XVI

Князь Потёмкин раскланялся у порога комнаты и затем, когда паж закрыл за ним дверь, приблизился к императрице. Екатерина Алексеевна с дружескою сердечностью, но с тем царственным достоинством, которое она умела хранить даже в отношениях со своими высокопоставленными фаворитами, протянула руку Потёмкину и сказала:

— С чем пожаловал ты, Григорий Александрович? Если у тебя есть какое-нибудь желание, то ты пришёл вовремя; я очень довольна собою и светом, так как сделала доброе дело, а именно: освободила из-под ига любящее сердце и открыла пред ним путь, которым оно может в конце концов добиться счастья, — счастья, которого так жаждут все люди, которое достаётся в удел лишь немногим и в котором некоторые и из этих немногих счастливцев раскаиваются.

Потёмкин лишь едва коснулся губами руки государыни; складки на его лбу не разгладились; его взгляд был мрачен и он жёстким, строгим тоном проговорил:

— Вы, ваше императорское величество, очень хорошо поступили, не допустив жалкого отца этой бедной крошки Людовики Сосновской продать её Бобринскому.

— Тебе известно это? — изумлённо, с некоторым неудовольствием спросила Екатерина Алексеевна.

— Разве знать обо всём, что исходит от моей государыни императрицы, не является моим долгом? — твёрдым голосом и почти с угрожающим взором ответил Потёмкин. — Разве же не является моей обязанностью ограждать российский престол от опасности измены и от неосмотрительности и глупости, часто грозящих ещё большею опасностью?

Екатерина Алексеевна, сжав губы, спросила:

— А почему же ты одобряешь мой поступок? Едва ли в тебе есть нежное сострадание к любящему сердцу девушки, да кроме того ты постоянно советовал мне привлекать к своему двору польских магнатов!

— Сосновский не пользуется никаким значением в Польше, — коротко возразил Потёмкин, — и его зять был бы плохим польским наместником, в особенности если бы эта честь выпала на долю Бобринского.

— Ты недолюбливаешь Бобринского, — укоризненно произнесла Екатерина Алексеевна.

— Может быть, я имел бы и право на то, но не хочу говорить об этом, — возразил Потёмкин. — Я не люблю его, потому что он недостоин милости своей императрицы. Осыпьте его, если хотите, золотом и почестями, дайте ему порхать, как глупому, тщеславному мотыльку, в лучах вашей милости, но и не думайте употреблять его на серьёзные цели, влагать в его руки такую тяжёлую ответственность, какою было бы польское наместничество: это повредило бы и вам, и России.

Екатерина Алексеевна вздохнула, но не возразила ни словом.

— А где же найти такого наместника? — спросила она после короткой паузы.

— Существует лишь один человек... это — Феликс Потоцкий.

— Феликс Потоцкий? — воскликнула императрица. — Ты доверяешь ему? Репнин считает его фальшивым человеком и думает, что он ведёт двойную игру!

— Я доверяю ему, — ответил Потёмкин. — Необходимо только, чтобы он определённо знал, что он не может быть и не будет польским королём, и показать ему это, когда наступит для того время, обязаны именно мы. Он ищет блеска, силы и богатства, и если он не в состоянии добиться их на первой ступени, то возьмёт их и на второй. Народ тяготеет к нему и он будет единственным, кто, пожалуй, сможет сделать популярным русское наместничество в Польше. Я не придаю большого значения популярности, но, при возможности иметь её, весьма умно воспользоваться ею, если имеется желание прибрать к рукам и удержать в повиновении неспокойный народ. Бобринский заставил бы поляков презирать Россию и вскоре был бы изгнан, что навязало бы нам тяжёлую войну против восставшего храброго народа. Жертвовать бедною девушкой ради такого плана было бы и ужасно, и вместе с тем глупо.

— Но так как этот план оставлен, то мы ведь согласны друг с другом, — произнесла Екатерина Алексеевна, чтобы прекратить разговор.

— Не совсем, — возразил Потёмкин. — Вы, ваше императорское величество, предоставили этому жалкому Сосновскому своих казаков, чтобы вернуть эту бедную бегляночку; но вам не следовало делать это.

— Почему именно? — спросила императрица. — Разве я не обязана была прийти на помощь отцу против неповинующейся дочери?

Потёмкин, пожав плечами, ответил:

— Услуга, которую вы, ваше императорское величество, оказали ненавидимому во всей Польше Сосновскому, обращает ненависть лично на вас, тем более, что она была направлена против любимого повсюду юного Костюшки; к тому же ему покровительствует Игнатий Потоцкий и теперь он со всеми своими друзьями будет нашим непримиримым врагом.

Екатерина Алексеевна почти пристыженно потупилась.

— Ну, пожалуй, это ещё поправимо, — сказала она;— я взяла Людовику Сосновскую под своё покровительство, и хотя не могу приказывать отцу в его семейных обстоятельствах, но сделаю всё от меня зависящее, чтобы склонить его к уступчивости.

— Спросите его относительно его цены, — сказал Потёмкин, — это будет проще и надёжнее всего; тем не менее всегда лучше обходиться без ошибок, чем впоследствии с трудом и то лишь наполовину исправлять их. Если бы вы спросили у меня совета, если бы вы отдали мне своё приказание, — почти иронически-насмешливо прибавил он, — то я предостерёг бы вас от такого поспешного шага, который может принести лишь вред и осложнения. Но, разумеется, так как вы поручили это такому шуту гороховому, как этот Римский-Корсаков, то вы не могли ожидать ничего иного — глупость он постарался исполнить возможно глупее.

