Дневная работа великого короля в Сан-Суси началась. Фридрих, стоя в своём голубом шлафроке, богато расшитом серебром, пред топившимся камином, громко крикнул одно слово: «Здесь!», которое послужило знаком для камер-лакеев в прихожей подать ему письма, присланные старшим государственным секретарём.
Государь сел к своему письменному столу.
Его маленькая левретка Арсиноя прыгнула к нему на колена и ласково прижималась к королю, пока он поочерёдно распечатывал письма. Он то отодвигал их в сторону, пожимая плечами, то снабжал краткой пометкой.
— Ты — счастливица, Арсиноя, — сказал король, откидываясь на минуту с тяжёлым вздохом на спинку кресла, — ты — счастливица. Что сказала бы ты, если бы тебя в один прекрасный день обрекли на то, чтобы разбираться во всём непонимании, злобе, жадности и лжи, которые обнаруживает род, так гордо именующий себя владыкою творения? Конечно, ты не захотела бы поменяться своим жребием с твоим господином, который вдобавок ещё и король.
Он кротко погладил голову собачки, которая прижалась к нему ещё крепче и нежно поглядывала на него своими светлыми, умными глазами.
— Я начинаю уставать, сильно уставать! — произнёс потом король, горько вздыхая. — Машина останавливается и прежняя сила готова изменить мне, футляр духа износился. Скоро я буду ближе вон к тому свету, — продолжал он, взглядывая на солнечные лучи, — и какой ничтожной, пожалуй, покажется моему бессмертному духу вся эта суета, занимающая меня теперь. Но нет, нет! — воскликнул он вслед затем, — ничто не может назваться мелким из того, что способствует исполнению законов вечной мудрости. Поэтому надо выдержать до конца и радостно нести бремя, как бы ни тяготило оно усталые плечи.
Фридрих снова наклонился над своим письменным столом и продолжал прерванное чтение.
Он уже успел распечатать несколько писем и вдруг по просмотре маленькой записки, набросанной как будто женским почерком, так сильно хлопнул ладонью по столу, что маленькая Арсиноя пугливо вздрогнула.
— Что это значит? — воскликнул король. — Донос, заключающий в себе тяжкое обвинение, если он справедлив, а этот донос задевает пункт, уже давно внушавший мне подозрение, потому что здесь сгущаются темнота и неясность, которых мне до сих пор не удавалось рассеять. Серра? Серра?.. — задумчиво твердил государь. — Я припоминаю полицейское донесение о человеке с этой фамилией. Ведь я приказал тогда строго допросить его; неужели кто-нибудь осмелился не исполнить моего приказа?
В его глазах вспыхнула грозная молния, пред которой склонялись в трепете даже самые неустрашимые генералы, его соратники, делившие с ним военные труды и победы. Он встал и позвонил в колокольчик.
— Государственный советник Штельтер здесь? — спросил Фридрих камер-лакея.
— Точно так, ваше величество!
Вслед затем в комнату вошёл государственный советник в чёрном придворном костюме, тщательно выбритый и напудренный, с большим портфелем под мышкой.
Король не выждал низкого, церемониального поклона. Он воскликнул:
— Находится ли между поступившими сегодня бумагами донесение президента полиции Филиппи об одном итальянце по имени Серра, арестованном по подозрению в политическом шпионстве?
— Нет, — ответил государственный советник, — такого донесения к нам не поступало.
— Тогда пошли с верховым денщиком приказ президенту полиции тотчас явиться сюда, не мешкая ни минуты!
Штельтер удалился. Взволнованный король ходил взад и вперёд по комнате с такою эластичностью и лёгкостью, что почти вовсе не опирался на свою трость.
— Неужели возможно, — воскликнул он, — чтобы в моё царствование случилось то, что бывало во Франции при Людовике XV? Невинный томится в тюрьме ради прикрытия проделок министра, которому я дал в руки власть, чтобы он поддерживал право и оказывал справедливость, как я делаю сам и требую, чтобы точно так же поступали и мои слуги? Значит, мне оказывают явное неповиновение? Неужели подданные уже замечают, что я становлюсь стар, что моя рука уже не достаточно сильна, чтобы держать бразды правления и вести государственную колесницу по пути, который я предначертал самому себе при священной клятве в первый день своего царствования? Ну, так они должны убедиться, что ошиблись.
