Вацлав Пулаский всеми мерами пытался рассеять унылую задумчивость графа Станислава Феликса Потоцкого, чтобы снова привлечь его к деятельности в интересах Польши, так как обстоятельства всё более и более требовали энергичного вмешательства, которое могло удаться лишь графу Станиславу Феликсу Потоцкому.
Ненависть против русского притеснения, раздуваемая ловкими агентами, достигла крайних пределов, и если бы не представился в скором времени случай к взрыву народных страстей, то при изменчивости характера польской нации можно было опасаться, что волнение умов снова уступит место вялости и равнодушию. Кроме того по всей стране были сделаны приготовления, чтобы с помощью внезапного и всеобщего восстания изгнать русские гарнизоны из всех укреплений и прочих мест их стояки. С исполнением этого плана не следовало также долго медлить, потому что даже без всякого предательства, которое могло быть вызвано каждою случайностью, подготовленные мероприятия могли быть чрезвычайно затруднены простою дислокацией русских войск.
Поэтому Вацлав Пулаский напомнил графу Потоцкому, что пора нанести решительный удар и арестовать короля Станислава Августа. Если бы это удалось, то, прежде чем весть о его низложении успела бы распространиться, должно было последовать изгнание русских войск, чтобы после насильственного отречения короля немедленно выбрать диктатора в лице Станислава Феликса Потоцкого и вооружить весь народ, восстание которого было бы тогда признано законным в силу решения сейма, причём рассчитывали на поддержку или по крайней мере на благосклонное покровительство Пруссии и Австрии.
Весь план был хорошо рассчитан, правильно организован и самым тщательным образом держался в тайне между заговорщиками, состоявшими под предводительством Пулаского, так что даже патриоты иных партий, как Игнатий Потоцкий и Костюшко со своими друзьями, не знали ничего о нём. Главные условия были направлены на арест короля и изгнание русских гарнизонов, и согласно этим распоряжениям были последовательно и обстоятельно сделаны необходимые приготовления по всем местам стоянок русских войск. Но заговорщики — старые ветераны — не подумали завязать какие-нибудь дипломатические нити, чтобы хотя до известной степени удостовериться заранее в том, как отнесутся соседние державы к их замыслу; равным образом мало внимания было обращено и на то, чтобы после задуманного переворота сосредоточить военные силы нации и подготовить их к войне с Россией, которая неминуемо должна была вспыхнуть. Рассчитывали, что России понадобится некоторое время, чтобы двинуть новую армию к польской границе, и что в этот срок польская нация благодаря вновь завоёванной свободе организуется своими собственными силами для боевой готовности. Всех так называемых осторожных и нерешительных, к которым одним из первых причисляли Игнатия Потоцкого, нарочно держали в стороне; решительное дело должно было предшествовать всему, а там обещали найтись сами собою средства и пути для дальнейшего использования успеха, достигнутого бурным натиском.
Многие исторические примеры как будто подтверждали мнение Пулаского, но тем необходимее было быстро и беспощадно схватить удобный момент, и таким образом Пулаский уже много раз являлся к графу Феликсу Потоцкому напоминать об исполнении давно подготовленного плана.
Лукавский доложил, что отряд надёжных старо-польских солдат, собранных под видом рабочих на лугах графа Потоцкого, готов и совершенно обучен на всякий случай и что было бы неосторожностью ещё долгое время держать там этих людей в бездействии, так как их сборище может слишком легко возбудить внимание и подозрение. Вместе с тем празднества польских магнатов в их загородных замках, на которые король часто принимал приглашения и с которых он возвращался потом с немногочисленной свитой и почти всегда без военного прикрытия, представляли удобный случай для исполнения плана заговорщиков; такое благоприятное стечение обстоятельств не могло повториться в позднее время года.
