские, порт со множеством служб — рабочим нужны агитаторы! И когда в Одессе ей, волжанке, предложили в социал-демократической организации поехать для работы в Саратов, с радостью согласилась.

Первым, куда отправилась Мария по приезде в город, был дом, в котором в не такие давние времена жил Чернышевский. В городе сохранился дом и мужская гимназия, где он преподавал. Для Марии это святые места. И каждый раз, очутившись на знакомой улице, она старалась постоять у дома Николая Гавриловича. Судьба его сложилась трагически. Из шестидесяти одного года, которые были ему отпущены в жизни, почти двадцать лет он провел на каторге и в заключении.

Домик Чернышевского ничем не примечательный. Деревянный, скромный, с высокими и узкими лестницами и просторными верандами. В густой зелени. Здесь он и родился в семье священника. Провел лучшие годы. И все же этот дом с высоким крыльцом, с зеленой крышей казался особенным, словно его всегда заливало солнце. Около дома вольготнее дышалось. Чьи-то руки приносили скромные букетики цветов и клали у порога. Как тяжко прожил он свою жизнь! Сколько мужества и внутренней силы проявил он, когда стоял у позорного столба в Петербурге на так называемой гражданской казни. Палач ломал шпагу над его головой. Чиновник тягучим голосом читал приговор. Лил дождь. И букетик цветов упал к подножию места казни. А само ожидание приговора, бытие между жизнью и смертью в Петропавловской крепости! И в таких условиях написать «Что делать?»! Это же целая революционная программа! В Алексеевском равелине Петропавловской крепости, в мрачном каземате, по стенам которого струится вода, а зимой намерзает лед, он писал: «Будущее светло и прекрасно. Любите его, стремитесь к нему, работайте для него, приближайте его». Он воспел новых людей, людей дела, для которых нет ничего выше нравственного подвига. И Мария мысленно подчеркнула: люди дела!

Отбыл жуткую карийскую каторгу, мертвящий Вилюйский острог. Все вынес и не сдался. Из вечной мерзлоты Якутии власти перевезли его в Астрахань — с ветрами и зноем, столь неподходящими для человека с больными легкими. Ко всем его недугам, которые вынес с каторги, прибавилась малярия. За четыре месяца до смерти ему разрешили вернуться в родной город. Всего лишь. И какие достойные слова перед смертью: «Я хорошо служил своей Родине и имею право на ее признательность».

Всего восемь лет отделяют сегодняшний день от дня смерти Чернышевского. Так мало — и так много: поднимается Россия, как вешний поток бурлит молодежь, растут противоборствующие силы. Конечно, работать трудно. В Саратове собраны представители разных политических направлений, спорят, дискутируют, но рабочему движению, которое все определеннее о себе заявляет, нужны вожаки.

«Было ли его личное будущее неизвестно Чернышевскому? — думала Мария. — Конечно, он о многом догадывался и говорил своей жене Ольге Сократовне: «Меня каждый день могут взять... У меня ничего не найдут, но подозрения против меня будут весьма сильные. Что ж я буду делать? Сначала я буду молчать и молчать. Но, наконец, когда ко мне будут приставать долго, это мне надоест, я выскажу свое мнение прямо и резко. И тогда я едва ли уже выйду из крепости».

А этот эпизод из жизни Чернышевского в вилюйской ссылке... Власти решили заставить Чернышевского просить о помиловании. В Вилюйск направили полковника Винникова, поручив ему переговоры об условиях освобождения из ссылки. Да, при определенных условиях он, государственный преступник, будет освобожден из Вилюйского острога, а потом возвращен в Россию. Чернышевский должен попросить власти о помиловании. Полковник Винников застал его у озера и начал расспрашивать о жалобах. Чернышевский жалоб не высказал. Тогда полковник сам сказал о деликатном поручении, данном генерал-губернатором Сибири, и, более того, прочитал письмо генерал-губернатора. Чернышевский искренне удивился. Почему он должен просить помилования? «Мне кажется, что я сослан только потому, что моя голова и голова шефа жандармов Шувалова устроены на разный манер, а об этом разве можно просить помилования? Благодарю вас за труды. От подачи прошения я положительно отказываюсь». И более того, на бумаге написал: «Читал, от подачи прошения отказываюсь. Николай Чернышевский».

