УФИМСКАЯ ТЮРЬМА


Камера оказалась преотвратная. В дальнейшем Мария немало повидала тюрем, но такой скверной, как уфимская, не встречала. Старая постройка, прогнившие полы, мрачные кирпичные стены, грубость и воровство надзирателей. Окна в решетках под самым потолком, до которых и добраться-то невозможно. Прогулок не давали. Тюрьма переполнена уголовными. Вечные крики и ссоры с надзирателями. И ее опостылевшая одиночка.

По размерам камера мало чем отличалась от каменного мешка. Пять шагов в ширину, семь шагов в длину. Железная койка, которая поднималась к стене и запиралась на замок. Железная крышка стола. И колченогий стул, прикованный к столу. В углу икона Казанской божьей матери, подарок богатой купчихи. По странной случайности надзиратели не успели украсть икону. И лампада с едва мерцающим огоньком.

— Воля портит, а неволя учит, — изрек надзиратель Степанов. Рыхлый с одутловатым лицом человек. Подождал, пока Мария бросила на столик узелок с вещами, и, предупредив, что подъем в пять часов утра, философски заметил: — Жила на воле — спала подоле.

Надзиратель Степанов уходить из камеры не торопился. Топтался на месте, громыхая большущей связкой ключей. Подтянул стул к окну, громыхая цепью, и с трудом вскарабкался на него — проверил решетку. Спрыгнул и обтер с рук ржавчину о штаны.

— Вести себя нужно тихо — ни песен, ни стука. — Надзиратель говорил медленно. — Ни-ни... Начальство весьма строгое и послаблений никаких не делает. Чуть что — в карцер. Камера — не рай, а карцер, не приведи бог... Крысы да мыши замучают... Дай чертям волю, живьем проглотят... То-то...

Мария с невозмутимым видом выслушивала наставления. Привезли ее в Уфу ночью. Продержали несколько часов в жандармской комнате на станции, а под утро, окружив конвоем, повели в тюрьму. Город спал. Домишки вросли в землю. Окна наглухо закрыты ставнями. Ни деревца, ни травинки. На небе угасали последние звезды. Процессия двинулась по середине дороги. Недавно прошел дождь, и мостовая разъезжалась под ногами. Эссен — именно под этой фамилией Мария стала известна полиции — глотала свежий воздух и радовалась утреннему ветерку после душного арестантского вагона. Жандармы не спускали с нее глаз. Бог мой, да сколько же их! Мария повертела головой и ахнула — двенадцать! Двенадцать рослых и сильных мужчин с винтовками и шашками сопровождали ее, худенькую женщину. Боялись, что злодейка убежит и беды будет непочатый край. И это ее веселило. Шла легко, свободно, на крикливого вахмистра не обращала внимания.

Утро начинало разгораться. На небе проступал красный солнечный шар. И угрюмые свинцовые облака, висевшие над городом, превращались в красно-лиловые. Облака пришли в движение, поднимаясь в безбрежную высь. Солнечный шар увеличивался в размерах, а облака, редея, убыстряли бег. Грянул хор птичьих голосов. И не стало запыленного города со слепыми от ставень домами, с мертвящей тишиной — все преобразилось в первых солнечных лучах. Наступил новый день...

В канцелярии ее долго оформляли. Начальник тюрьмы, ядовитый и злой, не без удивления смотрел на ее улыбающееся лицо. Он не находил причин для благодушествования. С хрустом вскрыл письмо с сургучной печатью, прочитав, покачал головой. Потом ее отвели в комнату, где стояла ванная. Пришла женщина и начала делать обыск. К удивлению Марии, узелок с вещами остался нетронутым — все усилия злыдни были употреблены на копание в волосах, в осмотре рта и ушей. Грубые руки хватали, ощупывали, встряхивали юбку и рубаху. Особенно тщательно исследовались ботинки, облепленные глиной. Оторвала стельку и долго рассматривала. Мария весьма чувствительно толкнула ее локтем и стала натягивать одежду, не дожидаясь разрешения. Женщина вспыхнула, но, встретив упрямый и сердитый взгляд, бросила на пол башмаки и, хлопнув дверью, ушла.

— Номер десятый в тринадцатую одиночку! — проскрипел начальник тюрьмы, когда Мария вновь появилась в канцелярии.

— Я еще не номер... Я человек и состою под следствием... Скорее всего, и осуждена не буду... Всякие следственные ошибки бывают, как, впрочем, и судебные... Переодевать себя в арестантское платье не позволю и до самого приговора буду в цивильном. Об этом есть пункт в тюремных правилах. — Мария отбросила ногой кучку вонючей одежды, приготовленной для нее. — И еще раз повторяю: возможно, по ходу следствия я буду освобождена... — Мысль эта так понравилась, что она рассмеялась: — Еще и извинение принесете за неправильные действия... Так-то...

