XXVI

По настоятельному желанию короля Косинский был помещён в отдельную тюрьму, устроенную во флигеле самого дворца и снабжённую необходимейшими удобствами. Отпустить его на свободу было невозможно, как уличённого в государственной измене королю и государству. Для разбора тяжкого преступления был наряжен чрезвычайный суд, в состав которого, кроме членов судебной палаты, были призваны также и высшие сановники государства. Графу Феликсу Потоцкому в качестве фельдцейхмейстера артиллерии в числе прочих магнатов пришлось занять место между судьями похитителей короля, и он подчинился этому обязательству беспрекословно, хотя с тревожной робостью помышлял о том, какой оборот могли придать делу показания виновных.

София де Витте смеялась над его озабоченностью.

— Чего тебе бояться, мой друг, — сказала она, — раз мы совершенно ясно видим, по какому пути нам нужно следовать и к какой цели стремиться? Государыня знает, что ты держал в руках нити заговора и сделал всё, чтобы вручить эти нити ей и отдать в её власть Понятовского. Значит, с её стороны тебе нечего опасаться никакого неправильного толкования, никакого подозрения. Так называемые польские патриоты едва ли вменят тебе в вину участие в деле, плодами которого они охотно воспользовались бы сами. Народ и большинство шляхты стоят на твоей стороне. Каким же образом может повредить тебе судебный процесс? Разве у пойманных заговорщиков есть доказательства? Разве ты когда-либо сносился лично с кем-нибудь из них? А если бы тот или другой из числа подсудимых дал показания, способные набросить тень на чужое доброе имя, то неужели кто-нибудь в Польше осмелится взвести подозрение на графа Феликса Потоцкого? Весь народ восстал бы против этого, и русская военная сила пришла бы тебе на помощь.

Потоцкий, стоявший с мрачным видом пред Софией, которая лежала на диване в его турецком кабинете, произнёс:

— Действительно заговорщики никогда не сообщались со мною и предположения, которые могут быть высказаны ими, не будут иметь значения. Они состояли у меня на службе, но разве я могу помешать кому-нибудь злоупотребить моим именем для прикрытия преступления? Однако, — продолжал он с мрачным видом, — Вацлав Пулаский держит в руках ключ этой роковой тайны, а Пулаский не вернулся назад! Он отправился в Ченстохов, чтобы ожидать там пленного короля и подготовить мою диктатуру; что будет, если его схватили, если он скомпрометировал себя или — ещё того хуже — меня? Пулаский стоял ко мне слишком близко, всякому известно, что он служил у меня и пользовался моим безусловным доверием; я не могу отречься от него, как от других.

— Видишь, мой друг, как безрассудно и опасно облекать кого-нибудь своим полным доверием и слишком приближать к себе! — по кратком размышлении сказала София. — Тебе совсем не следовало это делать; надо пользоваться людьми, не отдаваясь однако им во власть. Удила, конечно, должны сдерживать коня, но всаднику надо иметь возможность править им, распуская или натягивая поводья, а также бросить его по своему произволу; мы должны управлять людьми, но они сами ни в коем случае не должны знать, куда их ведут. Ты сделал промах, которого тебе нужно остерегаться на будущее время; тем не менее твоя ошибка поправима; единственною силой, действительно опасной и грозной для тебя, была императрица, а её тебе нечего бояться с той поры, как я сделалась её союзницей.

— А здешний суд? — спросил Потоцкий. — Что мне сказать, если Пулаский схвачен, если он скомпрометировал меня своими словами или действиями, а, может быть, даже сознался в том, что мои друзья поспешат предать самой широкой гласности? Я трепещу при мысли, что Пулаского где-нибудь поймали и могут выставить на суд свидетелем против меня.

— Надо всегда рассчитывать на худшее, — отвечала гречанка. — Моё правило непременно предусматривать самый неблагоприятный случай, чтобы иметь возможность радоваться более благоприятному, как особенному и неожиданному счастью. Итак, допустим, что произойдёт именно то, чего ты боишься. Но какое значение имело бы это обстоятельство? Ведь обнаружилось бы только, что твой доверенный злоупотребил твоим положением, чтобы под прикрытием твоего имени составить заговор... Твоё участие в последнем известно лишь ему одному, а что значило бы его показание против твоего? Найдётся ли в Польше такой человек, который усомнился бы в слове графа Потоцкого против доноса его слуги, или такой, который осмелился бы высказать подобное сомнение?

— И мне пришлось бы смотреть ему в лицо, — с ужасом воскликнул граф Потоцкий, — уличать его во лжи, когда я знаю, что он говорит правду? Как мог бы я вынести его взгляд!

София громко расхохоталась и насмешливо произнесла:

— Надо привыкать ко многому на свете, мой друг, а в особенности к людским взглядам. Ведь человеческий взгляд — не кинжал, мой друг, да и кинжалов не следует бояться. Поверь мне, если бы взоры людей были их единственным оружием, то я, пожалуй, стала бы бороться с императрицей Екатериной за господство вместо того, чтобы стать её союзницей. Я принадлежу к полу, который называют слабым, но я, право, не в состоянии удержаться от смеха, когда мужчина трепещет чужих взоров!

— А между тем, — полушутя заметил Потоцкий, всё ещё волнуемый мрачными мыслями, — женщинам, в особенности же самой тебе, следовало бы знать силу взоров, которую они так часто дают нам чувствовать.

Он наклонился к Софии и нежно поцеловал её руку, тогда как взоры красавицы-гречанки остановились на нём с такою гордостью и торжеством, что им действительно можно было приписать всёпокоряющее могущество.