Фридрих поднял свою трость и стоял выпрямившись, причём, несмотря на тщедушную, разбитую годами и болезнью согбенную фигуру, он походил со своим пламенным взором на разгневанного Юпитера, который потрясает молнией в своей деснице, чтобы метнуть её с высот Олимпа на головы идущих на приступ титанов.
Штельтер вошёл опять и доложил, что вестовой поскакал в Берлин.
— Тут ли донесение о торговле в Польше, производимой компанией торгового мореплавания? — спросил Фридрих, опускаясь как бы в изнеможении на стул.
— Его превосходительство господин фон Герне всё ещё не прислал донесения, — ответил Штельтер.
— Ещё не прислал? — воскликнул король. — Ну, это — плохие порядки! Напиши-ка Герне, чтобы он составил донесение и прислал его сюда. Понимаешь? Сию же минуту и без всякой проволочки!
Стоя перед конторкой, Штельтер бегло записывал слова короля, чтобы с возможною точностью занести их в официальную бумагу.
С минуту король что-то обдумывал, потом подал Штельтеру письмо, полученное им раньше и приведшее его в гневное раздражение, и приказал:
— Читай и выскажи мне своё мнение! Тебе я доверяю, ты не солжёшь. Пожалуй, ты знаешь даже больше моего об этом деле. Иногда снизу бывает видно яснее, чем сверху. Ведь тебе известно, что я уже давно питал порядочное недоверие к легкомысленным проектам Герне.
Штельтер был, видимо, озадачен запиской и приложенным к нему письмом Серры. Листок дрожал в его руке.
— У такого человека, как Герне, много врагов, ваше величество, — сказал он; — не следует придавать никакого значения безымянным доносам. Я не думаю, чтобы человек, подобный господину фон Герне, мог оказаться виновным в таких предосудительных вещах.
— Конечно, так тому и следовало быть, — возразил Фридрих, — и ты знаешь, как я почитаю хорошее старинное дворянство; но, к сожалению, часто бывает, что и дворяне попадаются в гадких проделках, а тогда они тем более заслуживают наказания. Письмо действительно безымённое, но в приложенной к нему записке Серры заключается явное обвинение. Я наряжу следствие и суд, и те, которые окажутся виновными, пускай удивятся и увидят, что я ещё не слишком устарел, как они полагают. Ну, что у тебя следует дальше?
Штельтер открыл свой портфель и стал докладывать поочерёдно о поступивших к нему делах. Король слушал внимательно, постановлял своё решение с обычной проницательностью и ясностью и, казалось, забыл происшедшее. Но, отпуская Штельтера, особенно настоятельно подтвердил вторично свой приказ относительно напоминания министру фон Герне.
После того Фридрих обычным порядком стал работать с государственным секретарём Менкеном; тот докладывал ему донесения иностранных посланников, которые король отсылал потом со своими пометками в виде вопросов или приказаний к министру фон Герцбергу.
По уходе Менкена тотчас явился генерал-адъютант фон Гетц. Сделав несколько сообщений и докладов по различным предметам, он с некоторою нерешительностью сказал:
— Генерал фон Зальдерн, ваше величество, снова докладывает насчёт просьбы об увольнении от службы поручика фон Пирша.
— Что такое? — спросил король, причём выражение мимолётной весёлости мелькнуло у него по лицу, — неужели Пирш всё ещё не угомонился? Что же ему надо?
— Он настаивает на своём желании выйти в отставку, ваше величество, ссылаясь на болезнь, которая мешает ему нести военную службу. Генерал поддерживает его просьбу и заявляет, что Пирш действительно серьёзно болен; недавно на ученье у него пошла горлом кровь и он упал в обморок, так что решительно невозможно принуждать его к службе.
Король засмеялся, после чего весело сказал:
— Зальдерн слишком добродушен, если верить таким небылицам. Я знаю Пирша лучше и мне известно, что он совсем не так серьёзно хворает; но этот малый — искусный комедьянт и способен так ловко прикинуться больным, что ничего не поделаешь с ним, а держать его под караулом для меня также нет прока. Так пускай себе идёт на все четыре стороны!
Генерал-адъютант записал резолюцию короля на докладе Зальдерна.