Начальник тюрьмы с удивлением взирал на молодую женщину. Ну и ну!.. Достанется с ней мороки. Законница. Такая способна ему жизнь отравить вызовом прокурора в тюрьму. И протесты будут, и голодовки... Нечего сказать — приобретеньице для тюрьмы. Политических он вообще не переваривал. Лучше бродягу лесного получить, убийцу закоренелого, чем такую девицу. Каторжник в кандалах, розги, карцеры — и вся недолга. Эти субтильные барышни смелостью любого каторжника за пояс заткнут. И побеги совершают головокружительные, и характер показывают, о котором лесной разбойник и мечтать не может. Те чего-то боятся... А эти за уголовным уложением будут следить и всю тюрьму перебаламутят. И в газетенки обязательно пролезут, чтобы крик поднять на всю Ивановскую о бесправном положении заключенных. И сразу комиссии да проверки — и пошла плясать губерния!

Начальник от огорчения в камеру ее провожать не стал, как это делал обычно при поступлении политических.

И надзиратель Степанов вышел из камеры весьма недовольный новой заключенной. Понял: подобной дамочке хоть кол на голове теши, как справедливо изволил заметить начальник тюрьмы. Что ж?! Поживем — увидим... Сами-то тоже не лыком шиты. Воля-то божья, а суд царский...

Дни потянулись похожие друг на друга, как стертые монеты. Побудка, которую доносили гулкие коридоры, скрежет железных дверей, громкие печатные шаги караульных солдат и крикливые голоса надзирателей.

Загрохотала и ее дверь. Мария одетая сидела на койке. В душе волновалась. Многоопытные товарищи, имевшие за спиной громкие биографии, ее учили: ничто так не закаляет волю, как сопротивление начальству и тюремному режиму. Значит, нужно с первого дня, с первой встречи ставить все на место.

— Встать! — гаркнул надзиратель Степанов, вкатившийся в камеру. Глаза в белесых ресницах навыкате. Грудь колесом. Отдал честь и замер.

Мария положила руки на колени и продолжала сидеть, не без интереса наблюдая поднявшуюся суматоху.

За надзирателем протиснулся старший надзиратель. С рябым лицом, маленькими злыми глазами и правой щекой, подергивающейся от нервного тика. Старательно втянул толстый живот и, очевидно, казался себе бравым молодцем. Мария, усмехнувшись, заметила, как он покраснел от негодования. Потом вошел дежурный офицер... Врач с близорукими добрыми глазами. И наконец вплыл начальник тюрьмы.

— Встать! — возмутился старший надзиратель, увидев неслыханное нарушение тюремного устава.

Мария уселась поплотнее и со все возрастающим интересом смотрела на процедуру утренней поверки. Часы на церковной башне отбили пять ударов. Ба, рань-то какая! Она и подумать не могла, что такое количество народу может вместить жалкая каморка.

— Значит, хорошим поведением отличаться не будем! — констатировал начальник тюрьмы, обиженно поджимая губы. Не желая усугублять конфликт, он избегал обращения к заключенной на «ты» или «вы» и говорил неопределенно.

— Я женщина... Почему должна вскакивать при появлении мужчин? — с удивлением вопрошала Мария Эссен. — К тому же камера отвратительная. Сырая. Затхлая. Грязь несусветная. Матрац из гнилой соломы. Одеяло изъедено мышами. Санитарные условия вопиющие... Если так будет продолжаться, то вынуждена протестовать.

— Не пугать. Попрошу не пугать! — Начальник тюрьмы повернулся к выходу.

Все исчезло в мгновение ока, словно мираж. Что ж?! Первая встреча вполне достойная.

И опять скрежет железа по камню, топот, крик команды да брань уголовных. Тюрьма... Жизнь, к которой нужно привыкнуть.

Мария задумалась, скрестив руки на груди.

Арестовали ее неожиданно. Со всякими приключениями отвезла транспорт литературы в Петербург. Целых шестьсот экземпляров сборника «Пролетарская революция». В комитете хорошо приняли, похвалили за типографию, и она отправилась в обратную дорогу, прихватив материал для нового сборника. На всякий случай уложила статьи в корзину с грязным бельем и решила по дороге заехать к сестре в Мелекесс. Хотела установить, нет ли слежки. Анна была старшей. Встрече обрадовалась и, всплакнув, какая Мария бледная да худая, принялась ее откармливать блинами да киселями. Мария отсыпалась, никуда не отлучалась, чем очень радовала сестру. Вспоминали дом, мамочку и Фиму. На сердце было легко и радостно. И вдруг ночью звонок. Залаяла собака, потом завизжала, словно от удара. Анна вскочила в ночной рубахе и долго не могла сообразить, что приключилось. Мария все поняла — схватила детские рубашонки и начала кидать в корзину с рукописями.

Первым вошел дворник. Был второй час ночи, а дворник в холщовом фартуке! И какой-то невзрачный тип. За ним жандармский ротмистр. Значит, будут брать независимо от результатов обыска. Вздохнув, Мария принялась пришивать белые манжеты и воротничок к платью. Ротмистр улыбнулся подобной предусмотрительности. Обыск делали торопливо. Мария казалась совершенно безучастной. Переговаривалась с сестрой, пытаясь ее успокоить. Но когда жандарм с бородавкой на носу сунул руку в люльку, где лежал трехмесячный сынишка Анны, Мария возмутилась:

— Ребенка-то пожалейте... У него корь... Я в этом доме не живу, как вам известно, и что может быть в пеленках? — Мария требовательно посмотрела на ротмистра, и тот остановил жандарма.