Однако Потоцкий всё как-то нерешительно откладывал дело; он слишком привык полагаться на руководство Софии и теперь невольно робел, когда ему приходилось без предварительного совета с ней ринуться в столь рискованное предприятие, последствия которого было так трудно предвидеть. Вдобавок его характер был более склонен к внезапной вспышке, чем к спокойной деятельности и последовательно производимой работе, а врождённая леность также удерживала его от начинания, которое при неудачном исходе могло лишить его спокойного наслаждения жизнью. Между тем Потоцкий дорожил им и без побуждающего влияния Софии ставил его выше соблазнов высокопарного честолюбия. Но всё настоятельнее приставал к нему Пулаский, снова приобретший в отсутствие красавицы-гречанки прежнее влияние на графа, которое усиливалось с каждым днём; он дал ему заметить, что при дальнейшем колебании Потоцкий заставил усомниться в своей преданности делу спасения отечества и что заговорщики будут принуждены смотреть на него как на врага, если он не захочет присоединиться к ним для энергичного содействия.
Таким образом Потоцкому пришлось решиться дать своё согласие на исполнение плана, к чему представлялся удобный случай, так как князь Чарторыжский, канцлер Литвы и дядя короля, давал роскошный праздник. Стравенскому, Косинскому и Лукавскому тотчас дано было знать, чтобы они держались наготове.
Пред исполнением плана Косинский потребовал себе трёхдневный срок для необходимой поездки. Она не могла служить помехой предстоящему делу, потому что праздник во дворце князя Чарторыжского был назначен ещё не в ближайшие дни, тем не менее Лукавский с мрачной миной спросил о цели этого путешествия; по-видимому оно показалось ему подозрительным ввиду того, что затевалось пред самым исполнением такого опасного замысла.
Косинский отказался дать эти сведения и возразил, что он вправе требовать отпуска ради устройства своих личных дел, так как рискует своей жизнью в интересах отечества.
Лукавский ещё раз пришёл к Пуласкому за его решением; но тот сказал ему:
— Отпусти его! Хотя он — сомневающийся и мечтатель, но у него благородное сердце. Он нас не предаст, а если бы и захотел отступить от нашего дела, то мы сами достаточно сильны, чтобы осуществить и без него наш план, а впоследствии мы ещё успеем напомнить ему его клятву.
— Как хотите, пан, — ответил Лукавский, — вы — наш главарь и вам подобает ответственность; но, кто мешкает и колеблется, тот — нам не товарищ и не годится для смелого подвига. Всё-таки я буду смотреть в оба, потому что тут дело идёт также и о моей жизни, которую я охотно отдаю отечеству, но не хочу губить понапрасну.
Переменив крестьянскую одежду на простую «литевку», какие носят шляхтичи, Косинский с наступлением ночи выехал верхом из графского лугового имения на берегу Вислы и повернул на восток, по дороге к Вельску. Он скакал короткой, равномерной рысью на маленькой польской лошадке под звёздным небом, решительно не замечая, что на определённом расстоянии за ним следовал другой всадник на совершенно такой же лошади и в совершенно такой же одежде.
Этот верховой в точности согласовал свои движения с движениями Косинского и старался постоянно держаться от него в одинаковом отдалении, причём неизменно выбирал мягкий травянистый грунт дороги, заглушавший стук копыт его лошади, и в то же время пользовался каждым кустом, чтобы скрыться в его тени.
Такая осторожность едва ли была необходима, потому что Косинский до того углубился в свои думы, что ни разу не оборачивался назад; да он едва ли заметил бы одинокого путника на довольно людной дороге.
К утру он достиг местечка Грана, где отдохнул часок в шинке предместья, тогда как его лошади задали корму. Следовавший за ним всадник сделал то же самое в другой корчме, которых было здесь очень много. Он присел к окну в комнате для посетителей, откуда можно было видеть дверь шинка, где расположился Косинский.
Если бы тот был так же осторожен, то, может быть, выглядывая из глубины комнаты на своего преследователя, он узнал бы в нём, несмотря на нахлобученную на лоб меховую шапку, Лукавского, не спускавшего взора с дверей шинка; но Косинский был беспечен и до того занят собственными делами, что едва ли замечал происходившее вокруг него, бормоча про себя отрывочные слова, и только благодаря хозяину вспомнил о заказанном им незатейливом завтраке, о котором совсем позабыл, несмотря на ночную езду.