Медленно и неслышно откинулась портьера у входных дверей. Пулаский бледный и мрачный стоял на пороге. София первая заметила его и вскочила. Граф содрогнулся; он как будто в самом деле не мог вынести грозный взор этого бледного человека, потому что потупился. Потом нерешительными шагами он приблизился к вошедшему и протянул ему руку. Пулаский точно не заметил этого.

— Вот наконец и вы, — промолвил граф Феликс, — я давно вас ждал и беспокоился на ваш счёт; счастье, что вы тут. Теперь вы видите, что я был прав с моею осторожностью и что недаром одолевала меня забота; вопреки всем приготовлениям, план не удался.

— И самый лучший план постигнет неудача, если в дело вмешается измена, — возразил Пулаский.

— Измена? — дрожащим голосом пробормотал Потоцкий. — Действительно... Косинский...

— Косинский, — перебил Пулаский, — малодушный человек, мальчишка, но он — не сознательный предатель. Со стороны Лукавского и Стравенского было неосторожностью оставить одного этого юношу, который больше думал о своей любви, чем об отечестве, и которого я отдал под их строгий надзор. Уговоры и обещания Понятовского сделали своё дело. Он не устоял пред соблазном, и теперь те двое должны тяжко поплатиться за свою оплошность. Но случилось кое-что и похуже, освобождение короля — ещё полбеды.

Он мрачно посмотрел на Софию.

— Говорите, мой друг, — заметил Потоцкий, — да, говорите смело! Эта особа — моя приятельница, у меня нет от неё тайн.

— Никто не имеет права, — возразил Пулаский, — открывать женщинам тайны, от которых зависят судьба отечества и жизнь друзей. Но всё пропало; то, о чём мы на Святых Дарах поклялись молчать, чирикают теперь скворцы с кровель; план не удался, и потому я могу толковать о своей тайне со всеми бабами на свете.

София гордо выпрямилась. Один миг казалось, что с её уст готово сорваться резкое, язвительное слово, но она удержала его и оперлась на руку графа, холодно и высокомерно посматривая на Пулаского.

— Не только король освобождён, — продолжал последний, — глядя в упор на своего патрона, — но и весь заговор раскрыт. Репнин поспешил в Ченстохов, чтобы занять монастырь, прежде чем кто-нибудь успел догадаться, что там находится средоточие всего предприятия, а малодушие Косинского послужило к нашему счастью, потому что, не вырвись, благодаря ему, на свободу Понятовский, он попал бы в руки русских, и императрица Екатерина пожала бы плоды наших трудов. Впрочем, в моих рассказах для вас нет ничего нового, — насмешливо и горько прибавил он, — здесь вы находитесь в центре всех событий, вы знаете, что произошло, и конечно будете лучше меня знать, как это могло произойти!

— Тут вмешалась судьба, — заметил Потоцкий нетвёрдым голосом и с потупленным взором, — против этого бессилен всякий человеческий расчёт. Но, — продолжал он, быстро переменяя разговор и тревожно оглядываясь, — я боялся, как бы вас не схватили.

— Это чуть-чуть не случилось, — произнёс Пулаский, — а тогда, пожалуй, никто и не узнал бы, в каком захолустье Сибири окончилась бы моя жизнь. В ту ночь робкого ожидания я ехал верхом в Ченстохов, чтобы подготовить там ваш приезд; в своём нетерпении я загнал лошадь и, чтобы иметь возможность на другой день ехать дальше, мне пришлось сделать остановку в одной деревушке. Пока усталое животное собиралось с силами, а я старался забыть свою досаду в мимолётном сне, по деревенской улице скакали всадники, и разбуженный крестьянином, давшим мне приют у себя в хижине, я, к своему испугу, узнал казаков и русских гренадер на телегах. Весь этот поезд нёсся что есть духа по дороге, по которой предстояло мне ехать, чтобы попасть в Ченстохов. Осторожно пустился я дальше, скрываясь как можно искуснее, чтобы не попасть в руки арьергарда, который мог следовать за главным отрядом. В каждом селении, которое я проезжал, мне говорили, что русские проехали раньше меня и брали повсюду свежих лошадей, чтобы не отстать со своими телегами от казацких скакунов. Всё озабоченнее продолжал я свой путь. В городе Ченстохове всё население было невероятно взволновано. Мне рассказали, что русские после кратких переговоров вступили в монастырь, что у ворот они не показываются и что отец вратарь вышел из обители с целью дать строгий приказ по всей окрестности, чтобы никто не приближался к монастырю. Я понял, что всё пропало, но только не мог понять, как могло это произойти! Особенно тревожило меня то, что Понятовский, пожалуй, попал в руки русских. Я осторожно разведывал о том, однако никто в окрестностях не заметил поезда всадников, прибывшего к монастырю в ночную пору или утром. Я укрылся в городе Ченстохове и обрыскал следующей ночью всю прилегающую местность, но не добыл никаких верных сведений. Наконец пришло известие из Варшавы, что Понятовский спасён и прибыл сюда обратно. Получались всё более и более подробные сообщения. Я узнал о поступке Косинского и приветствовал его как благополучие, потому что если план наш не удался, зато желанные плоды его ускользнули от русских, которые так часто пытались и раньше унизить сынов нашей родины, сделав их своими сознательными или бессознательными орудиями. Всё осталось по-старому, всё могло быть ещё поправлено в будущем, но, — продолжал Пулаский суровым, грозным голосом, — одно было тяжело и горько, одно было хуже трусливого малодушия Косинского; то была ужасная истина, что между сынами Польши, соединившимися для спасения отечества, оказался изменник, потому что без такой измены русские не могли прибыть в Ченстохов. Я всё ещё мешкал в своём укромном убежище, чтобы посмотреть, что будет дальше, потому что изменивший делу мог изменить и лицам. Я узнал о том, что наряжен суд, узнал, что граф Феликс Потоцкий восседает между судьями; я узнал также, что моё имя не было названо, и вздумал вернуться восвояси.