Хотя она была возмущена, но дело не обошлось и без лукавства — в люльку спрятала адреса, полученные в Петербурге для работы на Урале.

— Одевайтесь, госпожа Розенберг... — процедил ротмистр и стал перебирать то немногое, что считал нужным приобщить к делу. — Ваша подлинная фамилия Розенберг, а не Эссен, как изволите утверждать.

— Прошу дать мне десять минут. — Мария прикусила нитку и ловко приладила манжету к правому рукаву. Отстранилась и, довольная, принялась снова шить. Плохо дело: и фамилию настоящую раскопали!

Ротмистр покачал головой: ну и самообладание у девицы!

Анна взяла ребенка на руки, беспомощного, с болтающейся головкой. Ребенок проснулся и весело потянулся к Марии. Та улыбалась и поцеловала ему ладошку.

— Мария, к чему эти манжеты... Тебя же в тюрьму забирают, — с надрывом сказала Анна и, поняв суть происходившего, заплакала. — Лучше скажи, что из вещей приготовить...

— Манжеты чистые — это залог хорошего настроения. Пришивать их мне не придется года два...

— Какая ты еще глупая! — сквозь слезы улыбнулась Анна и поцеловала сестру.

— Значит, все известно! — не без удивления заметил жандармский ротмистр. — Интересно получается: в тюрьму пожелали...

— Я бы и дня в тюрьме не провела, но раньше чем через два года отпустить будет неприлично. — Мария развернула ситцевый платок и стала укладывать вещи.

Мешали слезы сестры. И подумала о том, как плохо, когда тебя уводят на глазах родных.

— Согласна, согласна, давай шерстяные чулки и теплую шаль, — сказала сестре.

Потом ее отправили в Уфу, не объясняя причины ареста. Она попыталась расспросить ротмистра, который вполне прилично вел себя при аресте, но тот ничего не знал.

Везли ее в общем вагоне. Закрыли проход и никого не пропускали. Какая-то сердобольная старушка упросила жандарма передать арестантке краюху хлеба. Мария не сразу поняла, что речь шла о ней. Значит, «арестантка» — и сердце впервые сжалось...

Она окинула камеру тяжелым взглядом и, вспоминая слова старушки в поезде, повторила: «Арестантка». Больше всего ее угнетала несвоевременность ареста. Все так хорошо складывалось, дел непочатый край — и вдруг арест! Впрочем, впоследствии каждый арест казался несвоевременным.

Как далек день вчерашний, когда она была на свободе, когда сил много, когда жизнь казалась прекрасной и широкой, будто безбрежная река! Бывали такие дни на Волге — небо голубое-голубое, вода стеклянная в своей неподвижности и прозрачная до синевы. Зачарованно стояла она на берегу, не веря в реальность окружающего мира. В вышине парили чайки, словно белые треугольники с подкрашенными углами; напоминая о вечности, плыли орлы. Могучие и ширококрылые. А сегодняшний день — душная камера, где из всех углов кричит мерзость запустения, где оскорбительно придирчивы надзиратели, где начальник сверлит взглядом, где стонут кандалы, звук, к которому невозможно привыкнуть нормальному человеку, где собрано вместе столько несчастных.

Она считала, что подготовила себя к жизни в тюрьме, — ареста ждала постоянно. И все же жизнь тюрьмы показалась нестерпимой. Особенно в первые дни. В городе ее никто не знал, да и свиданий лишили за отказ от показаний. Значит, ни встреч, ни передач, которые открывали дорогу в большой мир. Мучила ее и политическая неизвестность. Рядом в камерах уголовные. В коридорах вечный крик надзирателей и ответная ругань. Слышалось, как шумно тащили уголовных в карцеры. И опять побои, крики, хохот.

Говорят, на этом же втором этаже сидела и террористка. В одиночке. Она бросала бомбу в губернатора. Покушение оказалось неудачным. Губернатор был легко ранен — бомба взорвалась в руках бедной женщины. По словам надзирателей, террористка была сильно искалечена, но держалась с исключительным мужеством. Ее лечили. Приходил тюремный врач, маленький несчастный человек в больших очках. Врач ожидал гангрены ноги и пытался как-то помочь женщине. Однажды в камерах собрали теплые вещи и отнесли их к террористке. Значит, дело плохо. Мария отдала тощий тюфячок, вызывая недоуменные взгляды доктора. И несколько кусочков сахара. Сахар берегла на трудные дни, да только куда труднее, коли умирает человек.

В эти дни в коридоре слышались торопливые шаги — врач и фельдшер навещали больную. Шаги Мария научилась различать, словно видела происходящее через стены. И торопливые шаги старшего надзирателя, возмущенного беготней к «убивице», и прихрамывающие шаги начальника тюрьмы, и вороватые шаги дежурных уголовных, разносящих воду и параши.