Час спустя Косинский оставил шинок, и Лукавский мог заметить, что на спину его лошади положили мешок с овсом. Тогда он поспешно приказал навьючить на своего коня запас корма приблизительно на один день и последовал за Косинским, причём на этот раз держался к нему ближе прежнего, так как счёл возможным рискнуть на это скорее на городских улицах, чем на открытом проезжем тракте.
По выезде из предместья Косинский свернул с большой дороги, которая вела в Вельск, на просёлок, простиравшийся к северу, к Мазовии. Лукавскому приходилось следовать за ним довольно близко, чтобы не потерять его из вида. Он ещё больше нахлобучил на лоб свою шапку и свесил голову на грудь, чтобы скрыть лицо; но и здесь, где на узком безлюдном просёлке одинокий всадник легче мог броситься в глаза, Косинский ни разу не оглянулся назад, а дорога между тем вскоре свернула в лес, где Лукавскому было удобнее прятаться, так что после того оба всадника ехали целый день на почти одинаковом расстоянии друг от друга.
На закате солнца они достигли густой буковой рощи, зеленевшей на отлогом скате холма. Тут Косинский спрыгнул с седла, накормил и напоил свою лошадь, после чего привязал усталое животное к свесившемуся вниз крепкому суку большого дерева, в тени которого оно тотчас легло отдыхать. Сам он также растянулся на мягком мху, закрыл глаза и как будто заснул.
Лукавский отвёл своего коня шагов на пятьсот дальше в лес, позаботился о подкреплении его сил, нашёл ему удобное местечко, а сам подкрался, под прикрытием кустарника; как можно ближе к Косинскому.
Ночные тени стали спускаться наконец всё ниже и ниже. Тусклое сияние звёзд едва освещало темноту леса.
Тут Косинский поднялся и стал пробираться между кустарниками с уверенностью человека, хорошо знакомого с местностью.
Лукавский с трудом следовал за ним, так как ему приходилось двигаться с большою осторожностью, чтобы не выдать своего присутствия треском хрустнувшей ветви. Однако лес скоро поредел. Широкие аллеи, как и поставленные там и сям скамейки, указывали на то, что здесь начинался уже старательно содержимый господский парк.
Всё реже становились группы деревьев; вскоре послышались громкие человеческие голоса и за парком открылся большой ярко освещённый замок с множеством хозяйственных построек кругом. Дорога вела к растворенным настежь решетчатым воротам парадного двора, где сновала туда и сюда многочисленная прислуга, тогда как в ярко освещённых окнах первого этажа мелькали фигуры гостей, в большом количестве съехавшихся в дворянскую усадьбу.
Косинский вошёл во двор. Никто не обратил на него внимания. Польские магнаты всегда были окружены таким множеством мелкой шляхты в своей свите, что эти служащие при многочисленном собрании своих господ едва знали друг друга в лицо.
Лукавский осторожно остался в тени леса, но так, чтобы быть в состоянии видеть сквозь решётку всё происходившее.
Долгое время дожидался во дворе Косинский, пока, наконец, поспешно двинулся навстречу вышедшему из дома слуге; тот при виде его, казалось, удивился; приезжий, как ясно мог рассмотреть Лукавский, сунул ему в руку сложенную бумажку. Скрипя зубами, Лукавский тихо произнёс проклятие и погрозил издали стиснутым кулаком. В эту минуту он услыхал за собою шаги и почувствовал, как чья-то рука легла на его плечо. Он машинально схватился за кинжал, бывший у него за поясом, но через миг весь его страх пред неожиданным нападением совершенно рассеялся. Быстро обернувшись, Лукавский увидал бородатого мужчину, который говорил заплетавшимся языком:
— Не правда ли, пан, староста Лубенский — превосходный человек и радушный хозяин, который не считает бутылок, выпитых его гостями? Пойдём, осушим ещё бокал токайского за его здоровье!
— Ах, — сказал Лукавский, — так этот замок старосты Лубенского?