— Ты в скверном настроении духа, Григорий Александрович, — сказала императрица улыбаясь, но всё же несколько уязвлённая беспощадными нападками Потёмкина. — Я сочла то преследование настолько простою и естественною мерою, которую была обязана принять по жалобе отца, что поручила её своему адъютанту, не желая обременять тебя этим. Что сделал тебе бедняга Римский-Корсаков, что ты так сердито говоришь о нём?

В последнем вопросе императрицы послышалась почти боязливая робость.

— Против него я имею уже больше, чем против Бобринского, — ответил Потёмкин, окидывая проницательным взором Екатерину Алексеевну. — Бобринский никогда не принесёт своим нелепым шутовством стыда и вреда России, а Римский-Корсаков платит за милости своей императрицы, возвысившей его из праха, неверностью и низким предательством!

— Что ты говоришь? — испуганно воскликнула императрица. — Нет, нет, этого всё-таки не может быть, тебя обманули, — усмехаясь прибавила она затем, — ведь у бедного юноши так много врагов!

— Но к ним я не принадлежу, — прервал её Потёмкин. — Римский-Корсаков слишком мал для вражды Потёмкина, — гордо прибавил он. — Выслушайте меня, Екатерина, — продолжал он, прижимая к своим губам руку императрицы, на этот раз уже с сердечной теплотою. — Вам известно, что я своею ревностью никогда не препятствовал игре ваших капризов, вашей фантазии — называйте, как хотите! — в которой вы отдыхаете от трудов и забот своих тяжёлых державных обязанностей. Любовь — цветок, который распускается, благоухает и отцветает, который быстро увядает и опадает на землю и лишь в редких случаях приносит плоды. Наша любовь, Екатерина, принесла великолепнейшие на земле плоды — дружбу и доверие! Дари, кому хочешь, мимолётные, однодневные цветы своей любви, я никогда ребяческой ревностью не помешаю лёгкой игре, развлекающей тебя; но твою дружбу и твоё доверие я крепко держу железною рукою и стану защищать против всего света, даже и против тебя самой, Екатерина, если ты когда-нибудь пожелаешь пожертвовать ими ради минутной прихоти.

Императрица покачала головою и, крепко пожимая его руку, сказала:

— Никогда!

— Я крепко держу твою дружбу и доверие, — продолжал Потёмкин, — потому что знаю, что никто так не достоин её, как я, что никто не может быть для тебя и России тем, чем являюсь я. Только эта рука в состоянии, — воскликнул он, протягивая руку, — удерживать у твоих ног сильное государство, объединять всё растущие силы великанов в одной руководящей точке, лучи воли которой распространяются не только над Европой, но и над Азией; Пётр Великий оставил после себя бесформенную, бродящую массу; в твоей руке лежит скипетр государства, пред которым трепещет Европа и малейшему давлению шестерёнок которого она повинуется. Твой ум и твоя воля, Екатерина, создали это, но моя сила — орудие твоего ума и твоей воли, и ты не найдёшь никого, кто был бы способен на подобный труд. Румянцев мог выигрывать твои сражения; я отлично знаю, что он ненавидит меня и делает всё, чтобы лишить меня твоего доверия; но всё-таки он никогда не был бы в состоянии руководить согласно твоей воле всеми племенами, входящими в состав Российской империи, не мог бы сделать это, по крайней мере так, как могу сделать я, только я один!

— Я знаю это, Григорий Александрович, — совершенно убеждённым тоном произнесла Екатерина Алексеевна.

— И вот, — продолжал Потёмкин, — этот Римский-Корсаков начинает много мнить о себе; он не желает довольствоваться тем, что является игрушкой твоего досуга; он не довольствуется деньгами и почестями, которыми ты осыпаешь его, как из рога изобилия; он хочет приобрести твою дружбу и твоё доверие, дерзает желать стать орудием твоей власти.

— И ты боишься его? — с улыбкой спросила императрица.

— Я никого не боюсь, — воскликнул Потёмкин, — потому что никто не может сравняться со мною! Разве Атлант боится того, что кто-либо придёт отнять у него небо, тяжесть которого раздавит под собою всякого другого? Я не боюсь Римского-Корсакова, так как если бы я боялся кого-либо, то все перестали бы бояться меня. Но, как и Атлант не желает, чтобы рядом с ним становились пигмеи и насмехались над ним, подражая ему, так и я не хочу, чтобы этот зазнавшийся мальчишка, эта кукла в твоих руках, дерзал ступать на ту почву, которая принадлежит мне. Я не хочу, чтобы он отбрасывал венок цветов, которым должен украсить твою жизнь, и пытался играть скипетром, извергающим разрушительную молнию на всякого не призванного, слабого человека, подобное дерзкое любопытство должно снова повергнуть, его в прах, из которого он поднялся, и Римский-Корсаков тем более, тем неумолимее заслуживает наказания, что позорно забывает о своём первом долге: о благодарности, любви и верности по отношению к своей благодетельнице.

Лицо Екатерины Алексеевны омрачилось и побледнело.

— Когда выступают с обвинением, то необходимо иметь доказательства, Григорий Александрович, — сказала она строгим тоном и её губы задрожали.

— Может быть, тот, кто трудится день и ночь и стоит на страже блага твоего и России, будет избавлен от подобных доказательств и стоит выше подозрений в ложном обвинении.

— Но ведь тебя могли обмануть! — возразила Екатерина Алексеевна, — у всякого имеются враги, а у тех, кто мне угоден, их более всего.

— Ты желаешь доказательств? Отлично! — сказал Потёмкин. — Прошу вас, ваше величество, — торжествующе прибавил он с глубоким поклоном, — окажите мне милость и совершите прогулку по парку со мною.

— Прогулку по парку? Что это значит? — изумлённо и недовольно спросила Екатерина Алексеевна. — Если у тебя есть доказательства, то почему ты не даёшь мне их здесь?