В Саратове от дум о Чернышевском не уйти. Почти каждый вечер приходит Мария на могилу Николая Гавриловича, заваленную цветами. И всегда застает там Ольгу Сократовну, жену. Она и сегодня подкупает приветливостью. Чаще всего с ней кто-то из Пыпиных, ее родственников. И такая грусть на прекрасном лице.

О жизни и судьбе Н. Г. Чернышевского знала она из подпольных изданий. Позже в руки Марии попали отпечатанные на гектографе листы: «Обстоятельства «Гражданской казни» Чернышевского». Это было майским днем 1864 года в Петербурге, после двухлетнего пребывания Чернышевского в Петропавловской крепости. И сделал эту запись в своем дневнике военный, имя которого не указывали...

«Высокий черный столб с цепями, эстрада, окруженная солдатами, жандармы и городовые, поставленные друг возле друга, чтобы держать народ на благородной дистанции от столба. Множество людей хорошо одетых, генералы, снующие взад и вперед, хорошо одетые женщины — все показывало, что происходит нечто чрезвычайное...

Ряд грустных мыслей был прерван каким-то глухим шумом толпы... «Смирно!» — раздалась команда, и вслед за тем карета, окруженная жандармами с саблями наголо, подъехала к солдатам. Карета остановилась шагах в пятидесяти от меня... толпа ринулась к карете, раздались крики «назад!», жандармы начали теснить народ, вслед за тем три человека быстро пошли по линии солдат к эстраде: это был Чернышевский и два палача. Раздались сдержанные крики передним: «Уберите зонтики!» — и все замерло. На эстраду взошел какой-то полицейский. Скомандовал солдатам: «На караул!» Палач снял с Чернышевского фуражку, и затем началось чтение приговора. Чтение это продолжалось около четверти часа. Никто его не мог слышать. Сам же Чернышевский, знавший его еще прежде, менее чем всякий другой интересовался им. Он по-видимому искал кого-то, беспрерывно обводя глазами всю толпу, потом кивнул в какую-то сторону три раза. Наконец чтение кончилось. Палачи опустили его на колени. Сломали над головой саблю и затем, поднявши его еще выше на несколько ступеней, взяли его руки в цепи, прикрепленные к столбу. В это время пошел очень сильный дождь, палач надел на него шапку. Чернышевский поблагодарил его, поправил фуражку, насколько позволяли ему его руки, и затем, заложивши руку в руку, спокойно ожидал конца этой процедуры. В толпе было мертвое молчание... Я беспрерывно душил свои слезы... По окончании церемонии все ринулись к карете, прорвали линию городовых, ухватившихся за руки, и только усилиями конных жандармов толпа была отдалена от кареты. Тогда (это я знаю наверное, хотя не видал сам) были брошены ему букеты цветов. Одну женщину, кинувшую цветы, арестовали. Лошади повернули назад и по обыкновению всех поездок с арестантами пошли шагом. Этим воспользовались многие, желающие видеть его вблизи; кучки людей человек в 10 догнали карету и пошли рядом с ней. Нужен был какой-нибудь сигнал для того, чтобы свершилась овация. Этот сигнал подал один молодой офицер; снявши фуражку, он крикнул: «Прощай, Чернышевский!» Этот же крик был услышан толпою, находившейся сзади. Все ринулись догонять карету и присоединиться к кричавшим... Было скомандовано: «Рысью!» — и вся эта процессия с шумом и грохотом начала удаляться от толпы. Впрочем, та кучка, которая была возле, еще некоторое время бежала, возле еще продолжались крики и маханье платками и фуражками. Лавочники с изумлением смотрели на необыкновенное для них событие. Чернышевский ранее других понял, что эта кучка горячих голов, раз только отделится от толпы, будет немедленно арестована. Поклонившись еще раз, с самою веселою улыбкой... он погрозил пальцем. Толпа начала мало-помалу расходиться, но некоторые, нанявши извозчиков, поехали следом за каретой».

Мозг Марии лихорадочно работал, все глубже познавая ужас творимых царизмом утеснений и произвола.

...До этого гражданской казни подвергли на Сытной площади в Петербурге поэта Михайлова. Привезли его в позорной колеснице, в арестантской шинели, поставили на колени. Весь ритуал гражданской казни был подчинен одному — унизить, уничтожить чувство человеческого достоинства. Под барабанный бой прочитали приговор. Поглумились слуги царевы над человеком и отправили на каторгу. Растоптали талант! Поэта Михайлова так любил Чернышевский! Так высоко ценил за поэтический дар! Это его стихи стали дороги молодежи. Мария их частенько напевала.