Женщину лечили, желая предать военному суду. Знали: ее ждет смертный приговор; лечили, чтобы на носилках доставить в суд, а там уж воля божья. Так говорил старший надзиратель. Воля божья известна — пеньковая веревка.

Как хотелось Марии заглянуть к террористке, переслать записочку с несколькими словами! Но условия в тюрьме после неудачного побега заключенных так ужесточились, что уголовные отказывались передать записку, испуганно тараща глаза.

Потом беготня успокоилась и все вошло в колею: ровные шаги дежурного надзирателя и интервалы. Это надзиратель заглядывал в «волчок» камеры.

Неожиданно ей разрешили прогулки. Вывел ее старший надзиратель, здоровенный верзила, который любил душеспасительные разговоры с заключенными. Голос у него был низкий. При первой возможности он старался каждого уговорить раскаяться в прегрешениях против государя.

Зато к сектантам, которые сидели в тюрьме, относился с уважением, призывал всех следовать их примеру и замаливать свои грехи. Надзиратель часто разговаривал со старшим среди сектантов, мужиком с седой как лунь головой, совал тому какие-то записочки.

Старший был худ до такой степени, что трудно было понять, в чем душа держится. Но в тюрьме старший вел себя непокорно.

Мария жалела этих запуганных людей, смотрела на их нищету и голодные глаза.

Наконец непокорного старшего заковали после суда в кандалы. Ходил он в них с трудом. Забывал подтягивать поясной ремень, чтобы поднять цепи, подкандальники до крови растирали ноги. Лицо его стало одичавшим, и глаза, словно у голодного волка, злые, ненасытные.

«Фанатик, фанатик...» — раздраженно думала о нем Мария. — И сам пропадет, и сколько семей за ним потянутся в Сибирь. И ради чего, зачем, чего они добьются для себя, своих детей?»

Марию вели по коридору, выложенному каменными плитами, отмытыми добела. Плиты неровные, выщербленные кандалами. Сколько людей несли свой крест в тюрьме?!

На площадке сходились, как в фокусе, двери коридоров трех направлений, одна из них — в карцерный. Сидели там в основном уголовные.

Оттуда раздавались хриплые голоса, сопровождающиеся звоном кандалов, словно человек приплясывал. Невероятно: в темном карцере, в кандалах — и пел!

Старший надзиратель сверкнул глазами и засвистел. Из коридора вышел надзиратель, напоминавший деревенского пастуха. С соломенными волосами и с веснушками. Мундир топорщился. Он приложил руку к фуражке и выкатил глаза.

— Что творится в карцере, а?! Силенок нет навести порядок, деревенщина?! Сам захотел под арест... Будешь сидеть рядом с этим мерзавцем! — Полное лицо старшего надзирателя покраснело, голос дрожал от возмущения.

— Разбойный народ, господин старший надзиратель! Сидит, подлец, третий день на хлебе и воде, а глотку дерет!

— Заткнуть глотку! — зло выпалил старший надзиратель и покосился на Марию, весьма недовольный тем обстоятельством, что политическая оказалась свидетельницей эдакого разговора.

— Может быть, лучше в карцер не сажать человека, он и петь подобных песен не будет! — не вытерпела Мария, возмущенная всем услышанным.

— Молчать, арестантка проклятая! — заревел старший надзиратель, больно схватив за руку Марию.

Мария задохнулась от возмущения и с тем спокойствием, которое появляется в минуту опасности, круто повернулась на каблуках и пошла назад. Нет, таких вещей в тюрьме не прощают. В этом она была уверена. Шла торопливо, не обращая внимания на свисток. Быстрее в камеру и заявить протест начальнику тюрьмы за грубость администрации. Ничто так не укрепляет волю, как сопротивление тюремному произволу. Покориться, уступить — и тебя сомнут, лишат человеческого достоинства. Протестовать... И только протестовать... Да и уголовного в кандалах в каземате не смеют держать. Чтобы вынести наказание, человек должен быть живым, а так словно в колодце без света, без пищи... Негодяи совершенно распоясались...

Старший надзиратель догнал Марию у камеры номер тринадцать. Действительно, чертова дюжина... Хорошо, успела постучать в двери соседних камер и предупредить: в карцере готовится избиение...

Дежурный по коридору понял: произошло что-то непонятное. И сразу же открыл дверь, не дожидаясь подхода старшего надзирателя.

В камере Мария самовольно опустила койку от стены и села, что значилось грубейшим нарушением распорядка.

Старший надзиратель вошел следом в прескверном настроении.

— Начинаем скандалить... Скандалить... — Старший надзиратель подбоченился и приготовился к разговору с политической. Скандалить он любил, отличался редкостной бранливостью. К тому же знал силу кулаков и считал себя неуязвимым. — Как такая фитюля прибудет в тюрьму, так и начнет выступать. То протест на плохую жратву, то в карцере непорядок... Какое твое собачье дело, мамзель?! А-с?! — Старший надзиратель приложил руку к уху и с издевкой прокричал: — Не слышу...