— А вас видели? — поспешно спросил Потоцкий. — Неужели вы хотите оставаться здесь, где не можете рассчитывать на безопасность?

— Судье над Лукавским и Стравенским следовало бы иметь власть поручиться за мою безопасность, — с горечью сказал Пулаский. — Однако не беспокойтесь, я не намерен пренебрегать опасностью и рисковать своей жизнью в игре, которая не сулит мне чести, а моему отечеству выгоды; я хочу сохранить свою жизнь для будущего, которое, как я надеюсь и верю, всё-таки должно принести свободу и... мщение!

— Что же вы намерены делать? — с беспокойством спросил Потоцкий.

— Не бойтесь ничего, граф Потоцкий, — с холодной улыбкой ответил Пулаский, — моё присутствие здесь не подвергнет вас никакой опасности, не поставит вас в неловкое положение! Я хочу махнуть далеко, за море, чтобы под знамёнами великого Вашингтона вступить в священную борьбу благородной нации за её независимость. Если я сложу там голову, то Вечная Справедливость зачтёт пролитую мною кровь как жертву за свободу моего польского народа; если же моя жизнь будет сохранена, то я научусь на чужбине как надо сокрушать чужеземную тиранию. От вас, граф Потоцкий, требую я последней услуги.

— Говорите, мой друг, говорите! — с живостью подхватил граф, — ведь вы знаете: всё, что я имею, состоит в распоряжении моих друзей, между которыми вы занимаете первое место.

— Я не требую ничего из вашего достояния, граф Потоцкий, — возразил Пулаский, — я не разбогател, управляя вашими поместьями, но на проезд в Америку у меня хватит средств; а там для борца за свободу конечно найдётся лишний кусок хлеба! Только путь должны вы мне открыть, чтобы я не попал в руки сыщиков тирании.

— Но каким же образом я могу сделать это? — спросил в испуге граф Потоцкий. — Ведь вы знаете, что я должен быть осторожен, чтобы не повредить своему положению, чтобы сохранить себя для будущности отечества.

Пулаский, бросив на него неописуемый взгляд, сказал:

— Я был вашим домоправителем да состою им и теперь и часто совершал по вашему поручению путешествия, между прочим и за границу; так вот дайте мне поручение в Париж для закупки каких-нибудь предметов или для чего вам угодно и выправьте мне паспорт, чтобы я мог беспрепятственно перебраться через границу и достигнуть Франции. После того, обещаю вам, вы никогда не услышите больше обо мне.

Потоцкий, потупившись, задумчиво смотрел пред собою.

— Вы колеблетесь, граф Феликс, спасти вашего друга от опасности? — сказала София. — То, чего требует Пулаский, действительно разумно, справедливо, и вы обязаны исполнить его желание.

— Слышите, граф Потоцкий? — насмешливо произнёс Пулаский. — То, что эта дама находит справедливым, должно быть справедливо. Не бойтесь, я привык к осторожности; ваш управляющий благополучно доберётся до Парижа и не наделает вам хлопот. Я знаю не хуже вас, как необходимо сохранить вас для будущего ради свободы отечества и... ради мщения за отечество, — тихо прибавил он.

— Через час паспорт будет готов, — торопливо сказал Потоцкий. — Однако я убеждён, что вы нуждаетесь в деньгах; прошу вас, примите их от друга, который обязан вам так много, что не в силах никогда с вами расквитаться.

— Я уже сказал вам, граф Потоцкий, что моих наличных средств вполне достаточно, — коротко и холодно отвечал Пулаский: — может быть, я найду смерть на поле сражения, тогда как мои друзья попадут в руки палача; но, может быть, я уцелею, чтобы со временем отомстить за них.

— Это должно было случиться, Вацлав, — произнёс взволнованный Потоцкий, — никто не может идти против судьбы. Прощайте, да хранит вас Небо!

Он протянул ему руку, в первый раз подняв на него взор как бы с мольбой.

— Да, — мрачно произнёс Пулаский, — так должно было случиться. Лев беззащитен против змеи, а человек — против измены!

Он не взял руки, протянутой Потоцким, повернулся без поклона и оставил кабинет.

Граф, лицо которого вспыхнуло ярким румянцем, когда Пулаский вышел вон, заметил:

— А ведь, пожалуй, с моей стороны неосторожно отпускать этого человека с его тайной, которую он, обернувшись назад, может метнуть в меня, как отравленную стрелу.

— Оставь его, — сказала София, — пускай себе убирается как можно дальше! Люди его сорта неудобны вблизи, их поступки нельзя предусмотреть заранее, ими слишком мудрёно управлять, так как у нас нет возможности обуздывать их. Вдали Пулаский будет безвреден, его бегство послужит ему осуждением; каждое обвинение, которое он мог бы взвести на тебя издалека, должно обрушиться на него же самого. Он был бы ещё страшен, если бы когда-нибудь вернулся назад, чтобы отомстить за себя, но мы и императрица Екатерина позаботимся о том, чтобы этого не случилось.