— Стены имеют уши, — возразил Потёмкин, — и затем... всё же вы, ваше величество, увидите. Идёмте!

Он почти повелительным жестом предложил руку государыне, и она, хотя и несколько неуверенно, последовала за ним.

Снаружи, пред дверями в парк, возле нескольких ступеней, спускавшихся к цветнику, стоял часовой от лейб-гвардии конного полка.

Это был высокого роста, стройный молодой человек, лет двадцати пяти; его ловкая, сильная фигура особенно выгодно выделялась, благодаря богатому мундиру. Его юношески свежее лицо отличалось той нежной бледностью, которая не болезненна и в то же время придаёт внешности аристократическое выражение. Его большие глаза были почти тёмно-синими, в их глубоком взоре лежала какая-то поэтическая мечтательность, а печальная складка вокруг рта придавала ему какую-то особую прелесть.

При появлении государыни молодой конногвардеец вытянулся по-военному и отсалютовал, опустив свой палаш.

Екатерина Алексеевна не обратила внимания на него; она была неспокойна и взволнована. Её рука дрожала; веер, которым она невольно играла, то раскрывая, то складывая его, выпал из неё.

Конногвардеец быстро подскочил, поднял его с земли и, преклонив колено пред государыней, подал ей его.

Последняя только теперь подняла на молодого человека свой взор и видимо изумилась его благородной осанке, красивому лицу и блестящим тёмным глазам. Она взяла от него веер и, продолжая стоять, сказала:

— Спасибо тебе. Твоё имя?

— Степан Иванович Ланской, — ответил конногвардеец.

— Да, да, я припоминаю! Твой род польского происхождения... Ты ещё недавно служишь в моей гвардии?

— Всего шесть месяцев; его светлость князь Потёмкин передал меня милости вашего императорского величества.

— Князь был прав, — сказала Екатерина Алексеевна, дружески кивая Потёмкину, — до сих пор я редко видела тебя; я не забуду твоей рыцарской услуги.

Она подала руку конногвардейцу и тот прижал её к своим губам; прошло несколько секунд, прежде чем государыня, всё ещё не спуская взора с лица молодого человека, отняла свою руку.

Он снова поднялся и отсалютовал палашом. Между тем Потёмкин повёл дальше Екатерину Алексеевну. Она ещё раз оглянулась на молодого гвардейца, словно хотела особенно прочно запечатлеть в памяти черты лица человека, которому обещала свою благодарность.

Потёмкин быстро шагал по цветнику и как бы невзначай произнёс:

— Красивый молодой человек — этот Ланской!

— Действительно, — вполголоса, словно погруженная в размышления, ответила Екатерина Алексеевна.

— Он благоразумен и тактичен, он не допустит таких дурачеств, как Римский-Корсаков, — тем же тоном продолжал Потёмкин.

— Ты хотел доставить мне доказательства, — словно отрываясь от грёз, проговорила Екатерина Алексеевна, — а между тем ведёшь меня в уединённые аллеи парка.

— Доказательство будет здесь, — ответил Потёмкин, — прошу вас, ваше императорское величество, следовать за мною. Опираясь на мою руку, всероссийская императрица ни разу не шла по ложному пути.

Они оставили цветники, непосредственно окружавшие дворец, и вступили в аллею старых буков, окружённых с обеих сторон густым лесом; налево и направо от неё то и дело убегали узенькие боковые дорожки.

У входа в эту аллею работал садовничий ученик, удалявший сухую листву с дороги.

При приближении императрицы мальчик склонился до самой земли и затем, после того как они миновали его, спокойно продолжал своё занятие.

У боковой дорожки повстречался другой садовничий ученик, занятый тем же, что делал и первый; он так же низко поклонился и, после того как императрица миновала его, одинаково спокойно продолжал сгребать листву.

У многочисленных поворотов уединённых, скрывавшихся в глубокой лесной чаще дорожек повсюду встречались те же садовничьи ученики, все без исключения занятые удалением вялой листвы с дорожек, как то предписывалось садовым этикетом в императорских парках. Всё это было весьма естественно и само собою понятно, но всё же казалось, что эти мальчики были живыми путеводителями для Потёмкина, так как он постоянно поворачивал от одного ученика к другому, уже видневшемуся за ближайшим поворотом.

Государыня не обращала внимания на это; она всё ещё была погружена в свои мечты и молча шла рядом с Потёмкиным.

— Куда ты ведёшь меня? — спросила она, наконец, поднимая свой взор, когда они углубились в ещё большую чащу, образовывавшую здесь искусственно поддерживаемый в диком состоянии парк, в котором одна лишь дорожка, заботливо содержимая и усыпанная мелким золотисто-жёлтым песком, говорила об украшающей руке человека.

Здесь точно так же стоял мальчик и, как и другие, низко поклонился при их появлении; при этом он приподнял свои грабли и как бы указал их концом на мховую хижину, расположенную в стороне, в тени высоких старых дубов, и обвитую густым плющом. Возле неё журчал холодный лесной родник, катя свои струи по пёстрой гальке. Это было место, какого лишь могут жаждать поэты для своих размышлений или влюблённая парочка — для своего сокровенного счастья.

— Куда ты ведёшь меня? — ещё раз спросила императрица, в то время как мальчик повторил свой знак граблями.

— К моему доказательству, — сдавленным голосом ответил Потёмкин. — Но тише! Ни слово, ни звук, ни дыхание не должны выдавать нас.

Он увлёк императрицу вдоль дорожки, ведшей к мховой хижине, вход в которую за родником был завешан побегами плюща.

Шаги не были слышны на мягком песке.

— Я не понимаю, — проговорила Екатерина Алексеевна, — что тебе нужно в этом уединённом лесу?

Потёмкин ответил лишь жестом, призывавшим императрицу к молчанию.