— Я желал Пиршу добра, — сказал Фридрих. — В нём крылись задатки дельного офицера, и я надеялся, что со временем он займёт место между теми, которых я желаю оставить моему наследнику. Я скажу тебе, что затевает Пирш: он поступит на иностранную службу, чтобы скорее сделать карьеру; этот юноша думает о себе слишком много для поручика и хочет быстро подвинуться по службе; в чужой армии это ему, конечно, удастся. Во Франции и России моих поручиков ценят, как штаб-офицеров; ведь там думают, — продолжал государь особенным добродушно-саркастическим тоном, — будто я обладаю тайными чарами, с помощью которых выиграл свои сражения; ведь хотели же лишить меня этих чар посредством освящённой шляпы и шпаги! А теперь воображают, будто каждый из моих поручиков выучил частицу моих заклинательных формул, совершенно забывая при этом, — серьёзно прибавил король, — что мой талисман заключается только в работе, в исполнении долга, в бдительности и самоотречении. Но такого талисмана им не нужно. Так пускай производят опыты с моими поручиками! Французов мне и без того нечего больше опасаться, и я пожелаю им, чтобы они образовали армию в моём духе; она может в скором времени понадобиться добрейшему Людовику Шестнадцатому для защиты его трона, который осаждают все с большим ожесточением. Конечно, ему от этого будет мало прока; французские короли совершают ошибку за ошибкой! — Жалко мне Пирша, — сказал он некоторое время спустя, — но таков уж порядок вещей, что люди неблагодарны, когда им желают добра.
Король выговорил последние слова мрачно, глухим тоном и так ударил своей палкою о пол, что фон Гетц в испуге поднял взор, не будучи в состоянии объяснить себе гнев, так явно кипевший в маститом государе.
— Итак, Пирша надо отпустить, — подтвердил Фридрих. — Но ты увидишь, что я был прав; напиши это между прочим и Зальдерну. Почтенный генерал убедится со временем, что Пирш сумел перехитрить его.
Доклад был окончен.
К обеду явилось несколько его приближённых, однако и за столом он не нашёл обычной лёгкости и свободы и раньше положенного времени прекратил застольную беседу. Ему доложили, согласно его приказанию, что президент полиции сейчас приехал и ждёт высочайшего распоряжения.
Король наскоро простился с обедавшими гостями, которые были страшно озадачены его явным расстройством, и велел ввести президента полиции Филиппи в свой кабинет.
Глава полицейского ведомства был мужчина за сорок лет, крепкий и статный; его умное лицо наряду с острою наблюдательностью обнаруживало открытое чистосердие, а в его осанке сказывались твёрдость и прямота военного.
Филиппи пользовался доверием короля в необычайной степени, а потому удивился и был крайне поражён, когда Фридрих быстро пошёл ему навстречу, остановился прямо пред ним и устремил на него свои пламенные взоры.
— Что я слышу? — сурово и строго сказал он, — в моём государстве сажают людей в тюрьму без суда и следствия? Неужели пройдёт молва, что у меня существуют те же самые порядки, какие были при Людовике Пятнадцатом во Франции? Уж не выстроить ли мне Бастилии в Берлине, а моим господам чиновникам не выдавать ли Iettres de cachet, чтобы они могли по своему произволу принуждать к молчанию неугодных им лиц?
Лицо полицейского чиновника покрылось густою краской. Рука, в которой он держал шляпу, слегка дрожала, однако он не потупил взора своих честных, правдивых глаз, а спокойно выдержал взор короля.
— Вопрос, который задаёте вы мне, ваше величество, — с удивлением, но твёрдо и без всякого замешательства возразил Филиппи, — заключает в себе тяжкое обвинение, которое, если бы оно оказалось справедливым, сделало бы меня неспособным к вверенной мне и весьма ответственной службе. Но прежде, чем я смогу ответить на него, я должен всенижайше просить ваше величество сказать мне, на чём основано подобное обвинение, чтобы я был в состоянии опровергнуть взведённую на меня клевету.
При этих словах лицо короля прояснилось. Он благосклонно взглянул в открытое, честное лицо президента полиции, в котором не было ни малейшего следа страха и смущения, и сказал более мягким тоном:
— Разве ты не держишь под замком итальянца по имени Серра? Он жалуется на то, что сделался невинною жертвой чужих козней.