Смело друзья! Не теряйте

Бодрость в неравном бою.

Родину-мать защищайте,

Честь и свободу свою!

Пусть нас по тюрьмам сажают,

Пусть нас пытают огнем,

Пусть в рудники посылают,

Пусть мы все казни пройдем!

Если погибнуть придется

В тюрьмах и шахтах сырых, —

Дело, друзья, отзовется

На поколеньях живых.

Михайлова сослали на каторгу в Нерчинские рудники, потом поместили умирать в лазарет в Кадае, близ китайской границы. В это время там находился и Чернышевский. Ему сказали, что Михайлов умирает. Он бросился к Михайлову, но не успел...

...До этого была гражданская казнь Петрашевского. На сей раз на Семеновском плацу, в Петербурге, откуда — в Сибирь. Здесь же на площади заковали его в кандалы. Генерал, обозвав Петрашевского негодяем, плюнул ему в лицо... Петрашевский распрямился и холодно бросил: «Сволочь! Хотел бы я видеть тебя на моем месте...» А рядом — товарищи, участники кружка в чудовищных одеяниях: белых саванах с длинными рукавами, в капюшонах. Смертники... Молодых людей привязали к столбам, напротив поставили солдат с ружьями наготове.

Стояли палачи с тупыми лицами, в цветных кафтанах. Под барабанный бой явился чиновник и огласил царскую милость — смертную казнь через расстреляние заменить различными сроками наказаний. Петрашевский, когда его заковывали, не выдержал этой экзекуции — выхватил у кузнеца молот и яростно принялся заковывать на себе кандалы...

Перед Марией так и стояло лицо Петрашевского, гневного от возмутительного фарса.

Над жизнью человеческой, над жизнью каких людей смеются, негодяи!

Такой строй не имеет права на существование. Самодержавие, с его произволом и насилием над личностью, должно быть уничтожено. В этом твердо была убеждена Мария.

Мария пересекла Московскую улицу около гостиницы «Россия». Нарядную. Барскую. Залитую солнцем. Особняки в зеркальных окнах. Дома необычные, украшенные мраморными львами, нимфами. Кариатиды держали на плечах крыши домов — дело далеко не женское. Мария, смешливая от природы, радовалась возможности повеселиться. Балконы с чугунными решетками караулили мраморные львы. Все нижние этажи поглощали магазины с яркими витринами, принадлежавшие как компаниям, так и именитым купцам. Чего только не выставляли в витринах купцы! Все... И новомодные платья, и шелка, переливавшиеся всеми цветами радуги, и обувь, медленно проплывавшую по крутящемуся колесу. Кружевные покрывала, накидки, ленты на плечах коробейника. Манекен в красной рубахе, в синем картузе на затылке и с мертвой улыбкой на восковом лице. Столы, сервированные кузнецовским фарфором, сверкали белизной крахмальных скатертей. На тарелках различные узоры — от скромных незабудок до сине-черного кобальта, отягощенного золотом. Гроздьями свисали красные чашки в белых горохах, белые чашки в красных горохах. Саратов город торговый, и трудно представить все изобилие товаров, которое предлагалось покупателям.

Витрина охотничьего магазина купца Сивобрюхова могла испугать слабонервных дамочек. За стеклом дремал лес картонных деревьев, зеленая трава из крашеного мочала. Затаились зайцы с настороженными ушами. Застыли белки на ветвях с орешками в крошечных лапках. Затихли чучела сеттеров и рыжих спаниелей, изготовившихся для прыжка. Тут и охотник, прицеливающийся из ружья. За спиной его три новеньких винчестера. В сетях запутались стерляди и семужки чудовищных размеров, подплывала живая рыба к зеленым стеклам аквариума, поддержанного тяжелыми русалочьими руками.

И опять дома заводчиков и купцов, задавленные мрамором и лепными украшениями.

Но таких нарядных улиц в городе всего две — Московская и Немецкая, которую старожилы любят называть Невским проспектом. Купцы потрясли мошной и денег не пожалели на украшение родного города Саратова.

Мария стояла у витрины охотничьего магазина и смотрела на огромные охотничьи сапоги, словно снятые с ноги Петра Великого.

— А вы знаете, барышня, что сапог-то охотничьих в Саратове всегда не хватает?! — Молодой человек в светлом костюме и шляпе-котелке поигрывал тростью.