Они подошли к мховой хижине.

Потёмкин быстро провёл государыню за угол хижины и затем раздвинул плющ, спускавшийся над её входом.

Екатерина Алексеевна побледнела и, как статуя, неподвижно осталась на месте.

В хижине, на мховой скамье лежала графиня Брюс, а у её ног, на деревянной скамеечке, сидел Римский-Корсаков. Он держал руку графини и видимо нашёптывал ей слова любви, в то время как она своей другою рукою нежно гладила его по лицу.

Картина, внезапно представившаяся взору императрицы, была не лишена прелести; графиня была красивой женщиной, походившей на розу в её полном цвету, и в той позе, в которой она отдыхала на мягком ковре под сумеречной зелёной лесной тенью, прислушиваясь к любовным словам молодого блестящего офицера, она могла бы служить заманчиво-прелестной моделью для художника.

Но государыня, по-видимому, не чувствовала всей прелести картины, с которой сбросил пелену пред ней Потёмкин. Она стояла на месте со вздымавшейся грудью, её губы вздрагивали, её глаза метали молнии, между тем как Потёмкин с торжествующей улыбкой отошёл в сторону.

Всего лишь миг господствовала тишина, а затем в хижине раздался пронзительный крик. Графиня подняла взор, узнала императрицу и вскочила, беспомощно теряя всякое присутствие духа. Обе женщины стояли почти непосредственно лицом к лицу: императрица — грозная, в страшном гневе, графиня — испуганная, как будто сама смерть выросла пред нею из недр земли. Римский-Корсаков стоял рядом с нею, как пойманный на месте преступления школьник, тщетно пытающийся придумать какое-нибудь извинение для своей глупой шалости.

— Вы видите, ваше императорское величество, — насмешливо проговорил Потёмкин, — что ваша личная свита всегда к вашим услугам, даже здесь, в этом лесном уединении.

Графиня окинула его полным дикой ненависти взглядом и затем, нечеловеческим усилием воли стараясь придать своей внешности равнодушно-спокойный вид, сказала:

— Вы, ваше императорское величество, отпустили нас, мы ждали здесь ваших приказаний, и ваш адъютант, обладающий пороком или достоинством честолюбия, просил меня замолвить за него словечко пред вашим императорским величеством о повышении его в чине; ему кажется, что...

— Да, да, — воскликнул Римский-Корсаков, опускаясь на колена пред государыней и пытаясь схватить её руку, которую она поспешно отдёрнула, — да, для вашего адъютанта слишком мал чин полковника... Я не смел... и графиня...

Екатерина Алексеевна уже вполне овладела собою. Ледяное спокойствие сковало черты её лица, а на её губах заиграла ироническая улыбка.

— Просьба не должна остаться безрезультатной, — сказала она с лёгкой дрожью в голосе, выдававшей её внутреннее волнение. — Римский-Корсаков не должен напрасно молить о ходатайстве у дамы, называющей себя моим другом. Встаньте!.. Вы — генерал.

— Благодарю вас, ваше императорское величество, благодарю вас! — воскликнул совершенно осчастливленный Римский-Корсаков, снова делая попытку поцеловать руку государыни, но последняя вторично отдёрнула её от него.

Графиня в трепетном ожидании не сводила взора с Екатерины Алексеевны; она не обманывалась в её мнимом спокойствии, чувствовала, что над её головой нависла буря, и с ужасом ждала грома.

— Для того, чтобы вы могли подготовиться к тому, чтобы полезно послужить мне и моей империи в своём новом чине, — продолжала государыня, — вы отправитесь за границу и будете изучать там военное искусство; князь Григорий Александрович снабдит вас паспортом; сегодня же вы уедете в Петербург, чтобы оттуда отправиться в своё путешествие.

Потёмкин поклонился, а Римский-Корсаков остался безмолвно стоять на коленях.

— А вас, графиня, — продолжала Екатерина Алексеевна, — как мне кажется, утомила та служба, которую вы, из дружбы ко мне, с таким самопожертвованием приняли на себя. Я не смею принимать такую жертву; я вижу, что у императрицы не должно быть подруг. Я уверена, что деревенская тишь в ваших поместьях будет благоприятна для вас. В течение часа, князь Потёмкин, должны быть готовы лошади для графини.

— Ваше императорское величество, — вне себя воскликнула графиня, — выслушайте меня!..

— Выслушать? — спросила Екатерина Алексеевна с резкой насмешкой, — я видела, графиня, высказала своё мнение и надеюсь, что вы слышали и не принудите меня повторять то, что я уже раз сказала. Пойдёмте, князь Григорий Александрович.

Она подала руку Потёмкину и быстро направилась ко дворцу.

Графиня Брюс несколько секунд оставалась с прижатыми к груди руками, бледная и неподвижная, затем бросила взгляд глубокого презрения на Римского-Корсакова, который как разбитый не подымался с колен, и прошептала:

— Ну, разве стоила эта игра той ставки, которую я проиграла?

После этого она медленно пошла к флигелю дворца, в котором жила.

Римский-Корсаков, немного спустя, тоже последовал за нею; он шёл колеблющейся походкой, словно пьяный, тихо бормоча про себя проклятия, связанные с именем графини.

Так прекратилась под взглядом императрицы столь милая любовная картина и ещё недавно пред тем счастливые союзники шли вдали друг от друга, унося в сердцах ненависть и презрение...

— Что же, доставил я своё доказательство? — спросил Потёмкин.

— Благодарю тебя, Григорий Александрович, — ответила Екатерина Алексеевна, — ты бодрствуешь ради меня и у меня нет друга кроме тебя.

— А будет мой царственный друг впредь требовать от меня ещё доказательств?