— Мне не понятно, ваше величество, — произнёс Филиппи, — каким образом этот человек может жаловаться вашему величеству без того, чтобы его жалоба прошла через мои руки.
— Это безразлично, — поспешно сказал король. — Отвечай мне, как было дело!
— Его дело, ваше величество, хорошо известно мне и в полном порядке. На этого Серру было указано мне его превосходительством министром фон Герне, как на подозрительного человека, который под видом порученных ему коммерческих операций с компанией торгового мореплавания занимается политическим шпионством и состоит агентом австрийского правительства. Моею обязанностью было арестовать его по такому заявлению. Я донёс о том вам, ваше величество, по долгу службы и вы высочайше соизволили мне приказать поместить Серру в крепости Шпандау и там подробно допросить его.
— Совершенно верно, — сказал король, — я помню это; но почему же не было исполнено моё распоряжение? Отчего не допросил ты Серры по моему приказу и не донёс мне о том?
— Я допросил его, ваше величество, — ответил Филиппи, — и по желанию министра фон Герне именно в его присутствии; господин министр отметил сам пункты допроса, между которыми выдающееся место занимали сношения Серры с графом Вьельгорским в Вене. Господин министр сказал мне, что он хочет соединить весь материал по обвинениям против Серры, чтобы при дальнейшем допросе иметь возможность в точности обозначить вопросы, которые следует задавать Серре. Я не получил ещё пока обещанного изложения от господина министра и потому не мог произвести вторичный допрос.
Король задумчиво прошёлся несколько раз взад и вперёд, а потом снова остановился перед Филиппи и сказал:
— Мои министры — не полицейские чиновники; фон Герне заведует акцизом и торговыми делами, он управляет компанией торгового мореплавания, но с какой стати вмешиваться ему в допрос Серры?
— Я не счёл себя в праве, ваше величество, — спокойно и твёрдо ответил Филиппи, — осмелиться удалить министра вашей высочайшей особы от допроса человека, который, по слухам, пользовался поручениями именно в собственном ведомстве этого министра для политической пропаганды и опасных политических интриг.
— Ну, ну, — успокоительным тоном заметил король, — я не стану упрекать тебя; кого я поставил на такой высокий и ответственный пост, тому ты, конечно, не смеешь выказывать недоверие. Но слушай хорошенько! Оставь министра фон Герне совсем в стороне; я поручу государственному канцлеру фон Фюрсту расследовать это дело. Государственный канцлер должен выслушать Серру, а ты сам — слышишь? — должен при этом вести протокол и хранить предо всеми нерушимое молчание обо всём, что бы ни всплыло тут наружу! Обо всём, что ни сказал бы или ни поручил бы тебе по этому делу фон Герне, ты обязан немедленно доносить мне и ничего из этого не приводить в исполнение, пока ты не получишь моего собственноручного приказа или указания, относительно дальнейшего образа действий.
— Приказания вашего величества будут в точности исполнены, — сказал Филиппи, — и я могу лишь сожалеть, что вам, ваше величество, не угодно было уже раньше дать эти повеления, чтобы я был в состоянии оградить себя от подозрения в произвольном посягательстве на свободу личности.
Король дружески похлопал его по плечу и, улыбаясь, сказал:
— Ну, не сердись, я вижу, что ты не заслуживаешь упрёка, и я знаю, что ты — честный человек. Следовательно, тебе известна теперь моя воля, действуй согласно ей!
— Я боюсь на белом свете всего лишь одного, ваше величество, — ответил Филиппи, — а именно заслуженной немилости моего великого короля, так как незаслуженная немилость не может постигнуть меня; для этого вы, ваше величество, слишком справедливы, в чём я, к своей великой радости, только что снова убедился.
— Оставайся при этом убеждении и не допускай вводить себя в заблуждение! — чрезвычайно милостиво произнёс король. — А теперь ступай и поскорее пролей мне свет на всю эту историю с Серрой.
Король сделал благосклонный жест рукою, и начальник полиции с низким поклоном удалился.