— Почему? В Саратове так много охотников? — Мария пытливо его оглядела. И успокоилась: чутье на шпиков у нее отличное. Слава богу, этот — обыкновенный лоботряс. И с улыбкой переспросила: — Много охотников?

— Бог с вами... Какие охотники? Саратов — провинциальный город: мощеными являются только улицы Московская да Немецкая, а по прочим чиновники от грязи осенью ходят в охотничьих сапогах. Нет, не смейтесь, любезная, сущая правда... Грязища непролазная. Такой нелепый климат: или нужно спасаться от пыли или от грязи...

Мария искренне рассмеялась и, придерживая пачку с книгами, перешла на другую сторону улицы, где располагалась фотография «Кочин и сыновья». Какие удивительные портреты в витрине: дети с распущенными локонами в матросках и дамы, лица которых скрывала вуаль, вошедшая в моду. «Зачем делать снимок, — удивилась Мария, — коли лица не разглядеть? Разве для показа мехов!» И невесты в каскаде кисеи с букетиками флердоранжа. И семейные купеческие портреты, когда здоровенный купчина спиной прижимался к стулу, положив руки на колени. Волосы тщательно расчесаны на прямой пробор и смазаны репейным маслом. Выражение лица каменное. И рядом стоит жена с таким же каменным лицом, рука ее покоится на плече мужа. Были и портреты. И опять купчина в парадной тройке с золотой цепью. Это так называемые кабинетные портреты. И, желая показать, что нет предела мастерству господина Кочина и его сыновей, на шнурах висел снимок, сделанный на похоронах. На переднем плане гроб с кистями. За гробом убитые горем родственники, венки с развернутыми лентами. К снимку прикреплена цена — пять рублей двадцать пять копеек.

Мария отпрянула — мир частной инициативы верен себе.

Жила она в рабочей семье на юго-западной окраине города. Сняла койку и попытала счастья отыскать место в шляпной мастерской. Место нашлось, пробу выдержала с успехом — мастерица превосходная. После отъезда из Самары она сильно изменилась, годы странствия сказались благотворно. Из Екатеринослава попала в Одессу. В Одессе начала серьезным образом заниматься самообразованием, вошла в кружок и все свободные дни проводила в Публичной библиотеке. Читала систематически. Программу составила обширную и штудировала книгу за книгой по социальным и философским вопросам. Пробелов в знаниях много, ох как много! Идеи революции ее захватили. Хотелось все понять, все уяснить. В Одессе занялась партийной работой, и вскоре пришлось перейти на нелегальное положение. В Саратов приехала уже профессиональным революционером.

Сегодня для нее большой день — первое занятие кружка рабочих-металлистов. Думала, как начать занятие, и решила, что лучше всего с объяснения рабочим того, что называется прибавочной стоимостью.

На гористой улочке, которых так много в городе, в домике с потрескавшимися стеклами, у тихой вдовы решили проводить встречи кружковцев. Улочку с трудом разыскала сама. У уличной тумбы ее встретил паренек. В руках «Биржевые ведомости». Парень едва не снял фуражку, завидев ее. Да, с конспирацией в Саратове дело плохо, огорчилась она. Ишь как в улыбке расплылся, а ведь должен просто идти вперед на десять шагов.

Бедность-то какая... Вот здесь и начинался настоящий Саратов — с лачугами, с оврагами, заросшими крапивой, с буйными кустами бузины, с козами, облепленными репейником, с собаками со впалыми боками и клокастой шерстью.

Парень, несмотря на жару, одет в темный костюм, в белую косоворотку, подпоясанную крученым ремешком, в сапоги, начищенные до блеска. «Это хорошо, на урок, как на праздник, собрался, — подумала Мария.— Интересно, как другие рабочие придут».

Кружковцы Марию удивили и смутили. На столе, покрытом чистой скатертью, стоял пузатый самовар, на тарелочке сушки и пряники. Горкой чашки в тот самый красный горошек, что видела в магазине на Московской улице. Вдоль стола — лавки. На лавках — рабочие солидного возраста. Некоторые в костюмах-тройках с цепочками от часов в жилетных карманах. Костюмы шевиотовые, пахнут махрой, (так хозяйки хранили парадную одежду в сундуках от моли). Костюм покупался на всю жизнь один — приурочивалась покупка к свадьбе, его надевали считанное количество раз по праздникам, а затем в нем и хоронили. Иногда костюм переходил от отца к сыну. Почти на всех костюмы выглядели словно с чужого плеча. Это обстоятельство никого не смущало. Люди солидные. В руках тетрадки для записей. Молчали и откровенно ее рассматривали. Потом переглянулись и выжидательно затихли.