— Никогда, Григорий Александрович! — воскликнула государыня. — Моё доверие с этих пор вполне принадлежит тебе и в доказательство этого, которое я сейчас же хочу дать тебе, слушай, что я тебе скажу: София де Витт здесь!

— София де Витт? — вздрагивая воскликнул Потёмкин, — бесстыдная, коварная! Но нет, это невозможно! Как попала она сюда, где она могла скрыться от меня?

— Вот видишь, — весело проговорила Екатерина Алексеевна, — по временам я могу быть прозорливее, чем мой верный страж; впрочем, ведь здесь дело идёт о женщине, которую надёжней проследит взгляд женщины. София де Витт здесь; она свободно и открыто показывается повсюду и уже много раз встречалась и самому тебе.

Потёмкин всё ещё мрачно и недоверчиво покачивал головою.

— Мне бросился в глаза паж графа Феликса Потоцкого, — продолжала Екатерина Алексеевна, становясь всё веселее и веселее, — я тотчас же признала, что этот паж — женщина, и так как я хорошо рассмотрела его, то узнала в нём и Софию де Витт.

— Потоцкий... он? — воскликнул Потёмкин. — О, это бессовестно, это — дерзость, которая не должна пройти безнаказанно!..

— Нет, нет, мой друг, — прервала его Екатерина Алексеевна, — это — счастье, за которое следует ухватиться. Так как София де Витт здесь, то очевидно она совершенно овладела Потоцким, раз имеет возможность позволять себе такие безумно смелые выходки. Поэтому предоставь мне эту женщину! Она должна стать моим орудием, чтобы привлечь на нашу сторону Потоцкого.

— И я должен терпеть, что она коварно ускользнула от меня, что она пренебрегает мною, смеётся надо мною, здесь, в моём присутствии? — воскликнул Потёмкин.

— Да, мой друг, — сказала Екатерина Алексеевна, — ты должен терпеть это, я требую этого от тебя, так как я требую этой женщины для себя, совершенно для себя, я одна желаю держать её в своих руках. Во всяком случае она не останется безнаказанною... и, может быть, — мрачно продолжала она, — её поразит более тяжёлое наказание, чем наказал бы ты. Обещай же вполне предоставить её мне! Ведь могу же я требовать от тебя жертвы моему капризу?

— Пожалуй, это было более, чем капризом, — мрачно произнёс про себя Потёмкин. — Но пусть будет так! Я обещаю то, чего требует от меня императрица.

— И ты увидишь, что поступил правильно, — весело воскликнула Екатерина Алексеевна, — ты убедишься, что я всё же делаю лучшую политику, чем ты сам, когда дело касается женщины, женщины, — прибавила она, насмешливо грозя пальцем, — которая, пожалуй, сумела бы владеть тобою, как она владеет Потоцким.

Они возвратились ко дворцу.

Ланской стоял у его дверей и отсалютовал при приближении государыни.

— Римский-Корсаков уволен и вы, ваше императорское величество, без адъютанта, — сказал Потёмкин.

— Ты прав, — с заблестевшим взором ответила императрица и быстро подошла к Ланскому. — Я обещала вспомнить о тебе, Степан Иванович, — сказала она, окидывая благосклонным взглядом вставшего пред нею во фронт гвардейца, — князь хвалит твоё усердие и твою верность.

— Каждая капля моей крови принадлежит моей августейшей государыне императрице! — с выражением искреннего восторга воскликнул Ланской.

— Так вот, я верю тебе и желаю дать тебе возможность выказать свою верность, — продолжала Екатерина Алексеевна. — Ты будешь моим адъютантом!

— Адъютантом вашего императорского величества?.. я? — воскликнул Ланской. — И это — не сон?

— Это — действительность, Степан Иванович, — улыбаясь, произнесла Екатерина Алексеевна. — Ступай с князем! Он определит тебя к должности и укажет тебе твою квартиру.

Из кабинета государыни поспешно вышел паж и доложил о графе Фалькенштейне.

Екатерина Алексеевна с приветливой улыбкой кивнула головой Ланскому и сказала:

— Возьми его с собою, Григорий Александрович, и позаботься о том, чтобы сегодня вечером, когда соберётся двор, он уже приступил к исполнению своих обязанностей! Я вскоре жду тебя; мы будем обедать в обществе одного лишь графа Фалькенштейна.

Потёмкин пошёл с Ланским через боковой ход во внутренний двор дворца, а Екатерина Алексеевна прошла в кабинет, где её уже встретил император Иосиф в своём сером костюме без ленты и звёзды. Она учтиво и сердечно приветствовала его и её лицо сияло такою чистою радостью, как будто она возвратилась с простой прогулки и только наслаждалась весенней свежестью природы.


Вечером в блестящих залах Янчинского дворца снова ярко горели свечи. Собрался весь двор, блистая бриллиантами и орденскими звёздами; с улыбкою приветствовали друг друга, с улыбкой разговаривали; ведь спокойная, весёлая улыбка — принадлежность этикета, что бы ни скрывалось под этой улыбкой: любопытство ли, или злорадство, зависть ли, или нерасположение, ненависть или угроза. Улыбка, как расшитое золотом парадное платье, как орденская лента или звезда, принадлежит к предписываемому костюму, к туалету лица, и тот, кто естественнее других умеет удерживать на губах беспечную, детски весёлую улыбку, чувствует себя как дома на скользком придворном паркете.

И сегодня под этой парадной улыбкой, с которой гости императрицы приветствовали друг друга, с которой болтали, сходясь в группы и снова расходясь, как в меняющемся калейдоскопе, скрывалось много любопытства и злорадства, но вместе с тем и немало беспокойного страха и забот. В воздухе носились изумительные слухи, случились из ряда вон выходящие вещи, и никто не мог найти им объяснение.