— Чёрт возьми, — пробормотал подвыпивший гость, — должно быть, ты сломал шею полудюжине бутылок больше, чем я, если даже не понимаешь, где находишься. Да, да, молодёжь становится всё изнеженнее и не может ничего больше переносить! Разве мы не пировали здесь три дня подряд, так что наверно опустошили половину погребов Лубенского? А ты ещё спрашиваешь, куда ты попал! — Он громко захохотал и так сильно хлопнул по плечу Лукавского, что сам потерял равновесие и, пошатнувшись, должен был ухватиться за решётку. — Пойдём однако, — воскликнул болтливый кутила. — Я научу тебя, как надо пить по-старинному польскому способу, чтобы не сделаться посмешищем служащих при погребе.
Он хотел потащить с собою Лукавского, но тот не терял Косинского из вида и увидал, что последний, снова пошептавшись с слугою, вернувшимся из замка, опять оставил двор и углубился в парк.
Сильным толчком Лукавский отшвырнул пьяного прочь от себя и поспешил за Косинским в лес, тогда как пожилой гость, зашатавшись на слабых ногах, послал ему вдогонку несколько крепких и без сомнения откровенных ругательств.
— Ах, ты, несчастный! — прошептал про себя Лукавский, спеша по следам Косинского. — Значит, я не ошибся! Этот Лубенский — креатура Понятовского и, как тот, наёмник России. Косинский поспешил к нему, чтобы выдать наш план пред самым его исполнением. Но, клянусь Богом, если из-за него не удастся спасение отечества, он не избегнет своей кары!
Косинский вернулся к месту, где привязал свою лошадь. Лукавский держался совсем поблизости. Он ожидал, что Косинский пустится в обратный путь, и держал наготове свой кинжал, чтобы кинуться на него и отмстить ему за предательство. Но Косинский не отвязал лошади; он отстегнул только ремни, которыми был притянут к седлу его плащ, закутался в него и растянулся на мягком лесном мху. Через несколько времени Лукавский услыхал глубокое и спокойное дыхание спящего.
— Что это значит? — прошептал он. — Неужели тёмное дело ещё не совершилось? Я должен посмотреть, что произойдёт далее, потому что, только узнавши всё, будет возможно помешать предательскому замыслу.
Он улёгся на землю в нескольких шагах от товарища под прикрытием густого кустарника и чутко прислушивался к каждому движению спящего. Злоба и напряжение не давали ему забыться сном, хотя ночные часы тянулись бесконечно для его нетерпения.
Утро давно уже наступило, но Косинский всё ещё отдыхал на своём ложе. Наконец, он поднялся, но и тут не стал собираться в обратную дорогу; напротив, он вытащил из сделанной сумки походную флягу, развернул кое-какую холодную закуску и позавтракал так спокойно, точно был на охоте и ожидал на этом месте прилёта дичи. Потом он покормил лошадь и ещё подождал около часа. Наконец, он снова повернул к замку и пошёл по той же дороге, по которой ходил накануне, причём опять так сильно погруженный в свои думы, что Лукавскому не составляло труда следовать за ним, прячась в кустарниках.
У входа в лес, на границе между ним и парком, стоял шалаш из мха, полуприкрытый плакучим ясенем и окружённый молодой буковой порослью. В этот шалаш вошёл Косинский. Лукавский спрятался как раз позади него и мог явственно расслышать каждое движение, каждый вздох Косинского сквозь тонкую мшистую стену.
Прошло ещё полчаса и вдруг раздались лёгкие шаги по дороге от замка. Выглядывая из-за шалаша, Лукавский увидал молодую девушку, показавшуюся на ближайшем повороте. Ей было лет семнадцать; её туалет состоял из простого утреннего платья тёмной материи и широкополой соломенной шляпы. Тёмно-русые волосы обрамляли густыми локонами её нежное, словно выточенное лицо с благородными чертами, на котором сияли большие блестящие глаза. Она шла медленно, точно совершая утреннюю прогулку, но её взоры с тревожным ожиданием устремились на мшистую беседку. Чем ближе она подходила к ней, тем больше ускоряла свой шаг, словно побуждаемая внутренним нетерпением. Поравнявшись с шалашом, молодая девушка остановилась и вошла в него, после чего Лукавский услыхал ликующий возглас, а потом наступило краткое молчание.