Час спустя у боковых ворот дворца графа Потоцкого Вацлав Пулаский усаживался в простую дорожную бричку, которою он пользовался всегда для своих поездок по делам. Она была запряжена парою почтовых лошадей. Его слуга, которого он на этот раз не брал с собою, вынес чемоданчик с самой необходимой дорожной поклажей. Прежде чем сесть в экипаж, Пулаский обернулся ещё раз; пока лакей прилаживал на место его чемодан, он, тихо шевеля губами, отряхнул пыль от своих подошв. Бричка покатила по оживлённым улицами города и вскоре выехала на большую дорогу, которая вела к прусской границе.


Граф Феликс Потоцкий отправился в суд и с гордой, уверенной осанкой вступил в зал заседаний, где совещалось собрание высших судей и сановников государства.

Судебный процесс ещё мало подвинулся вперёд. Кроме Лукавского, был схвачен рыскавшими кругом патрулями также и Стравенский, равно как и ещё некоторые из подчинённых заговорщиков. В Лукавском и Стравенском узнали управителей из лугового имения графа Потоцкого, но сами они по-прежнему упорствовали в своём запирательстве и отказывались отвечать на задаваемые им вопросы.

Графу Потоцкому было предложено удостоверить личность арестованных; он ответил с надменно-равнодушной миной, что управители его мелких имений незнакомы ему в лицо, а его доверенный, который один и самостоятельно ведёт все хозяйственные дела, находится теперь в отъезде.

Эти сведения были достаточны конечно лишь на время, почему именно граф и беспокоился так сильно о Пуласком, отсутствие которого страшно заботило его. Однако его внезапное возвращение и отъезд освободили Потоцкого от этого тяжёлого гнёта, потому что теперь пропала всякая возможность доказать какую-либо связь между ним и заговорщиками. Ввиду этого он с ещё более, чем когда-либо, гордым и победоносным видом вступил в зал заседаний, отвечая с вызывающей надменностью на мрачные взгляды, обращённые на него кое-кем из присутствующих. Лукавский и Стравенский не слыхали ничего о том, что происходило за стенами их тюрьмы; до них не достигла весть о спасении и возвращении короля. Само собою разумеется, они не сомневались в том, что заговор не удался, благодаря какому-то несчастному обороту дела, но находились ещё в недоумении, не зависел ли состав суда, пред которым они предстали, от русского влияния; они всё ещё считали возможным народное восстание и потому держались безусловного запирательства как в своих собственных интересах, так и ради пользы прочих участников заговора.

По просьбе Косинского, король изъявил желание выделить его совершенно из судебного процесса, чтобы не сделать невозможною будущность, обещанную им своему спасителю, и суд уважил желание короля ради заслуги Косинского в деле спасения монарха; тем не менее было наконец решено привести Косинского на очную ставку с прочими заговорщиками. С тяжёлым сердцем пришлось королю согласиться на это, так как он не имел власти противиться распоряжению суда. Но он настойчиво потребовал, чтобы ему было предоставлено решение участи Косинского и чтобы все члены суда поручились своим словом в том, что его спаситель не будет лишён ни жизни, ни свободы.

Суд собрался. Обвиняемые Стравенский, Лукавский и четверо других также арестованных заговорщиков были введены в зал.

Заточение положило свою печать на заключённых: Лукавский и Стравенский поражали своей бледностью и истощённым видом, но мрачная решимость читалась в чертах этих людей и почти насмешливая улыбка мелькала по их губам, когда они по-прежнему отказывались отвечать на все предлагаемые им вопросы.

Государственный канцлер, занимавший председательское место, подал знак, и непосредственно вслед за тем стража ввела в зал Косинского. Он был бледен, держался неуверенно и нерешительно. При виде Стравенского и Лукавского его лицо покрылось яркой краской, а в глазах блеснула молния гнева.

Его сообщники с удивлением переглянулись между собою; они не могли объяснить себе это позднее появление своего товарища, оставленного ими напоследок при короле.

Государственный канцлер поочерёдно спросил их обоих, знаком ли им Косинский. Оба отвечали по своему обыкновению: «Нет!».

— Ваше запирательство не приведёт ни к чему, — торжественно произнёс канцлер, — вам придётся признать, что Сам Господь простёр Свою десницу, чтобы помешать вашему преступлению. Говорите, Казимир Косинский! расскажите, как произошло преступное дело и как случилось, что коварный план был разрушен.

Косинский с глубоким волнением рассказал всё происшедшее; он сообщил о том, как был сначала вовлечён прочими заговорщиками в их заговор, как поклялся на чудотворной иконе Богоматери, как потом всё было подготовлено и как, пока всё это происходило, на него часто нападали сомнение и недоумение. Вслед за тем он перешёл к событиям роковой ночи, когда был отделён от остальных и наконец остался один с королём в лесу при Мариемоне. Присутствующие были потрясены, когда он передавал свой разговор с королём в безмолвии уединённого леса и описывал впечатление, произведённое на него словами короля, который разъяснил ему недействительность его богохульной клятвы. Многие из заседавших на суде склонили головы, чтобы скрыть слёзы, выступившие у них на глаза.

Взволнованным сильнее всех казался Потоцкий. Он проводил носовым платком по глазам и не раз, тяжело вздыхая, поднимал взоры кверху, как будто хотел возблагодарить Небо, помешавшее такому гнусному преступлению.

Косинский рассказывал всё просто, ясно и понятно; лишь своей любви не коснулся он и умолчал о согласии короля поддержать его сердечные желания. Он упомянул только про обещание Станислава Августа милостиво зачесть ему его раскаяние и спасительную помощь.