Графиня Брюс, первая придворная дама, сестра великого, непобедимого Румянцева, долголетняя неразлучная подруга государыни, внезапно уехала, и все видели, как она была бледна и как прижимала к глазам свой носовой платок, когда выезжала из дворцового двора. Почти в то же время по дороге в Петербург уехал Римский-Корсаков, и в нём заметили ещё более очевидные и явные признаки глубокого потрясения, когда он покидал дворец.

Правда, придворные привыкли к тому, что фавориты императрицы, исполнявшие должность её личного адъютанта, часто внезапным образом исчезали, так же внезапно сменяясь другими, и поэтому отъезд Римского-Корсакова сам по себе не был бы событием значительной важности. Однако очевидная немилость к графине Брюс, положение которой, по общему мнению, считалось непоколебимым, имела уже большее значение, а то обстоятельство, что эта немилость совпала с увольнением Римского-Корсакова, что императрица, постоянно ревностно избегавшая всякого шума, здесь, в Могилёве, в присутствии императора Иосифа, в городе, где собралась вся польская знать, куда были обращены взоры всех европейских правительств, совершила подобную перемену самых близких к себе людей, должно было быть следствием серьёзных, важных событий. И это возбуждало любопытство, которое тем судорожнее напрягалось, что не произошло ничего явного, что могло бы послужить толчком к этому перевороту. Но, чем глубже и непроницаемее была тайна, окружавшая всё это, тем большую важность приобретало это событие в глазах всего двора. Ко всему присоединилось и то, что в эту ночь там и сям было слышно движение, ординарцы и казачьи отряды карьером неслись по улицам; носились слухи о многочисленных арестах, но никто не мог сказать, кто именно арестован. Но ведь известно, что чем неопределённее слух, тем быстрее он распространяется и тем более веры придают ему. И потому было вполне естественно, что всё общество находилось в трепетном возбуждении, что все разговоры велись вполголоса, что люди не смели расспрашивать и вместе с тем всё же надеялись из какого-либо слова или беглого замечания получить луч света.

Однако всё было напрасно. Как ни хитро подходили к тому, чтобы заставить заговорить статс-дам императрицы, они избегали всяких замечаний, соприкасавшихся с важным вопросом дня, и либо ничего не знали, либо делали вид, что не знают. Поэтому приходилось упражняться в нелёгкой добродетели терпения и страстно ждать появления их величеств. Но во время этого ожидания каждый старался сделать своё лицо возможно более равнодушным. Ещё не было определённо объявлено о немилости к столь внезапно исчезнувшим с придворного горизонта лицам, и потому никто не смел обнаруживать злорадство, ощущавшееся большей частью общества. Однако эта немилость была настолько вероятна, что и принадлежавшие к друзьям и любимцам графини Брюс и Римского-Корсакова не осмеливались дать заметить в себе выражение сожаления.

Лишь весьма немногие не обращали внимания на то, что так волновало всех остальных.

Во-первых, не интересовался этим маршал литовский Сосновский; мрачный и бледный, он всё смотрел пред собою и почти невежливо отклонял все соболезнующие вопросы относительно состояния здоровья его дочери. Все знали, что графиня Людовика, накануне заболев, покинула бал государыни, знали также и о том, что утром она была у государыни, а затем была отправлена последней ради лучшего ухода во дворец архиепископа; при строгом молчании, которое соблюдалось свитою императрицы, никто ничего не знал о событиях предшествовавшей ночи, и потому находили вполне естественным, что Сосновский особенно сильно ощущал болезнь дочери, так как она случилась как раз в ту самую минуту, когда её брак с Бобринским должен был осуществить все его желания. Притом же в виду столь важных событий при дворе это частное дело маршала литовского представляло собою мало интереса; однако о нём говорили тем усерднее, чем меньше могли говорить о том, что собственно занимало умы всех; в особенности среди поляков не было недостатка в иронических замечаниях относительно помехи, воспрепятствовавшей антипатриотическому честолюбию Сосновского.

Феликс Потоцкий, казалось, как будто и не знал ничего о том, что волновало общество; он был радостен и, как всегда, весел, шутил со всеми, был полон любезного достоинства по отношению к русским вельможам и так громко и усердно высказал Сосновскому своё соболезнование по поводу нездоровья его дочери, отсрочивавшего осуществление столь прекрасных надежд, что Сосновский со злобным, грозным взглядом и короткой, почти невежливой фразой отвернулся от него.

Графиня Елена Браницкая держалась также вполне непринуждённо. Она блистала красотою, и её взор горел ещё ярче, чем сверкающий блеск её бриллиантов; для каждого у неё находилось приветливое слово. Она тоже подошла к Сосновскому, но он сердито прошептал ей:

— Вы изменили мне, графиня. Зачем вы помешали бегству, если намеревались затем вымолить покровительство государыни для непокорной? По-видимому, вам доставляет только радость причинение зла другим.

— Это — свойство демонов! — ответила графиня с ироническим смехом. — Берегитесь, граф Сосновский, связываться с демонами; кто принимает их услуги, тот навсегда подпадает под их власть!

Взор графини упал на Игнатия Потоцкого, только что вошедшего в зал. Его лицо было бледно и серьёзно. Он также взглянул на неё. Глубокая и вместе с тем печальная задушевность лежала в его взоре, который задумчиво покоился на ней, и, почувствовав который, она вся вздрогнула.

Игнатий, казалось, намеревался подойти к ней; он уже сделал несколько шагов, но затем вдруг остановился и, словно невольно покачав головою, обратился с безразличною фразою к стоявшему близ него придворному.