Мария поняла, что впечатление она произвела неблагоприятное. Рабочие недоумевали: зачем такую прислали? Слишком молода для революционера... Никакой солидности... Ждали мужчину крепкого, коренастого, с бородой-лопатой, такому можно было и поверить. У него, поди, и степенность, и не один арест, да и не один год тюрьмы за плечами, — все знает. Революция — дело нешуточное, с большими опасностями связана. А тут женщина... К тому же красивая. Лицо привлекательное, свежее, с румянцем во всю щеку. Черты правильные, словно точеные. Лоб высокий, и на подбородке лукавая ямочка. Губы строгого рисунка. Глаза поражали синевой. Ресницы длинные, пушистые. Картинка, одним словом, картинка. Такую не в революцию пускать, а вставить в рамку, смотреть да любоваться. Нет, революция — дело не женское.

Мария раскраснелась и чувствовала себя ужасно: разглядывают рабочие, многим из которых она в дочери годится. Все премудрости о прибавочной стоимости, которые она и ночью повторяла, боясь, что речь не будет доходчивой, исчезли. От волнения пересохло в горле, ей стало страшно: чему она может научить этих людей?!

Молчание становилось все заметнее и тяжелее. И непосредственная, как всегда, Мария срывающимся голосом спросила:

— Может быть, вам, товарищи, другой агитатор нужен... Тут в Саратове и Поливанов работал, и по селам ходила Софья Львовна Перовская... Я никаких подвигов за плечами не имею. Пожалуй, нам лучше разойтись... Так я понимаю ваше молчание, товарищи?

Кружковцы дружно рассмеялись. Ай да барышня! Поняла, что доверия не внушает, и готова отказаться, и в бутылку не лезет.

Новиков, степенный рабочий, достал из жилетного карманчика часы и, посмотрев на время, присвистнул:

— Кончай, братва, в гляделки играть — не на смотрины пришли. Раз товарища прислали, значит, знают кого и доверие с нашей стороны должно быть полное. — Новиков, посмеиваясь, обратился к Марии: — Только, голуба душа, помни слова Некрасова: «Правилу следуй упорно, чтобы словам было тесно, мыслям просторно».

Все добродушно рассмеялись: ай да Новиков! Рассудил так рассудил!

Мария была ему очень благодарна: великое дело — тебе поверили. Сердце радостно колотилось. И она решила начать с рассказа о декабристах.

— Сегодня, 13 июля, день памяти первых русских революционеров-декабристов. Прошел семьдесят один год с того дня, когда эти светлые люди приняли мученическую смерть от палача. — И Мария достала книгу, на обложке которой были изображены профили пятерых казненных в лавровом венке. — И сегодня их имена под запретом, — продолжала она. — Пестель, Рылеев, Каховский, Бестужев, Муравьев-Апостол. Это те, кто верховным уголовным судом был поставлен «вне разрядов» и приговорен к смерти через повешение. Смерть они приняли стойко, понимали, что умирали за народ. — И, откашлявшись, принялась читать: «Что мне теперь прибавить? С этой минуты я не видел его более, — вспоминал один из братьев Бестужевых о последних днях Рылеева, своего друга и соседа по Алексеевскому равелину Петропавловской крепости. — Я узнал о нем от священника, уже после казни, узнал, с каким мужеством и смирением принял он двукратную смерть от руки палача. «Положите мне руку на сердце и посмотрите, скорее ли оно бьется», — сказал он священнику. Они все пятеро поцеловались, оборотились так, чтоб можно было пожать им, связанным, друг другу руки. И приговор был исполнен. По неловкости палача Рылеев, Каховский и Муравьев должны были вытерпеть эту казнь в другой раз, и Рылеев с таким же равнодушием, как прежде, сказал: «Им мало нашей казни — им надобно еще тиранство!» — Голос Марии зазвенел от негодования.



Новиков поставил локти на стол, положил голову и пристально слушал. В его глазах — страдание.