Когда он кончил, канцлер спросил:

— Ну, Казимир Косинский, признаете ли вы вот в тех двоих своих товарищей, с которыми вы подготовляли и исполняли преступный план?

Косинский посмотрел в сторону Лукавского и Стравенского, мрачно глядевших на него в упор. Один миг он как будто колебался, но потом сказал ясным, твёрдым голосом:

— Да, я узнаю их; это они представили мне свой замысел в виде священного долга пред отечеством, это они взяли с меня ту страшную клятву, которая так долго жгла мою душу; это они покинули меня наконец, чтобы взвалить на мои плечи всю ответственность за чудовищность дела. — Он подошёл, не удерживаемый стражею, к Лукавскому и Стравенскому и сказал: — покайтесь, как это сделал я! Господь Бог помешал преступлению, значит, прощение и искупление возможны! Король, которого вы учили меня ненавидеть, милостив; обратитесь к его милосердию, он не откажет вам в помиловании.

В порыве душевного волнения он как бы с мольбою хотел схватить руку Лукавского. Но тот так резко отдёрнул её, что загремел цепями, и воскликнул суровым голосом:

— Назад, бесчестный, клятвопреступный изменник! Твоё прикосновение — зараза! О, я был вполне прав, когда предостерегал против твоей измены, и я был глуп, что удержал кинжал, уже направленный в твою грудь, когда ты в Маловицком парке выдал свою тайну дочери холопского старосты Лубенского!

— А-а, — дрожащим голосом воскликнул смертельно бледный Косинский, тогда как всё собрание с ужасом услыхало из уст Лукавского имя старосты Лубенского, — так, значит, ты коварно шпионил за мною, когда увлекал меня на путь гибели? Да будет проклято всякое сожаление к тебе, шевельнувшееся в моей груди! Пусть праведное Небо обрушит на твою голову наказание за твоё преступление!

При этих словах он с угрозой поднял кулак. Стража стала между ним и Лукавским, который стоял, скрестив руки.

Некоторое время члены суда тихо совещались между собою, а после того государственный канцлер произнёс:

— Что скажете вы теперь, Лукавский и Стравенский, в виду сознания своего сообщника? Осмелитесь ли вы ещё запираться, когда вас обличает такое ясное и неопровержимое свидетельство?

Оба обвиняемых молча смотрели некоторое время друг на друга, как будто сговариваясь взглядами. Стравенский точно в знак согласия опустил голову. Тогда Лукавский выступил на один шаг вперёд и заговорил:

— Когда измена с медным лбом нарушает священную клятву, а мстительная молния с небес не поражает клятвопреступника на месте, то, значит, дело, которому мы посвятили себя, погибло в настоящем и надо предоставить Вечной Справедливости вести его к отмщающему и освободительному будущему. Моя жизнь принадлежит отечеству. Я надеялся, что мне удастся пожертвовать ею священному делу в открытой борьбе, но судьба хочет иначе! Так пускай же моя кровь прольётся на эшафоте, чтобы призвать мщение на моих судей! Деяние бесчестит, а не кара. Произносите ваш приговор, господа, и прежде всех, вы, граф Феликс Потоцкий! — прибавил он с язвительной насмешкой, — в Петербурге вам будут благодарны за то, что вы уменьшите на несколько голов число польских патриотов. Мы же, как мученики свободы, покажем своим примером, как умирают храбрые поляки за отчизну, и наша кровь будет пролита всё-таки не даром, если победа и ускользнула от нас теперь.

Он подошёл к Стравенскому. Они пожали друг другу руки. Звон цепей раздался в мёртвой тишине зала.

— Лукавский, — воскликнул Косинский, — вы жестоко оскорбили меня; вы вовлекли меня в преступную игру, тем не менее я умоляю вас, не доводите до такого конца! Призовите милость короля, он не откажет вам в ней!

Лукавский сделал отстраняющий жест своей скованной правой рукою и, повернувшись к Косинскому спиной, обратился к Стравенскому. Но прочие заговорщики, казалось, были подавлены ужасом и страхом; они теснились к решётке пред судейским местом, где упали на колена и жалобно воскликнули:

— Смилуйтесь! Смилуйтесь! Мы были соблазнены теми людьми, мы не знали, что делали! Сжальтесь над нами, высокие господа! Пощадите! Пощадите!

Мрачно и с глубоким презрением смотрел Лукавский на этих жалобно плакавших людей, а потом стал спокойно совещаться со Стравенским. Никто не препятствовал его свободным движениям. Стража сострадательно смотрела на обоих подсудимых.

В то время как показание Лукавского заносилось в протокол, граф Феликс Потоцкий поднялся с места.

— Согласно объяснениям этого преступника, — сказал он с бледным лицом, но с гордой осанкой и твёрдым голосом, — местом заговора послужило моё имение на берегу Вислы, там было и подготовлено дело государственной измены. Поэтому у меня естественно возникает неопровержимое подозрение, что мой доверенный Вацлав Пулаский, заведовавший моими поместьями, надзиравший за моею прислугой и пользовавшийся моим неограниченным доверием, также принимал участие в преступлении; следовательно, я должен требовать, чтобы он, в свою очередь, был предан суду. В данное время Вацлав Пулаский находится в отъезде по моим делам; я тотчас постараюсь разыскать его местопребывание, и, когда оно будет открыто, суд получит уведомление о том.

Лукавский язвительно засмеялся. Между тем государственный канцлер сказал:

— Подозрение графа Потоцкого кажется мне совершенно основательным, и я не замедлю предать Вацлава Пулаского суду и арестовать его, где он попадётся. Конечно, его было бы легче изловить, если бы граф не высказал здесь во всеуслышание своего подозрения против него, но предпринял розыски втайне.