Лицо графини на миг покрылось густым румянцем, горькая усмешка тронула её губы, затем она быстро перешла через зал и остановилась пред Игнатием Потоцким; она подала ему свою руку, но лишь едва коснулась при этом кончиками своих пальцев его руки. Он принуждённо ответил на её привет и робко потупил взор пред её горящим взглядом.

— Добрый вечер, граф Игнатий, — между тем дружески, но всё же жёстким, грубым тоном произнесла графиня Елена, — надеюсь, вы более не сердитесь на меня за то, что я выдала бегство вашего друга Костюшки, случайно открытое мною; я опасалась, что крошка Людовика Сосновская решилась на глупую выходку, благодаря детскому легкомыслию, и хотела оградить от позора старинное благородное имя. Я исправила свой несправедливый поступок и выпросила покровительство государыни императрицы для бедняжки Людовики; её свобода обеспечена, и мне думается, что она всё же будет счастлива.

— Я знаю это, графиня Елена, — сказал граф Игнатий, пожимая ей руку, которую она быстро отдёрнула от него.

— Вы знаете это? — спросила она.

— Государыня говорила со мною; и, клянусь Богом, я не сержусь на друга, по недоразумению ошибившегося.

— По недоразумению? — воскликнула Браницкая и пламенный румянец залил её лицо. — Да, — сказала она затем, обмахиваясь веером, — ведь я же не знала, что благородная любовь смутила сердце графини Людовики и что Костюшко достоин её любви. Всё это было лишь недоразумение — увы! — недоразумение роковое!..

Она живо и торопливо проговорила всё это. Взор Потоцкого с искренним соболезнованием покоился на её прекрасном лице. Слово, казалось, уже трепетало на его губах. Но тут раздались три удара жезла графа Строганова.

Все взоры обратились ко входу в покои императрицы.

Два пажа настежь открыли створки дверей и остались стоять по обе стороны её.

Непосредственно за тем в зал вступила Екатерина Алексеевна. На ней было чрезвычайно простое платье французского покроя; единственным украшением её головы служила византийская корона, сверкавшая драгоценными камнями. Её лицо сияло весёлым спокойствием.

Лёгким наклонением головы она приветствовала общество, словно волна колосьев глубоко склонившееся пред ней.

Но сегодня головы поднялись быстрее обыкновенного, и предметом любопытства, которого искали взоры всех, была не сама императрица.

За государыней вошла в зал княгиня Голицына, первая статс-дама по старшинству после графини Брюс, и рядом с нею увидели молодого человека высокого роста в адъютантском мундире с богатым шитьём и с золотыми аксельбантами; он с благородной осанкой, но несколько робко и принуждённо стоял на пороге. Никто не знал его, но сомнения разрешились: немилость была высказана, графиня Брюс и Римский-Корсаков были смещены и уехали, чтобы более не возвратиться.

Единодушный вздох, казалось, пробежал по блестящему собранию, все почувствовали облегчение; пред всеми был совершившийся факт, и каждый знал, как теперь держаться.

— Это — Ланской... Ланской, конногвардеец, — послышался в одной из групп тихий шёпот, и с быстротою молнии по залу пронеслось шёпотом повторяемое имя нового адъютанта, которого пред тем никто не упоминал и которое теперь повторялось всеми с таким же выражением, как будто молодой, до сих пор никем не замеченный офицер был предметом уважения и дружбы каждого из присутствовавших.

В то время как императрица всё ещё стояла вблизи дверей и обводила своим гордым взором собравшихся, отворилась вторая дверь и в зал вошёл император Иосиф в сопровождении своих адъютантов. Как и накануне вечером, на нём был простой тёмный костюм, украшенный орденом святого Андрея Первозванного и Золотого Руна. Он поспешил к императрице, с рыцарскою вежливостью поцеловал её руку и произнёс несколько любезных фраз.

Императрица громким голосом, далеко слышным при царившей глубокой тишине, сказала:

— Позвольте мне, ваше величество, представить вам моего нового адъютанта, господина Ланского, офицера моей лейб-гвардии конного полка. Римский-Корсаков сегодня уехал, чтобы подготовиться для службы в армии и загладить некоторые бестактности, которые следует простить его молодости.

Иосиф улыбнулся с выражением удовлетворения. Могло казаться, что увольнение прежнего адъютанта являлось результатом излишней самоуверенности, неприличным образом проявленной Римским-Корсаковым по отношению державного гостя своей государыни.

Император любезно поздоровался с Ланским, и последний со строгой военной выправкой стал коротко и почтительно отвечать на его вопросы.

Потёмкин почти незаметно вошёл вслед за императрицей. Иосиф тотчас же поспешил к нему, подал ему руку и, заговорив с ним, в то же время подал руку императрице, чтобы отвести её к её креслу; этим он естественным образом заставил князя идти среди общества рядом с их величествами.

Из боковой двери появился и Бобринский; он казался удручённым; отсутствие графини Людовики, видимо, огорчило его. Он хотел было подойти к Сосновскому, но тот резко отвернулся и занял место поближе к императрице, чтобы нельзя было заговорить с ним.

Поднявшееся при появлении их величеств движение разделило и графиню Браницкую с Игнатием Потоцким; графиня вскоре была подозвана государыней, и граф Игнатий остался одиноко стоять в стороне, погрузившись в свои мысли и по временам бросая печально-задумчивые взгляды на графиню, которая снова, блистая красотой и грацией и рассыпая перлы остроумия, увлекла всех за собою и некоторое время почти исключительно одна разговаривала с их императорскими величествами.

Танцы в бальном зале ещё не начинались, но музыка уже наигрывала первые звуки менуэта; в это время у наружных входных дверей парадных покоев стало заметно необычайное движение.

Лакеи разыскали графа Строганова, он вышел и вскоре вернулся, поспешно направившись к императрице; последняя, по-видимому, была приятно удивлена его докладом и, нагибаясь к императору Иосифу, сказала несколько слов своему гостю, которые он выслушал тоже с живою радостью.