— Чёрт возьми, — пробормотал он, — неужели я был не прав пред Косинским? Неужели всё это было только любовной чепухой?
Он припал ухом к мшистой стене.
— Тебя привёл сюда Господь, мой любимый друг, — говорил в шалаше женский голос, — я считала себя покинутой всеми и самим Небом, а теперь, когда ты находишься со мною, ко мне вернулись мужество и сила. Теперь я снова надеюсь, что Бог всё-таки хочет спасти меня от угрожающей опасности.
— А какая же опасность угрожает тебе, Юзефа? — спросил Косинский. — Дай Бог, чтобы она не была слишком близкой, потому что я приехал, чтобы почерпнуть у тебя мужество и силы для важного дела, которое должно дать мне свободу бороться за тебя.
— Ты знаешь, мой возлюбленный, — ответила Юзефа, — что твой двоюродный брат сватается ко мне.
Дрожащим от гнева голосом Косинский воскликнул:
— Как, он, похитивший мою честь, моё имя, хочет теперь отнять у меня всё, что составляет моё счастье и надежду в мире?
— Всеми силами противилась я этому сватовству, но отец остаётся глух к моим мольбам, — продолжала Юзефа, — многочисленные гости из соседних поместьев собрались у нас, и вчера он объявил, чтр моя помолвка с ненавистным человеком должна состояться. Я решилась идти наперекор своему отцу пред целым светом и прибегнуть к защите церкви — единственному убежищу, которое оставалось мне, но которое потом, конечно, разлучило бы меня с тобою навеки.
— Ужасно! — воскликнул Косинский.
— Тут верный Бобрик принёс мне твою записку, — продолжала Юзефа, — и мужество и надежда вернулись в мою душу; ты был тут, я чувствовала твою близость. Когда отец объявил о моей помолвке, когда тот Косинский, которого я ненавижу тем глубже, что он носит твоё имя, поцеловал мне руку, а гости обступили меня с наполненными бокалами, чтобы пожелать мне счастья и выпить за моё здоровье, у меня хватило духу промолчать и беспрекословно подчиниться всему этому. Ведь я знала, что ты поблизости меня, что ты найдёшь путь к спасению, что всё это — лишь мучительный сон, за которым должны последовать прекрасное пробуждение, счастье и свобода!
Косинский слушал с мрачным видом.
— Как странно и неравномерно раздаёт свои блага судьба! — сказал он, — тот человек, который отнял от меня имущество и имя моего отца, хочет также отнять мою любовь, за которую я охотно отдам все земные сокровища, и если бы ты была слабее волею, то я потерял бы и это величайшее сокровище.
— Никогда, мой Казимир, никогда, — воскликнула Юзефа. — Я принадлежу тебе, и если враждебные силы разлучат нас, то я под защитой святой церкви, у которой меня не может вырвать даже власть короля, останусь тебе верна.
— Короля? — воскликнул в волнении Косинский. — Ты была права, полагаясь на защиту Бога, так как действительно Он Своей десницей возвышает униженных и уничтожает тех, которые на высоте. Выслушай меня! Я пришёл сюда отягощённый сомнениями; я стою пред началом великого подвига, который должен освободить отечество от постыдных оков, и, если он мне удастся, я получу возможность в награду завоевать твою любовь. Твой отец полагается на милость и покровительство короля, а, когда мне удастся моё дело, эта милость ничего не будет стоить, твой отец станет одним из бесславных людей во всей стране и сочтёт, может быть, за счастье, если я протяну ему руку, чтобы спасти его от погибели.
— Боже мой! — воскликнула испуганная Юзефа, — что ты предпринимаешь? Какая опасность грозит тебе?
— Опасность? — воскликнул Косинский. — Разве могу я считаться с опасностью, когда дело идёт о счастье жизни? Меня не пугает опасность; подвиг, который я клялся совершить, тяготит мою совесть. Ты, чистая, должна решить! Ради этого пришёл я сюда. Что это именно такое, я не могу сказать тебе, меня связывает клятва даже по отношению к тебе. Но дело состоит в том, чтобы сломить тираническую власть короля, который служит иноземцам, тогда как он — мой повелитель, возведённый на трон священным законом страны. Только сейм может судить его, отдельные же лица не смеют поднять руки на него.