— Я сделал то, что было моим долгом после показания преступника, выслушанного мною здесь, — надменно и почти грозно возразил Потоцкий, — и мне особенно не следовало мешкать с исполнением этого долга хотя бы на одну минуту; ведь подозреваемый состоял у меня на службе и под моею защитой. Я — член суда, а не полицейский чиновник, обязанный ловить подозрительных людей.

Ледяное молчание последовало за этой речью графа. Потом суд удалился на совещание; обвиняемые также были уведены в их тюрьму. Им не пришлось долго ожидать. Через полчаса они были вызваны обратно в зал, чтобы выслушать свой приговор.

Сначала к решётке подвели Лукавского и Стравенского. Канцлер по единодушному решению суда признал их виновными в государственной измене и покушении на цареубийство и объявил им, что они присуждены к смертной казни посредством растерзания в куски четырьмя лошадьми и колесования их членов.

Оба протянули друг другу руки, и, когда канцлер переломил саблю над их головами, Лукавский громко воскликнул:

— Да упадёт наша кровь пятном на совесть судей, которые в качестве верных слуг иноземного деспотизма убивают верных сыновей Польши.

Тут же стоял Косинский, со сложенными руками; казалось, что его бледные губы шепчут молитву о спасении приговорённых. Остальные арестованные опустились на колена, и их мольбы о помиловании раздавались по всему залу. Наконец был прочитан и им приговор, гласивший, что ввиду раскаяния обвиняемых смертная казнь заменяется для них пожизненной каторгой. Это наказание, хотя и страшное само по себе, всё же переполнило сердца несчастных, ожидавших, что их постигнет участь Лукавского и Стравенского, несказанной радостью, и они горячо благодарили суд за милостивый приговор.

Наступила очередь Косинского. Его тоже обвинили в государственной измене, но признали жертвой заблуждения; поэтому, имея в виду, что он искренне раскаялся и доказал это на деле, спасши жизнь королю, суд постановил даровать ему жизнь и свободу, согласно желанию его королевского величества.

— Мы исполняем слово короля, которое его величество великодушно дал вам, — проговорил канцлер, обращаясь к растроганному до слёз Косинскому, — но, как блюстители закона, мы не можем позволить преступнику, осмелившемуся замыслить покушение на священную особу короля и совершившему злодеяние в отношении своего отечества, оставаться в пределах Польши. Вы навсегда изгоняетесь отсюда, и предупреждаем вас, что если вы когда-нибудь отважитесь перешагнуть границу нашего государства, то вам будет грозить смертная казнь.

— О, Боже, — воскликнул Косинский, — зачем мне жизнь, если я должен уехать?! — Он опустил голову на грудь, тяжело вздохнул и несколько времени не был в состоянии ничего сказать. — Неужели мне даже нельзя проститься с близкими людьми? — спросил он затем со слезами в голосе. — Неужели я не могу ещё хоть раз увидеть людей, которых я люблю, чтобы унести их образ в изгнание, как воспоминание о потерянном отечестве, о потерянном честном имени?

— Напишите прошение и назовите тех лиц, с которыми желаете проститься; тогда мы посмотрим, можно ли вам разрешить свидание! — произнёс канцлер и сделал знак часовым, чтобы они увели заключённых.

Косинский, шатаясь, прошёл по коридору и, добравшись до своей комнаты, которая служила для него местом заключения, в полном изнеможении опустился в кресло. Все его надежды были разрушены; любовь, переполнявшая всё его существо, бессознательно руководившая всеми его действиями, погибла навсегда. Не могло быть сомнения, что гордый Лубенский ни за что не согласится на брак дочери с сосланным государственным преступником. Косинский был убеждён, что Юзефа охотно последовала бы за ним и разделила бы с ним его изгнание, но не было никакой возможности увезти её с собой.

Все мысли Косинского спутались. Он долго сидел, как бы совершенно парализованный; какое-то тупое чувство боли охватило его. Он считал себя не в праве быть недовольным королём, жаловаться на свою участь. Он шёл на то же преступление, как и его товарищи, но заслуживал ещё большего, чем они, наказания, так как Лукавский и Стравенский считали необходимым совершить это преступление, думали, что приносят этим пользу, а он, Косинский, наоборот, всё время колебался. Между тем ему была дарована жизнь и возвращена свобода, а его товарищей приговорили к позорной мучительной казни. Нет, он не имел права жаловаться на свою судьбу. Его товарищи с гордым спокойствием выслушали страшный приговор, и с его стороны было бы недостойной трусостью оплакивать свою участь.

Косинский уже решил было твёрдо и равнодушно подчиниться неизбежному, но пред ним предстал образ Юзефы и напомнил ему, что он не один, что молодая девушка возлагает на него все свои надежды и что он обязан спасти её от ненавистного брака, к которому её принудил бы отец, или ей пришлось бы похоронить свою любовь в уединённом монастыре в случае отказа повенчаться с тем, кого выбрал бы ей Лубенский. Косинский должен был действовать ради Юзефы, чего бы это ему ни стоило! Какое ему было дело до бывших товарищей, которые избрали его орудием своего тщеславия и теперь называют изменником за то, что у него не хватило духа убить безоружного человека? Он отбросил все недавние сомнения и видел пред собой лишь прекрасный образ Юзефы, со слезами на глазах простиравшей к нему руки.