Мария Герне была тяжело потрясена событиями последних дней. Ей было больно потерять своего друга детства Эрнста Пирша. И из-за чего! Из-за любви к ней, которую молодая девушка считала глупым безумием, одной из своенравных фантазий, каковые он уже и в детстве преследовал с внезапными страстными порывами, а затем так же быстро и так же ревностно переходил к другим фантазиям. Её дядя сообщил ей, что Пирш получил отставку и уехал из Берлина; он написал министру письмо, в котором благодарил за добро, оказанное ему во время его детства, но ни словом не намекнул на то, куда намеревается ехать и как предполагает устроиться в будущем.
— Бедный Эрнст, — сказал Герне, рассказав об этом за обедом, — я так охотно сделал бы для него всё, что только возможно; король благоволит к нему, что имеет ещё более значения, и, конечно, ему предстояла отличная карьера; теперь же непонятное честолюбие увлекло его на неизвестную дорогу, и если он даже достигнет того, на что надеется, то всё же никогда не найдёт удовлетворения вне родины. Но кто может помочь молодому человеку, который не хочет и слышать о том, чтобы принять чей-либо совет? Разумеется, он добьётся своего, так как никому не уступит в гордости и мужестве, и мы, конечно, никогда не услышим о чём-нибудь низком или недостойном с его стороны, что могло бы опозорить его имя.
Мария поникла головою; она подавила слёзы, но тем не менее при всём дивном воспоминании, которое у неё сохранялось о друге детства, в её сердце не нашлось места для пожелания, чтобы всё было по-другому; она чувствовала, что в её сердце никогда не будет другой любви, кроме той, которая овладела всем её существом.
Некоторые из гостей сделали безразличные сожалеющие или укоризненные замечания об офицере, оставившем славную службу королю, и таким образом и в доме Герне кануло в лету забвения воспоминание о юном офицере.
Бурная сцена с графиней Браницкой, настоящего имени которой не узнали ни министр, ни его племянница, также сильно взволновала Марию; она чувствовала, что вступила в серьёзную борьбу на жизнь и на смерть за сокровище своей любви, которой она до сих пор радовалась с детской безмятежностью, и что неприятельница, которая внезапно подобно извивающейся змее преградила ей дорогу, не перестанет отыскивать всё новые и новые орудия против её любви. Она боязливо содрогалась в предвидении этой борьбы, угрожавшей чем-то новым и незнакомым. Мария почувствовала себя вдруг созревшею и равной по силам той гордой и ослепительной женщине, на которую до сих пор она смотрела как на недосягаемый для себя образец.
Она, конечно, не поверила злым наветам графини относительно неверности и недостойной игры, которую граф Игнатий был намерен вести с её сердцем, но вместе с тем не могла и позабыть их, и насмешливые, грозные слова часто находили мучительный отзвук в её сердце.
В порыве страха и горя её первым намерением было написать своему возлюбленному, сообщить ему обвинение графини. Но она тотчас же отбросила эту мысль. Если она потребует оправдания, то уже одно это будет признанием справедливости обвинения. Что сказала бы она, если бы её самое оклеветали пред Игнатием Потоцким и он обратился к ней с требованием опровергнуть эту клевету и тем доказать свою невиновность или хотя разуверить в ней? Разве не оскорбило бы её до глубины души подобное сомнение, разве не увидела бы она в этом преступления против её любви? Нет, нет, ведь она требует глубокой веры от Игнатия; неужели же, благодаря обвинению чужой женщины, известной ей лишь в качестве соперницы в его любви, она выкажет недоверие к нему?
Мария покраснела пред своими собственными мыслями, доказавшими ей, что злые семена всё-таки дали ростки в её сердце и начали пускать корни. Где же была бы её гордая самоуверенность, с которой она отшвырнула от себя обвинение той женщины, если бы она снизошла до того, что потребовала бы от него оправдаться пред нею и чем бы то ни было утвердить в ней свободную веру в него? Она думала об Игнатии Потоцком, она вызывала из глубины своих воспоминаний его образ и он как живой вставал пред её ясным взором.
— Я верю тебе, мой Игнатий, я верю в твою любовь и верность! Клевете не достигнуть высоты моей веры и преданности!