Эссен сжалась, с трудом удерживая дрожание пальцев, — сцена была оскорбительной, и нужно тщательно обдумать поведение. Ссора базарная, вмешиваться в нее не хотелось. Она решила игнорировать хулиганствующего надзирателя.

— Записочки передавать террористке в угловую желаем... И тут же кричим о беззаконии — умирающую от антонова огня содержат в камере, а не в больнице. В больнице нет места для хороших людей, а тут арестантку... Ее и в суд на носилках носили — эдакая фря! И судили не в суде, а в кабинете у господина начальника...

Мария насторожилась — возмущенный старший надзиратель выбалтывал лишнее. Значит, террористка погибает от антонова огня, иными словами — от заражения раны... Вот что означала возня по ночам, когда к глазку подойти не разрешали... Террористку на носилках носили?! Да что же это такое?! Неслыханно! Женщину, страдающую от тяжелейшего недуга, доставляют в суд на носилках?! Ужасно... Если был суд, то, значит, есть и приговор... Смертная казнь... Мария похолодела... Смертная казнь...

От волнения она перестала слышать старшего надзирателя. И с недоумением его рассматривала. Грузный какой! Ишь загривок на казенных харчах распустил! Красный, как клоп. Ручищи сами в кулаки сжимаются... Почему никто не знает, что террористку носили на суд?.. И жить ей осталось всего лишь две недели до конфирмации приговора. Нужно расспросить дядьку Степанова, чтобы правду узнать. А старшой из негодяев... Такому на бойне работать, кулаком бы убивал быков, а он в тюрьме над женщиной измывается. И горячая волна ненависти подступила к сердцу — поди, эдаким героем выступал и перед той несчастной, ждущей казни в угловой комнате.

— Раз-зява проклятая, увалень... — гремел старший надзиратель на дядьку Степанова и для верности стучал пудовым кулаком по столику. — Распустил арестантку... В присутствии начальства рассиживают на койках, словно дома... Подожди, скоро и пуховые перины требовать будут. И заблудшим душам не внушаешь почтения к начальству, мерзавец...

В коридоре послышались шаги. Это уголовный потащил ведро с баландой.

— Барышню в угловой утихомирили... — Старший надзиратель многозначительно усмехнулся. — А то одни протесты да голодовки... До чего дошла — в губернатора стреляла... А ты дрянь! — Старший надзиратель кинулся к Марии и прокричал: — Встать... Встать, негодяйка, когда с тобой представитель закона говорит...

Мария широко открыла глаза, будто все увидела впервые — и камеру с мокрым лишайником на потолке, и стены из выщербленного кирпича, и оконце, затянутое паутиной, и орущего старшего надзирателя, потерявшего представление о приличии. И еще одно — коли ее, находящуюся в добром здравии, этот негодяй так поносит за несколько слов, то что он делает с террористкой, прикованной к койке и ожидающей смертного часа?!

Мария поднялась во весь рост. В глазах потемнело от ненависти, нижняя губа дрожала. Чувствовала, произойдет такое непоправимое, о чем, возможно, будет жалеть, но совладать с собою не могла. Нужно осадить этого хама... Осадить... Осадить... Нужно заставить его видеть в ней, арестованной, человека... Да, да... Человека! Привык над обездоленными глумиться. Преступление какое — не встала при появлении его священной особы... Дать пощечину... Руки марать не хочется... Но оскорбить только действием, да действием...

Мария схватила стакан с чаем. Чай?! Гм... Бурда... Приносил этот чай уголовный в ведре, заваривали его едва ли не свекольной ботвой — тюрьма славилась воровством. Вот стакан-то и попался на глаза. Увидела, как искривилось лицо старшего надзирателя. Испугался, идиот. И ловким движением выплеснула чай ему в лицо.

Старший надзиратель не на шутку рассердился. Бешеная какая-то... В глазах молнии. Губы сжаты. Бог знает на что способна. Ведьма... Сущая ведьма, о которой костер плачет. Откуда что берется?! И жесты повелительные, и суровость...

Старший надзиратель схватил свисток и, раздувая щеки, засвистел. Большая и неуклюжая фигура стала смешной.

Испуганная физиономия старшего надзирателя отрезвила Марию. Ба, да и появившийся Степанов жмется к двери, и в глазах смешинки. Но каков старший надзиратель! Трус поганый. Не раз убеждалась: чем наглее человек, тем труднее переживает опасность. Трус мерзкий... Пора тебя, наглеца, приструнить.

Мария крепче сжимала стакан. Нет, стакан она не бросит в ненавистную рожу и не даст повода для расправы, столь радостной для начальства. Выдержка и выдержка... Да и в глазах дядьки Степанова испуг и жалость. Видно, ее жалеет. За оскорбление действием при исполнении служебных обязанностей — наказание, жестокое наказание! Все это вихрем пронеслось в голове. Думала ли она о возможных осложнениях? Пожалуй, нет. Хамство и беззаконие тюремной администрации нужно пресекать.