В комнате стояла чернильница и лежала бумага. Косинский сел к столу и начал писать прошение канцлеру, но вдруг остановился: он подумал, что не имеет права называть имя Юзефы; ведь и так уже Лукавский неосторожно произнёс его пред судом. Канцлер узнал бы о его любви к молодой девушке, об этом заговорил бы весь свет, и Лубенский никогда не простил бы этого Косинскому, если бы даже впоследствии его судьба изменилась бы к лучшему. Косинский схватил лист бумаги, уже наполовину исписанный, и быстро разорвал его.

Нет, лучше обратиться к королю, знавшему о его любви к Юзефе, и просить у него разрешения на свидание с ней.

Косинский не решался ходатайствовать пред королём о полном прощении с того момента, как была сломана шпага над головой Лукавского. Да он и не мог бы дольше оставаться на родине. Обвинение в позорной измене, брошенное ему Лукавским, было бы признано всеми, если бы ему было разрешено жить в Польше, в то время как его товарищи подверглись наказанию по всей строгости законов. Косинскому хотелось лишь один раз повидаться с Юзефой, чтобы узнать от неё, согласится ли она разделить с ним его изгнание. Если она ответит утвердительно, то он, рискуя жизнью, вернётся на родину и увезёт её с собой.

Он начал писать королю, но его мысли путались; надежды сменялись сомнением. То он видел пред собой тоскующий образ Юзефы, то его место занимала мрачная фигура Лукавского с угрожающе протянутой рукой, со словами проклятия на устах. Косинский писал листок за листком, но всё время рвал их на клочки, и его душу снова охватили тревога и смутный страх.

Наступил вечер. Перо выпало из рук Косинского; его силы истощились, и он в изнеможении закрыл глаза. Ослепительный свет заставил его поднять голову. В комнату вошёл часовой и по обыкновению принёс зажжённые свечи, но не удалился из комнаты молча, поставив подсвечник на стол, как делал раньше, а пригласил молодого человека следовать за ним. Он ничего не ответил на тревожные вопросы Косинского и строго повторил приказание идти с ним.

Косинский последовал за часовым через ряд слабо освещённых комнат, мимо нескольких караульных постов. Наконец они остановились пред маленькой дверью, закрытой портьерой. Часовой открыл дверь и велел Косинскому войти в комнату. Молодой человек никак не мог понять, куда его ведут. Неопределённый страх охватил его. Неужели за маленькой дверью ему грозила смерть? Может быть, его освободили от публичной смертной казни, чтобы здесь, в тиши, покончить с ним все счёты? Он знал, что в старину такие случаи бывали очень часто. Весь дрожа, он почти уже не сомневался в верности своего предположения и робко вошёл в дверь, сейчас же затворившуюся за ним.

Комната, в которой он очутился, была ярко освещена. Вдоль стен стояли полки с книгами; портреты в тёмных рамах украшали комнату, посредине которой стоял большой стол, заваленный брошюрами и раскрытыми книгами. У стола сидел король Станислав Август, откинув голову на спинку кресла.

Поверх белых шёлковых панталон, шитых серебром, на короле был длинный домашний камзол из чёрного бархата. Станислав Август с улыбкой смотрел на Косинского, с величайшим изумлением остановившегося пред ним, а затем, как бы только что сообразив, кто сидит пред ним, опустившегося на колена и поцеловавшего руку короля.

— Довольны вы мной, мой молодой друг? — приветливо спросил Станислав Август. — Ведь я исполнил своё слово, которое дал вам. Вы свободны, и вашей жизни не угрожает опасность.

— О, мой всемилостивейший государь, — воскликнул Косинский, к которому, при виде кроткого, благородного лица короля, вернулось всё его мужество, — вы сделали для меня больше, в тысячу раз больше того, что я заслуживаю. Вы, ваше величество, простили мне преступление, которое уже было близко к выполнению, и тем не менее, тем не менее...

Косинский остановился, и тяжёлый вздох заглушил его последние слова.

— Тем не менее вы не чувствуете себя счастливым, — закончил за него король. — У вас есть горе, вы имеете какое-нибудь желание? — спросил он затем.

— Разве я имею право желать чего-нибудь? — возразил Косинский. — А побороть горе не в человеческой власти, в особенности если это горе — потерянная любовь.

— Я не хочу, чтобы мой спаситель был несчастлив, — проговорил король. — Вы, несомненно, имеете полное право рассчитывать на мою помощь; поэтому скажите мне откровенно, что мучит вас. Впрочем, я лучше раньше сообщу вам, что я сделал и собирался сделать для выполнения своего слова, которое дал вам в Мариемонском лесу, когда моя жизнь была в ваших руках.

— Вы, ваше величество, сделали уже так много для меня, — воскликнул Косинский, — ваша милость ко мне необыкновенно велика. Моё сердце сжимается от боли, когда я думаю о Лукавском и Стравенском, а также и о тех несчастных, которым предназначены пожизненная каторга и тюрьма.

Лицо короля омрачилось.

— Будем говорить только о вас, — возразил он, проводя рукой по лбу, точно отгоняя от себя печальные мысли, — будем говорить только о моём спасителе, с которым я связан своим королевским словом. Я вам обещал сохранить жизнь и даровать свободу — это сделано; но избавить вас от изгнания было не в моих силах. Канцлер был непреклонен в этом отношении и находил, что оставить вас в Польше — значит нарушить основные государственные законы и подать дурной пример.

— Он прав, он конечно совершенно прав, — воскликнул Косинский, — но так тяжело уехать даже не простившись, оставить в полной неизвестности любящее сердце. Канцлер прав, но я всё же решаюсь просить вас, ваше величество...