— И когда на Сенатской площади стояли мятежные войска, то с ними был и Рылеев. К мятежникам привел Николай Бестужев на площадь гвардейский экипаж. Их было так мало, что каждый понимал: восстание обречено на поражение. И тот же Рылеев «первым целованием свободы» приветствовал его и сказал, ни о чем не жалея: «Предсказание наше сбывается, последние минуты наши близки, но это минуты нашей свободы: мы дышали ею, и я охотно отдаю за них жизнь свою». — Мария помолчала и тихо начала декламировать, не скрывая волнения:

Известно мне: погибель ждет

Того, кто первый восстает

На утеснителей народа, —

Судьба меня уж обрекла.

Но где, скажи, когда была

Без жертв искуплена свобода?

Погибну я за край родной, —

Я это чувствую, я знаю...

И радостно, отец святой,

Свой жребий я благословляю!

В комнате тишина. Слышно, как торопливо стучат часы, словно убыстряя бег времени, да звенит прутьями железной клетки щегол. Кто-то кашлянул испуганно. На него недовольно оглянулись. Зашикали. И Мария, ободренная общим вниманием, продолжала:

— Бестужев вспоминал, как его больной брат слушал эти строфы. Рылеев читал ему первому. Бестужев прослушал и сказал, что это «предсказание написал ты самому себе и на нас с тобой. Ты как будто хочешь указать на будущий свой жребий в этих стихах». — «Неужели ты думаешь, что я сомневался хоть минуту в своем назначении? — сказал Рылеев. — Верь мне, что каждый день убеждает меня в необходимости моих действий, в будущей погибели, которою мы должны купить нашу первую попытку для свободы России, и вместе с тем в необходимости примера для пробуждения спящих россиян... Успех революции заключается в одном слове: дерзайте».

— Какие важные господа шли на виселицу! Чего им не хватало? А все за народ. Совесть у человека должна быть. — Это философствовал Новиков, рассматривая фотографии в книге о декабристах, изданной Герценом в Лондоне. — И смерть-то приняли в тридцать один год, и жены — красавицы, и детишки...

С портрета смотрел Кондратий Рылеев. Лицо удлиненное. Чистый высокий лоб и волнистые волосы. Черты правильные. Удивительно проницательные глаза. Весь облик дышал благородством. Во взгляде спокойствие и гордость. Широкий белый галстук выделял и подчеркивал особенную красоту лица. На портрете художником особо выделена кисть руки, словно на иконе великомученика, беспомощная и тонкая. Очевидно, портрет писался после казни — отсюда иконописная манера. Новиков передал книгу по столу, и каждый затаив дыхание рассматривал портрет.

— У Рылеева была верная жена и маленькая дочка Настенька. Когда Бестужев зашел за ним, чтобы позвать на Сенатскую площадь, где уже стояли войска, то жена сразу поняла, что видит мужа последний раз. Ее огромные черные глаза умоляли мужа не уходить. Она и Бестужева умоляла, иного слова нет, не уводить из дома мужа. Более того, подтолкнула Настеньку, зная, как ее любит отец, и та, схватив колени отца, громко стала плакать. Рылеев вырвался из объятий жены и дочери и ушел на смерть. Жена лежала без чувств. — Мария говорила медленно, тщательно подбирая слова. Ее душило волнение. Голос дрожал. — «Не надейся ни на кого, кроме твоих друзей и своего оружия. Друзья тебе помогут, оружие тебя защитит» — одна из заповедей декабристов. Восемь лет продержалась тайная организация декабристов, в которую вошли лучшие из лучших. И к чести тайного общества, не нашлось в ней ни предателя, ни отступника. На беду, правительство, которое подозревало, что такое общество есть, подослало провокаторов — троих негодяев, которые, пользуясь доверчивостью и благородством, подали тайный донос императору Александру I. Так все и открылось. Конечно. 14 декабря 1825 года декабристы сами о себе заявили, когда вывели войска на площадь и отказались принимать присягу Николаю I...

В комнату вошла пожилая женщина. Сутулая. В белом платочке. Приветливо всем поклонилась и поставила на стол самовар. Запахло угольком. Самовар напевал нехитрые песенки. Женщина водрузила на конфорку пузатый чайник и молча принялась разливать по чашкам. Весело бурлил самовар, потрескивали угольки, рассыпая искорки. Чашки передавались по кругу, к чаю не притрагивались. Марии тоже поставили чашку в красный горошек. Она с удовольствием обхватила чашку руками и принялась пить пахучий чай мелкими глотками. Пододвинули ей и сушки.