В коридоре раздались свистки. И топот ног. Громкий, заглушающий все тюремные звуки.

В камеру вбежали надзиратели. Камера будто расширилась. Действительно, сколько начальства может вмещать тюремная одиночка?! Мария, улыбнувшись подобному схоластическому вопросу, принялась считать.

Все расступились. Вошел начальник тюрьмы. С красными пятнами на лице. И осипшим от бешенства голосом. Говорил тихо.

— Прекратить безобразие, арестованная! За оскорбление действием сурово ответите... В карцер... В карцер... В темный...

Первым пришел в себя надзиратель Степанов. Поправив фуражку, он двинулся к Марии, приказав деревянным голосом:

— Собрать вещицы для карцера... Полотенце... Куртку... Спальные принадлежности...

Эссен отступила назад и прижалась к койке. Ею овладело острое чувство одиночества. Надзиратели с хваткими ручищами и начальник тюрьмы с ненавидящим лицом и она — одна среди этих разбушевавшихся негодяев. Если ее схватят, то начнут бить. Такого позора она не выдержит и покончит с собой. Смерть... Смерть, но не бесславная, а во имя идеи — ослабления тюремного режима. Бесправие жгучей крапивой процветает в тюрьме. Борьба? Значит, борьба. Жизнь свою продаст дорого. Схватилась за спинку койки, ощущая холод железа, схватилась покрепче, чтобы удержаться, коли поволокут в карцер. В руках оказался кусок железа. Подняла железную палку вверх и почувствовала себя сильной. Очевидно, так былинные молодцы силу ощущали, коли в руках добрая палица.

Словно ветром сдунуло надзирателей из камеры. Бежали поспешно, не пропустив вперед начальника тюрьмы.

Мария прижала палку к груди. Она уже владела собой и ждала, чем все закончится.

— Значит, драться! — прокричал начальник тюрьмы. — Не позволю! Наказание примерное, чтобы другим было неповадно. Камеру на карцерное положение! Вынести к чертовой матери вещи... Койку замкнуть замком... И одеяло отобрать, и подушку... Права свиданий лишить, как и права переписки... На хлеб и на воду... Лишить кипятка... Не беда — охладится... Спать на каменном полу... И никаких поблажек... Доведу о случившемся до прокурора! Предам суду! На карцерное положение ее!

— Вам, милостивый государь, подлости не занимать. На хлеб и воду посадите и щей, в которых плавают черви, лишите... — Эссен говорила с вызовом. — Только судом зря грозитесь — не посмеете дело предать гласности, ибо вылезет наружу и воровство, и мордобитие, и жульничество... Я требую вызова прокурора, чтобы передать протест... Вы должны сидеть в тюрьме за безобразное воровство... Суда боитесь сами больше любого из тех, кто сидит в камерах. Воры и беззаконники! Я молчать не буду. И мздоимство всплывет, и телесные наказания, и воровство тюремных харчей...

— Прокурора захотели, барышня! — заревел в бешенстве начальник, не отводя яростного взора от лица Эссен. — Прокурора, конечно, беспокоить такими делами не будем... А чтобы себя не утруждали письмами да заявлениями, до которых великая охотница, приказываю отнять бумагу... Отнять и впредь до особого распоряжения книг для прочтения не давать!

— Прав, прав Шекспир: «Жалок тот, в ком совесть не чиста!» — философски закончила Эссен.

Дверь захлопнулась, и наступила тишина. Эссен привалилась к стене, пытаясь унять бьющееся сердце.

В камеру вошел бочком надзиратель Степанов. На лице страдание, покрутил головой и тихо сказал:

— Ну, барышня, отбушевали... Даже испугался... Я ужо взялся приказы исполнять... Никому чужому не доверил. И так человек в крайности, так зачем его до пропасти доводить?! Антихристы... Аспиды... В такой сырости да постель отобрать?! Ревматизму в два счета схватите... Знают, аспиды, знают, потому и приказали. Ну и горячая... Горячая какая! Давеча и сам струхнул, а на старшего-то и смотреть тошно. Твоя правда, барышня, старшой — зверюга, сущий антихрист. Его и уголовные не раз грозились порешить. И начальнику правду-матушку врезала. На харчи на арестанта и десяти копеек в день не дают... Горячая ты, беда горячая — не сносить головы.

...И действительно, вещи вынесли из камеры. Койку закрыли амбарным замком. Мария, посмеиваясь, смотрела, как надзиратель запирал его на ключ, подергивая для верности. Камера открыта настежь — в дверях надзиратель Степанов. После того случая надзирателям строжайше запрещено заходить по одному. Убрали стул, с трудом отцепив его от ржавой цепи, содрали столешницу со стола. Конечно, можно было бы вынести стол целиком, но не осилили.

Молодой надзиратель, напарник дядьки Степанова, бросился отнимать личные вещи, но тот его остепенил.