— Выслушайте меня до конца, мой друг, — прервал молодого человека король. — Помимо жизни и свободы, я обещал вам покровительствовать вашей любви; я хотел просить у своего друга Лубенского руки его дочери Юзефы...

— Я был ослеплён, милостивый государь мой, — воскликнул с глубоким вздохом Косинский, — Как я мог рассчитывать на подобное дело? Нет, о таком счастье я не смею и думать... Я хотел просить вас, ваше величество, разрешить мне лишь одно...

— Я исполнил своё слово, — снова прервал Косинского король, — и надеюсь, что мне удастся расквитаться со спасителем моей жизни.

Косинский с недоумевающим видом смотрел на Станислава Августа, не понимая смысла его слов, не допуская и тени надежды в свою душу.

Король хлопнул в ладоши. Портьера над боковой дверью приподнялась, и на пороге показался Лубенский — высокий, сурового вида господин, смотревший на молодого человека мрачными, пронизывающими насквозь глазами. За ним следовала дрожащая и сконфуженная Юзефа.

Косинский вскочил, протянул вперёд руки и, шатаясь, отступил на несколько шагов.

— Юзефа, Юзефа! — прошептал он неуверенным голосом.

Ему казалось, что он видит пред собой призрак.

— Я просил у своего друга руку его дочери для вас, — с весёлой улыбкой продолжал король, обращаясь к нему, — я рассказал ему, как вы спасли меня, и той руке, которая уберегла его короля от смерти, он доверяет судьбу своей дочери, тем более что она призналась отцу, что может быть счастлива лишь с вами.

Косинский прижал руки ко лбу; он не мог всё ещё прийти в себя от этого неожиданного перехода от безнадёжного отчаянья к великому счастью. Он продолжал повторять дрожащими губами имя своей возлюбленной, которая улыбалась ему сквозь слёзы.

— Да, дело обстоит так, как изволит говорить его величество, — строго проговорил Лубенский. — Король возвращает вам честное имя вашего отца, уже было потерянное вами, в награду за то, что вы спасли его от опасности, в которую сами же и вовлекли. Его величество обещал вам своё покровительство в ваших сердечных делах... от меня зависит, чтобы королевское слово было выполнено, и я, как верноподданный своего короля, считаю своей обязанностью облегчить его величеству его задачу. Сознаюсь, что считаю эту обязанность очень тяжёлой для себя; но что делать? Моя дочь любит вас. Сделайте её счастливой! Замените ей отечество, которое она оставляет ради вас! Окажитесь достойным милости короля, не посрамите моего и своего имени!..

Станислав Август дружески пожал руку Дубенского, а Юзефа со слезами обняла своего отца. Затем она подошла к Косинскому, который, совершенно позабыв о том, что находится в присутствии короля, заключил в объятия свою невесту.

— Это уж слишком, — радостным голосом произнёс он, — слишком много милости и счастья!..

Молодая чета опустилась на колена пред королём и поцеловала его руки; взоры молодых людей красноречивее, чем слова, благодарили Станислава Августа за дарованное счастье.

— Я не могу вернуть вам ваши именья, — сказал король, — но мой друг Лубенский не потерпит, чтобы его дочь нуждалась, а вот это примите от вашего короля на чёрный день, — прибавил он, подавая Косинскому портфель с деньгами, лежавший на столе. — Вот я вам приготовил письмо, — быстро продолжал король, стараясь отклонить благодарность Косинского, — от здешнего папского нунция к секретарю папы в Риме; он окажет вам протекцию и доставит место при его святейшестве. А затем, — заключил Станислав Август, поднимаясь с места, — следуйте за мной, чтобы дать мне возможность вполне расплатиться с вами.

Король слегка облокотился на руку Дубенского и прошёл через большой приёмный зал и ряд примыкавших к нему комнат к маленькой часовне, находившейся в конце дворца. Юзефа и Косинский следовали за ним. Молодому человеку всё ещё казалось, что он видит сон, и только горячее пожатие руки его невесты напоминало ему о действительности. Все комнаты, через которые проходило общество, были пусты, только один самый преданный камердинер короля шествовал впереди и открывал двери.

В часовне горели свечи. Духовник Станислава Августа стоял у алтаря. Он сделал знак молодым людям опуститься на колена и после краткой молитвы начал обряд венчания, навеки соединявшего глубоко растроганных жениха и невесту.

— Теперь поезжайте с Богом, — проговорил король, когда венчание окончилось, — я буду молиться Господу, чтобы Он дал вам возможность со временем вернуться на родину и своими заслугами загладить свою вину пред государствам.

Косинский склонился к руке короля, и горячая слеза скатилась по его щеке.

— А что будет с Лукавским и Стравенским? — робко спросил он.

— Они не пощадили бы меня, — мрачно ответил король, — да и вас совершенно хладнокровно принесли в жертву своей безумной идее или тщеславию. Я не могу спасти их, но избавлю их от позорной казни; они умрут от удара меча, как честные дворяне.

Лубенский поцеловал свою дочь в лоб и, положив руку на её голову, благословил её.

Больше не сказано было ни слова. Камердинер короля провёл новобрачных во двор замка. Здесь стояла дорожная карета, запряжённая четвёркой лошадей. У подножек кареты находились два солдата в форме гвардейских улан, а сзади экипажа были привязаны большие дорожные сундуки. Король обо всём позаботился. Молодые люди призывали Божье благословение на голову Станислава Августа и не переставали говорить о нём в продолжение всего пути. Хотя они отправлялись в изгнание, но чувствовали себя счастливыми и впереди им представлялось светлое будущее.

Загрузка...