Новиков смотрел внимательными глазами на Марию, но в них было не отчуждение — приветливость.

— Как интересно декабристы писали об оружии... — Новиков неторопливо помешивал ложечкой в чашке. — «Не надейся ни на кого, кроме твоих друзей и своего оружия...»

— «Друзья тебе помогут, оружие тебя защитит», — подсказал тот самый паренек, который ее встречал у тумбы, толстой, как торговка, и привел на конспиративную квартиру. — Друзья получаются важнее оружия... А? Так-то, папаня?

— Без оружия революцию делать нельзя, а хороший и верный друг — это завсегда хорошо, — пробасил Новиков, поучая сына.

Мария и не подозревала, что на занятия пришли отец с сыном. Видно, длился давний спор между ними, непонятный непросвещенному. И действительно, похожи эти Новиковы: оба здоровяки, словно лесные медведи, кряжистые, с торчащими ушами и прелюбопытными глазами.

— Очень нужно сегодня вспомнить и Муравьева-Апостола. В восстании принимали участие три брата: Сергей (его казнили на Сенатской площади), Матвей и Ипполит. Все они выросли в богатой аристократической семье. Отец был крупным дипломатом и дал детям блестящее образование. Юношей Сергей Муравьев-Апостол принимал участие в Бородинском сражении, дрался с французами. Потом партизанил, скитался в лесах, добивал француза, чтобы неповадно было на русскую землю нападать. Сражался отчаянно. За храбрость награжден золотым оружием. Он был в числе первых, кто вошел в так называемую артель, которая впоследствии и послужила зерном, из которого выросло тайное общество. За два года до восстания Сергей Муравьев предлагал арестовать царя Александра I, приехавшего на маневры, и провозгласить республику. Редкостное благородство и мужество отличало братьев. Они входили в состав Южного общества декабристов. О неудаче восстания на Сенатской площади Муравьев с братом Матвеем узнали очень быстро, как и об ордере на арест. И действительно, их арестовали, да освободили восставшие офицеры. И Муравьев не испугался, не забился в щель и не бежал за границу. Нет, он решил поднять черниговский полк, повести на Житомир в надежде, что по пути присоединятся и другие полки. В Василькове братья Муравьевы подняли местный гарнизон. Под восставшими знаменами стояли тысяча солдат и семнадцать офицеров. По приказу царя на подавление мятежа бросили крупные воинские части. Восставших взяли в кольцо. Сергей Муравьев с большим искусством уходил от преследователей, в надежде вырваться из кольца. Но кольцо сжималось... Развязка произошла в местечке Трилессы. Теперь уже восставших ждали гусары и артиллерия. И опять Сергей Муравьев продолжал бороться. Выстроив солдат боевой колонной, он повел их в атаку... В атаку на пушки... Над полем битвы прозвучали залпы. Теперь вместе с двумя братьями — Сергеем и Матвеем — находился и третий, Ипполит. Ему было 18 лет. Любовь и уважение к Сергею были безмерны. Когда он увидел, что брат упал — брат получил тяжелейшее ранение в голову, — то он убил себя... И Сергея и Матвея, потрясенных и разгромом восстания, и смертью брата, тут же арестовали, заковали в кандалы и повезли к царю. На вопросы царя Сергей Муравьев отвечал дерзко, вины своей не признал, в правоте своей так был уверен, что царь назвал его «самонадеян до сумасшествия».

А декабрист Петр Каховский, отстаивая свои политические взгляды, писал в письмах из крепости, что «в рассуждениях ум русский ясен, гибок и тверд». Каховский вызвался убить Николая I. С двумя пистолетами и кинжалом он вышел на Сенатскую площадь. Он ратовал за народное правление «с истреблением царствующего дома». Смелый, решительный до отчаяния, он жизнь свою не жалел за свободу. Выстрелом из пистолета он смертельно ранил петербургского генерал-губернатора, стрелял в командира лейб-гвардии Гренадерского полка, кинжалом ударил офицера.

Имя Пестеля, вместе с другими казненного 13 июля 1826 года на кронверке Петропавловской крепости, было золотом выбито в Пажеском корпусе. Пажеский корпус Пестель окончил первым.