Это событие снова в высшей степени возбудило любопытство всех присутствовавших; казалось, что богатый событиями день должен принести что-либо ещё более важное, и взоры всех последовали за графом Строгановым, быстро возвратившимся ко входным дверям.

Сейчас же вслед за тем граф с некоторою торжественностью ввёл молодого, стройного офицера в простом и всё же бывшем к лицу ему синем мундире прусских драгун и провёл его через ряды придворных к императрице.

Молодой прусский офицер шёл с гордой, почти дерзкой самоуверенностью рядом с обер-камергером. Он остановился против государыни, благоговейно склонился и затем, встав навытяжку, сказал по-немецки:

— Барон фон Пирш, лейтенант королевского прусского драгунского полка, имеет честь явиться пред вашим императорским величеством по повелению его величества короля.

Екатерина Алексеевна благосклонным взором окинула молодого офицера и ответила совершенно бегло по-немецки:

— Я весьма рада возможности приветствовать посланца моего августейшего друга, прусского короля, и его величество император, мой августейший гость, как я уверена, полон того же чувства, — прибавила она, обращаясь к императору Иосифу, пред которым фон Пирш тотчас же раскланялся.

— Всем известны моё благоговение и удивление пред его величеством королём Фридрихом, — сказал Иосиф, приветливо кланяясь прусскому офицеру, — и я счастлив в вашем лице видеть пред собою представителя его армии.

— Так как вы, ваше императорское величество, не соизволили, чтобы послы европейских держав сопровождали вас при этом вашем путешествии, — продолжал фон Пирш уже по-французски, — то мой всемилостивейший повелитель, желая лично приветствовать своего августейшего друга, оказал мне честь, послав меня сюда, чтобы передать вам, ваше императорское величество, это письмо. — Он вынул из кармана своего мундира письмо с большой печатью и передал его императрице. — Вместе с тем, — прибавил он затем, — я должен просить у вас, ваше императорское величество, разрешения передать это второе письмо моего всемилостивейшего повелителя господину графу фон Фалькенштейну.

Император принял письмо, с глубоким поклоном переданное ему фон Пиршем, и улыбаясь сказал императрице:

— Приходится сознаться, король Фридрих умеет облекать в любезную форму знаки своего внимания.

— Совершенно верно, — ответила императрица, — и я прошу вас, ваше величество, сейчас же прочитать письмо короля.

Император и императрица вскрыли печати своих писем и прочли их содержание.

Императрица несколько раз с улыбкой покачала головою и затем сказала:

— Так как приветствие его величества короля Фридриха касается нас обоих, то я полагаю, что столь любезные его письма также относятся к нам обоим.

Она подала письмо, которое только что читала, императору Иосифу, а последний с обязательной благодарностью взял его и, в свою очередь, передал своё письмо императрице со словами:

— Король прусский будет убеждён, что вы, ваше величество, и я не имеем друг от друга тайн.

Оба монарха, обменявшись письмами, прочли их с выражением того же удовольствия, как пред тем адресованные им лично. Потёмкин стоял возле и не мог совершенно согнать со своих губ насмешливую улыбку.

Весь двор в продолжение всей этой сцены в благоговейном молчании окружал монархов, все взоры были прикованы к выражению их лиц.

Лишь графиня Елена Браницкая едва обращала внимание на императрицу и императора; всё её внимание было привлечено происшествием, которое осталось незамеченным всеми остальными, исключительно занятыми центральным пунктом общества. Когда прусского офицера проводили к императрице, графиня заметила, что Игнатий Потоцкий, вдруг побледнев, со всеми признаками внезапного страха выступил из рядов, в которых стоял, и устремил свой взор на вошедшего, как на привидение. Когда затем офицер представился и назвал своё имя, граф Игнатий весь вздрогнул и, как бы под тяжестью удара, склонил свою голову. Он отошёл назад, словно хотел спрятаться за спины других, но не отрывал взора от свежего, смелого лица прусского офицера, которое, по-видимому, казалось ему ужаснее змееволосой головы Медузы.

Графиня Браницкая наблюдала всё это из-за своего веера, который она дрожащею рукою то раскрывала, то снова закрывала; для неё не было сомнения, что граф Игнатий Потоцкий знал этого прусского офицера, а последний очевидно находился в связи с какой-нибудь тайной его жизни, вследствие чего его присутствие здесь и внушило ужас и страх графу. Может быть, здесь ей представлялась путеводная нить к разрешению загадки, так овладевшей всем её существом, и она решила последить за офицером.

Всё ещё пряча своё лицо за веером, графиня наблюдала за каждым изменением в лице графа, за каждым его движением.

Императрица и император прочли письма и снова обменялись ими.

— Не знаешь в самом деле, чему и удивляться больше: перу ли, или мечу короля Фридриха, — сказал Иосиф.

— Разумеется, перу, — быстро ответила Екатерина Алексеевна, — пред пером монарха я могу преклоняться, пред его мечом — никогда!

Иосиф мгновенно покраснел и сжал губы, в то время как Потёмкин одобрительно кивнул императрице.

— На сегодня ваши служебные обязанности окончены, — сказала Екатерина Алексеевна, обращаясь к фон Пиршу, всё время неподвижно стоявшему навытяжку, — так как вы исполнили поручение своего августейшего повелителя. Ещё раз благодарю вас за радостную весть, доставленную мне вами. Теперь вы — только мой гость; надеюсь, что время пребывания при моём дворе не покажется вам продолжительным.

Она кивнула Пиршу головою, в знак того, что отпускает его.

Молодой офицер низко поклонился и, пятясь задом, отошёл от императрицы.

Загрузка...