И в тишине ночной она написала длинное письмо, в котором передала своему возлюбленному все помыслы и чувства. Она сообщила ему о происшествии с Пиршем, излила пред ним всю горечь утраты друга детства. Она высказала опасение, что в порыве отчаяния Пирш может искать встречи с графом Игнатием, чтобы отмстить ему за утраченные надежды, которые в своём диком упрямстве он считал принадлежащими ему по праву и которые она никогда не внушала ему. Затем Мария заклинала своего возлюбленного ради неё простить её другу детства его заблуждение и избегать роковой встречи с ним.
Она шаг за шагом описывала свою жизнь, сообщила графу Игнатию о посещениях Ворринской, которая должна была быть его хорошей знакомой, так как неоднократно довольно подробно говорила о нём.
Она уже готова была признаться во всём случившемся и хотела дать слово, что глубоко верит ему, но удержалась от этого, так как чувствовала, что и одно признание в том, что ей пришлось побороть хотя на миг возникшее в ней сомнение, должно было огорчить её возлюбленного и со своей стороны заставить его усомниться в глубине и искренности её любви.
Уже было далеко за полночь, когда Мария окончила своё письмо; физически она была утомлена, но её душе вернулось мирное спокойствие; ей казалось, как будто тёмный призрак, на миг выросший между нею и её возлюбленным, прогнан небесными светочами веры и преданности, и она заснула с нежным приветом своему возлюбленному на счастливо улыбавшихся губах.
Спокойно протекали следующие дни. По обыкновению в доме министра к обеду и ужину появлялись иногда довольно многочисленные гости.
Мария непринуждённо принимала их за столом и в салоне, с самообладанием отвечала на все вопросы относительно красавицы-иностранки, которую уже привыкли заставать у неё, и высказывала сожаление о внезапном отъезде своей приятельницы, вызванном неожиданными семейными обстоятельствами.
Всё, по-видимому, было позабыто: Мария почти была благодарна Провидению за случившееся; по её мнению, её любовь всё же была драгоценным сокровищем, за обладание которым она должна бороться, чтобы стать достойным его и чтобы оно было тем надёжнее, после того как она выйдет победительницею из борьбы.
Мария томительно считала дни, отделявшие её от того момента, когда она получит ответ от графа Игнатия на своё письмо, когда из его слов она надёжнее всего почерпнёт счастливую уверенность, что всё сказанное ей было ложью, которою старалась уязвить её сердце злобная змея клеветы.
Уже давно Мария не смотрела таким ясным и сияющим счастьем взором на золотисто-зелёную осеннюю листву парка пред окнами её кабинета, и когда попугай врывался в её грёзы, печальным тоном произнося имя Игнатия, то ей казалось, что вкруг неё витают мысли её возлюбленного и что ей вскоре предстоит блаженный, давно ожидаемый миг свидания с ним.
Уже давно в ней не было такого душевного спокойствия и вместе с тем уже давно её не волновала столь радостная надежда; как в эти дни; ни одним фибром своей души она не подозревала о роковом событии, уже грозно подступавшем к дому её дяди. Так покоится тихое море под ласковыми лучами солнца и по его поверхности пробегает лишь лёгкая рябь от дуновений приятного ветра, а тёмные тучи между тем уже подступают к самому солнцу, облегают его и несут в своём лоне бурю, которая вот-вот вздует едва колышащуюся поверхность моря и превратит её рябь в бешеные волны.
У министра Герне собралось немногочисленное интимное общество к обеду. Беседа была в высшей степени оживлена. Герне был в настроении и воодушевлял всех своим остроумием и шутками. Мария также была особенно весела и радостна, ожидая в близком будущем ответа от возлюбленного. Она отослала своё письмо с курьером, отправленным по делам комитета компании торгового мореплавания в Варшаву, и теперь со дня на день ожидала его возвращения и ответа от любимого человека.
Министр также ожидал, что курьер прибудет с добрыми вестями. После ареста Серры он приказал доставить себе все те бумаги, которые касались отношений итальянца к компании торгового мореплавания, и начальник полиции нисколько не задумался над тем, чтобы исполнить требование министра. Затем Герне просмотрел почти законченный доклад Серры, составленный им относительно приобретения имения «Кроточин» согласно желаниям министра, и решил воспользоваться им, чтобы представить эту покупку выгодною с финансовой точки зрения и целесообразной для торговых отношений. В докладе Серры он не нашёл противоречий в исчислениях на этот счёт и предполагал, что чисто коммерческую сторону этого дела можно будет поставить так, что при сдаче отчёта против него ничего не возразит и король.