— Я ничего не понимаю в этом, возлюбленный мой, — сказала Юзефа, — но хорошо знаю, что наше отечество несчастно вследствие иноземного правления и что король — лишь слуга русской императрицы. Сердце подсказывает мне, что обязанность каждого человека направить все свои силы к спасению отечества, и, будь я мужчиной, я вряд ли стала бы колебаться ввиду столь высокой цели. Но не спрашивай меня об этом; не подобает женщинам давать мужчинам советы в подобных делах, и, — продолжала она повышенным голосом, — помни обо мне, помни о нашей любви, о том, что нам грозит разлука. Ты можешь найти себе забвение, так как тебе открыт весь мир, мне же, бедной, представляется только выбор между одиночеством монастыря, который станет для меня могилой, так как я не могу найти самоотречение в своём сердце, которое стремится к радости, счастью и любви, и между браком с ненавистным мне человеком. Помни обо мне, друг мой! Существует ли обязанность выше обязанности любви? Нет такой отваги, которая показалась бы слишком большой, чтобы спасти меня, у которой нет на земле никого, кроме тебя, которую собственный отец приносит в жертву и отдаёт во власть злому року! Разве не перст Провидения, что именно теперь, когда нужда заставляет меня принять ужасное решение, тебе открывается дорога упрочить наше счастье благодаря великому и смелому подвигу. Не знаю и не хочу знать, что это такое, но не медли и не колеблись, мой друг, любовь принадлежит нам, и мы должны бороться за неё! Свет равнодушно пройдёт мимо нас. Что нам до света, что нам до королей всего мира? Если мы будем побеждены, то у нас ещё хватит времени снести все неприятности. Но без борьбы мы не должны сдаваться. Любовь, верующая в себя, непреодолима. Поэтому я умоляю тебя: не сомневайся, не колеблись, спаси меня!
Юзефа бросилась на грудь Косинскому и со слезами на глазах смотрела на него.
— Довольно, Юзефа, — сказал он, крепко обнимая её, — у меня нет больше сомнений. Всё для любви! С новым мужеством я примусь за дело. Но есть ли ещё время? не заставят ли тебя прибегнуть к крайности?
— Будь покоен, мой друг! — ответила молодая девушка, — я слышала, как мой отец и тот Косинский говорили, что мой брак должен состояться осенью.
— Осенью? — воскликнул Косинский. — О, тогда ещё есть надежда, так как через несколько дней решится, даст ли Бог победу нашей любви, или мы должны расстаться с тобою навеки.
— И ты известишь меня? — спросила Юзефа, всё ещё покоясь в его объятиях. — Ты не оставишь меня в неведении так же долго, как теперь?
— Ты услышишь обо мне, моя дорогая, — сказал Косинский торжественным голосом, — судьба приведёт меня к счастью или несчастью! Прощай! Я должен уходить. То, что я пришёл искать, я нашёл: ясность и новое мужество! Прощай, моя дорогая! Молись, чтобы Бог дал победу нашей любви! Только о нашей любви буду я помнить, только ради неё буду я бороться! Прощай! Прощай! Ни одно слово не должно сорваться с наших уст после священного прощального поцелуя!
Косинский заключил любимую девушку в объятия. В долгом поцелуе их души, казалось, переливались одна в другую, затем Косинский вырвался и, не оглядываясь, отправился к лесу.
Один момент Юзефа стояла со сложенными руками в дверях хижины, потом сорвала маленький цветок, выросший вблизи хижины, спрятала его на груди на память об этом часе и медленно пошла к замку.
«Он слабовольный, он — дамский угодник, — сказал Лукавский, — но он принадлежит нам и сделает, что нужно. Лучше так, чем если бы я был принуждён отмстить ему за его измену».
Он снова нашёл свою лошадь, а когда выехал на дорогу, то увидел Косинского далеко впереди себя.
В следующую ночь оба встретились на берегу Вислы, никто из других, кроме Стравенского, не заметил их отсутствия.