— Оставь пальтишко, и так ветром подбито. — Надзиратель Степанов, напустив суровость, подтвердил: — Сказано: забрать государево имущество... Пальтишко и всякая рухлядь у арестантки собственные. До вынесения приговора подследственная переодеться в арестантское платье отказалась... Характеру барышне не занимать!

К дядьке Степанову Мария зла не имела. Изо всех служак — единственный, кто человечность не утратил. И посмеется, и записочку передаст, и словцом обмолвится. И сейчас была благодарна. Совсем плохо, коли отобрали бы личные вещи. Сырость чудовищная, погибла бы от холода.

С болью смотрела, как выносили из камеры книги. Единственное ее богатство. И товарищей на воле беспокоила просьбой о нище духовной. Даже «Капитал» Карла Маркса имела. В невежестве тюремщики сочли книгу за учебник и пропустили.

Дядька Степанов заметил, как потемнела она лицом, и приказал оставить грифельную доску.

— Пущай себе пишет да стирает — вреда тюремной администрации причинить не сможет. — И усмехнулся в пушистые усы. — Доску-то прокурору не пошлешь... Начальство, оно дело в самый корень видит.

И ушли.

Камера, напоминавшая развороченный муравейник, стала просторнее, но явственно проступала убогость и неприглядность. И грязь на стенах, и облупленная штукатурка на потолке, набухшая грязными пятнами, и решетка на окне... В углу параша... Да, начальство умеет не только унизить человека, но и самое понятие о человеческом достоинстве растоптать!

Мария невесело усмехнулась. Теперь может целыми днями нарушать инструкции и валяться на полу. Не лежать, а валяться. По тюремному распорядку ее будили, как и всех арестованных, в пять часов утра. Почему в пять? Ответить никто не мог. Особенно это было тяжело в короткие зимние дни. Да и к чему такой идиотизм! Ночами спала плохо: слышались какие-то звуки, шорохи, шаги... Засыпала под утро, и вдруг, едва глаза смежишь, как распахивается со скрежетом дверь, грубым окриком сгоняют с койки и тут же запирают на замок. Бывало, к стене прислонишься и долго не можешь унять бьющегося сердца.


Дядька Степанов явился в начищенных сапогах с блестящими калошами. Значит, какой-то праздник. Калоши надевались при сухой погоде. «За калошами следит, как за дитем, — шутили арестованные. — Ни за что по грязи им гулять не разрешит!»

— Что за праздник? — полюбопытствовала Мария, не в силах без смеха наблюдать за эдаким пижонством.

— В смутьянстве-то и за праздниками не следишь, — ворчливо пожурил ее дядька Степанов. — Да святое воскресенье. — И надзиратель широким жестом перекрестился.

— Как в тюрьме узнаешь о празднике? — беззлобно возразила Мария. — По калошам... В плохую погоду калоши под мышкой носишь, чтобы не запачкать?

— Чудаки люди... Да кто же в калошах по грязи шагает? Нужен блеск на калошах, для этого они должны быть сухими. Новенькими. Калоши — вещь дорогая, праздничная. По грязи можно и босиком ходить, экая невидаль...

Дядька Степанов недоумевал: почему арестантов удивляет, что он в калошах по грязи не ходит. И решил: безбожники да смутьяны... Озорство одно...



Мария просительно посмотрела на дядьку Степанова. Тот понимал: захотела расспросить о недозволенном. Но рядом напарник, парень болтливый. Донесет, пакостник, что разговаривает о недозволенных вещах с арестантами. Одни неприятности. Да и барышню жалко. Сидит на полу да воюет с мышами. Если ее слова человеческого лишить, то может и беда произойти. За службу в тюрьме многому научился. Не беда, что иной каторжник грозится на себя руки наложить. Такой покричит да и замолкнет. А махонькие птахи, у которых неизвестно в чем душа держится, — такие способны на все. Их и начальство боится.

Раздумья дядьки Степанова прервал крик. В соседней камере били в дверь и требовали врача. Степанов махнул рукой: опять одесский жулик беснуется. Сам себя кровью измажет, потом врача вызывает. Даст фельдшеру двадцать пять рублей — и уволокут его на недельку в больницу, а там послабления сделают.

— Поди посмотри, — обратился он к младшему коридорному, — что там симулянту нужно, да дверь закрой — негоже камеры раскрывать, так и до беды недалеко. Коли что — вызови начальника караула. — Дядька Степанов дождался, пока закроют дверь, и спросил не без участия: — Чего тебе?

Мария приблизилась к дядьке Степанову.

— Как дела у террористки?! Как здоровье?! Не подавала ли апелляции?! Был ли доктор?! Когда судили?

В синих глазах такая боль и тревога, что дядька не вытерпел.

— Что тебе за дело? Человек-то чужой! Ты ее и в глаза ни разу не видала. Чудачка, право! Ты лучше подумай, что сама натворила! Как на хлебе да на воде в такой сырости будешь жить? Виданное ли дело на начальство кидаться с железной палкой... Могли и скрутить да всыпать горячих...