Мраморную доску потом разбили. Пестель также участвовал в Бородинском сражении, проявил храбрость, получил тяжелейшее ранение, от которого лечился восемь месяцев... За храбрость был награжден золотым оружием... И повешен. Это о нем писал верховный уголовный суд. — Мария достала мелко исписанные листки и поднесла к глазам. Как хорошо, что она так тщательно выписывала все материалы, относящиеся к декабристам. — «Имел умысел на цареубийство: изыскивал к тому средства, избирал и назначал лица к совершению оного; умышлял на истребление императорской фамилии и с хладнокровием исчислял всех ее членов, на жертву обреченных, и возбуждал к тому других; учреждал и с неограниченной властию управлял Южным тайным обществом, имевшим целью бунт и введение республиканского правления; составлял планы, уставы, конституцию...»

— В какие далекие времена лучшие люди думали о конституции, а царь так и не решается... — Новиков, слушавший с редкостным вниманием, не выдержал и закурил папироску. Лицо виноватое, волнения не мог скрыть. — И казни да казни одни у наших самодержцев...

— А ты, батя, захотел, чтобы цари без казней отказались от власти, — насмешливо ответил ему сын, расстегивая мелкие пуговки косоворотки. — Держи карман шире. Как же. Самодержцы все о благе народа думают. Лучше бы не думали. Сам бы народ о себе подумал.

Рабочие довольно заулыбались.

— Что ж, времечко позднее. Пора кончать, товарищи? — спросила Мария, поправляя золотистые волосы и закалывая пучок шпильками.

Рабочие молчали. Теперь уже курили все. Дым сизым облаком висел в комнате.

— Как звать вас — величать, не знаем, но не часто такого грамотного человека рабочему приходится видеть. — Новиков встал, погладил бороду и сказал просительно: — Не знаете ли вы, барышня, стихов про народную долю? Очень они простому человеку нужны.

Мария зарделась от удовольствия. И опять ее огромные глаза засияли. Сильным голосом стала читать:

Уж как шел кузнец

Да из кузницы.

Слава!

Нес кузнец

Три ножа.

Слава!

Первый нож

На бояр, на вельмож.

Слава!

Второй нож

На попов, на святош.

Слава!

А молитву сотворя —

Третий нож на царя.

Слава!

Мария помолчала и добавила:

— Эти стихи написаны Кондратием Рылеевым вместе с Александром Бестужевым.

— Хорошие стихи. Такие и на память заучить не грех, — заметил Новиков, поглядывая на сына.

Ах, тошно мне

И в родной стороне;

Все в неволе,

В тяжкой доле,

Видно, век вековать?

Долго ль русский народ

Будет рухлядью господ,

И людями,

Как скотами,

Долго ль будут торговать?

Кто же нас кабалил,

Кто им барство присудил

И над нами,

Бедняками,

Будто с плетью посадил.

По две шкуры с нас дерут:

Мы посеем, они жнут;

И свобода

У народа

Силой бар задушена.

...А теперь господа

Грабят нас без стыда,

И обманом

Их карманом

Стала наша мошна.

...А уж правды нигде

Не ищи, мужик, в суде:

Без синюхи

Судьи глухи,

Без вины ты виноват.

А под царским орлом

Ядом потчуют с вином

И народу

Лишь за воду

Велят вчетверо платить.

Рабочие были поражены. Столько лет поют эту песню — и отцы и матери, и деды и прадеды, да и сегодня она словно для них написана, а ей-то, голубушке, семьдесят годков. И все порядки те же: и бесправие, и лиходейство, и монополка с царским орлом, где опаивают народ... Да, пора «мотать себе на ус».

Мария с радостью видела, с каким восторгом слушали рабочие стихи декабриста Рылеева. Действительно, народный поэт. В свое время и она была поражена, что распространенная песня — рылеевская.

— Дошли до нас и последние стихи Рылеева, написанные им в Алексеевском равелине незадолго до казни. Интересна их история. Декабристу Цебрикову принесли обед. «Я принялся рассматривать оловянные тарелки и на одной из них нашел на обороте очень четко написанные гвоздем последние стихи Рылеева».

Тюрьма мне в честь, не в укоризну,

За дело правое я в ней,

И мне ль стыдиться сих цепей,

Когда ношу их за Отчизну.

Расходились из домика по одному. Марию взял под руку младший Новиков, объяснив, что иначе в этих местах чертовых ногу легко сломать, да и для городовых вид влюбленной парочки привычнее.

Над Волгой упали голубые сумерки. Бархатистый ветерок приносил с реки теплые волны. На багреющем закатном небе проступали первые робкие звезды. Далеко-далеко слышалась песня.



Загрузка...