Мария от удивления раскрыла глаза:

— Если бы тронули, то я бы на себя руки наложила. Да в тюрьме я не одна — кругом товарищи, они и передали бы на волю... По всей России начались бы протесты. Нет, начальство не посмеет меня тронуть! Да что ты обо мне? Расскажи о террористке.

Дядька Степанов с укором взглянул на женщину. Упрямица какая... Если что в голову забила, то хоть кол теши.

— Плохо ее дело. Аккурат в мое дежурство в тюрьму начальства понаехало. Старшой испугался: опять новую одежонку для арестантов на сторону пустил. Только до одежонки дело не дошло. Нам приказали привести ту из пятнадцатого номера. Как привести, коли человек без ног?! Начальство собралось в кабинете у начальника тюрьмы. Туда и дохтура вызывали. Минут через пятнадцать дохтур выскакивает — лица на нем нет. Голос дрожит, и сердито старшему выговаривает: «Ни в одной цивилизованной стране тяжелобольного человека не потащат на суд. И какой это суд? Ни адвоката, ни присяжных... На суд — на носилках! Да я подобного случая и не слышал... Маленькая, беспомощная женщина — и такое беззаконие...» Тут старшой прервал дохтура и начал издеваться: «Махонькая... Больная... Сама бомбу бросала в господина губернатора... Не коробок со спичками, а бомбу! Хоть она и беспомощная, но любой надзиратель ее боится. Как сверкнет глазами — дух захватывает. От адвоката сама отказалась... «Власть вашу не признаю, суд считаю беззаконным, а посему и от защиты отказываюсь. В губернатора стреляла, чтобы отомстить за поруганный народ». Вот как рассуждает «беззащитная»! Пфу... От антонова огня страдает, да ведь никто не слышал ни стона, ни крика. Что за народец? Откуда силы берет? Кремневая... Кремневая...»

Степанов не мог скрыть удивления — такую муку принимала заключенная, а все молчит и молчит. Носилки с подсудимой ему пришлось нести. На суде были одни офицеры. Судили военным судом. Ни на один вопрос она не ответила, даже имя и отчество не назвала. И в конце отрезала: «Действия властей считаю незаконными и суд не признаю». От последнего слова не отказалась. Ее посадили на носилках. Как гневно говорила о царе-батюшке да о бесправии русского народа! Несколько раз ее хотели прервать — куда там!.. И голос звонкий, и лицо горит от возбуждения... Так и сказала, что считает свою долю счастливой — смерть за народное дело принимает! Когда после суда несли на носилках через двор, где гуляли заключенные, опять привстала. Лицо просветленное, будто боли не чувствует, и говорит громко: «Товарищи! Продолжайте дело освобождения — бейте гадов, поднимайте народ. На смену павшего борца придут сотни новых...» Заключенные кинулись к носилкам, старались пожать ей руки. Что поднялось во дворе! Кто плачет, кто кричит: «Прощай, товарищ!» Старшой перетрусил и понял, что колотушками порядка не установить. Погрозил мне кулаком, будто по моей вине поднялся ералаш, и побежал вызывать караул. От носилок заключенных оттеснили солдаты. Несколько залпов сделали...

— Убили кого-нибудь?! — быстро уточнила Эссен, и лицо побледнело.

— Да нет, стреляли холостыми... Солдат оказалось в тюрьме много — вот и оттеснили. Слава богу, до убийства дело не дошло...

— И что теперь?.. Дали ей возможность апелляцию написать?

Мария не отрывала глаз от надзирателя. И огорчалась, что не смогла в этих событиях принять участие. «Отбили бы... — лихорадочно соображала она. — Ворота бы открыли... Как? У солдат ружья бы отняли». И хотя разум охлаждал эти жаркие мечты, картины свободы зажигали сердце.

— Приходил ли адвокат?

— Да, адвоката чуть ли не силком волокли. Очень хотелось начальству, чтобы террористка пощады попросила. И, так сказать, губернатор в живых остался... Могли бы смертную казнь бессрочной каторгой заменить... Только она адвокату приказала удалиться, как и священнику. Вот и разбери эту барышню. Сквозь бинты на ноге кровь проступила, на платке — кровь. Чахотка-то последней стадии, а она все ершится да громы небесные мечет...

— Силком приводили адвоката?! — удивилась Мария, не вслушиваясь в рассуждения дядьки Степанова.

— Приводили, — уныло подтвердил он. — Сказывал же — выгнала она его, а от начальства был приказ уговорить. — Надзиратель не понимал происходившего. — Уговорить. Гм... Не в церковь сходить и не к чудотворной иконе приложиться, а о собственной жизни прошение подать! — Помолчал и по слогам для большей убедительности сказал: — О жиз-ни сво-ей...

— Молодчага-то какая! Я бы тоже ни за что выпрашивать жизнь не стала... «И чтоб вал пришел последний, вал последний роковой, нужны первые усилья, нужен первый вал, второй...»

Дядька Степанов махнул рукой. Чудная барышня — ни страха, ни робости перед начальством.




Загрузка...