Его агент в Варшаве между тем известил через курьера, что дело почти покончено и что граф Феликс Потоцкий, который более, чем когда-либо, пользуется могуществом и влиянием в Польше, велел передать министру свою благодарность.
Герне считал графа Феликса Потоцкого вполне солидарным с его планами на будущее Польши и не сомневался, что после покупки имения он предоставить в распоряжение министра всё своё влияние.
Итак, едва ли что-либо мешало осуществлению великого и смелого плана Герне и мысленно он уже видел близость того момента, когда он достигнет высшей цели своего честолюбия и, не обнажая меча, без жертв людьми и благосостоянием страны, преподнесёт своему королю корону, приобретённую им для своего повелителя благодаря лишь уму и холодному расчёту. Изумление короля по поводу этого великого результата будет высшей и лучшей наградой за его труды и мучительные заботы; его имя будет внесено в историю рядом с боевыми сподвижниками великого Фридриха и, пожалуй, будет поставлено впереди других, так как он доставит Гогенцоллернам и Прусскому королевству много более, чем можно было бы достигнуть целым рядом выигранных сражений и массою человеческой крови, пролитой в боях.
Эти блестящие картины будущего наполняли Герне гордой радостью и, пожалуй, никогда ещё пред тем не собиралось более весёлого общества за его столом, на котором красовались самые редкие лакомства всех стран, доставленные далеко распространившей свои торговые сношения компанией торгового мореплавания.
Во время десерта, состоявшего из редких экзотических фруктов, в столовую вошёл Акст, чего он никогда не делал, если не было в высшей степени настоятельного повода.
При виде секретаря глаза Герне радостно засияли; он предположил, что вернулся курьер из Варшавы с добрыми вестями, и гордые картины его смелого честолюбия предстали пред ним в ещё более, чем до тех пор, ярком и красочном виде. Он не заметил, что серый цвет, которым всегда отличалось лицо Акста, сегодня казался почти землистым и что обычно острый и саркастический взор казался взволнованным от страха и беспокойства.
По знаку министра Акст приблизился к нему и, став за спинкою его стула, шёпотом проговорил:
— Сейчас прибыл господин канцлер и желает переговорить с вашим превосходительством о крайне неотложном деле.
Герне нисколько не удивился этому сообщению; ведь министры часто совещались друг с другом, и если канцлер и был выше его рангом и имел бы право пригласить его к себе на совещание, то всё же его визит, когда дело касалось спешного обстоятельства, не бросался в глаза. Он извинился пред гостями, попросил не стесняться его и направился в кабинет в сопровождении Акста. Последний весь так и дрожал и казался как бы надломленным. Но министр не заметил этого, равно как не замечал и того, что лакеи в коридоре с расстроенными лицами перешёптывались о чём-то. Он быстро распахнул дверь в кабинет и вошёл туда; Акст между тем, поникнув головой и с огорчением вздыхая, остался стоять в коридоре.
Посреди кабинета стоял канцлер, возле него — начальник полиции Филиппи.
Оба казались серьёзными и печальными и канцлер, по-видимому, не заметил, что Герне протянул ему руку в виде приветствия.
Герне был смущён этим, но прежде чем он успел задать пришедшим вопрос, канцлер печальным тоном сказал:
— Мучительный долг привёл меня сюда и принуждает сообщить вашему превосходительству, моему бывшему коллеге неприятную новость.
— Бывшему коллеге? — пробормотал Герне, и его лицо покрылось смертельной бледностью, — вы должны сообщить мне неприятную новость?..
— По приказу его величества нашего всемилостивейшего повелителя, — продолжал канцлер, — я обязан сообщить вам о вашем увольнении от должности министра и вместе с тем арестовать и передать вас в руки начальника полиции. Вам будет отведено приличное помещение в главном полицейском управлении и вы будете иметь там пребывание, пока его величество не постановит относительно вас своего решения.
Герне принуждён был опереться о спинку рядом стоявшего кресла; весь он покачивался и дрожал, подобно дереву, поражённому молнией до самой сердцевины. Чудовищная боль пронизала все его нервы, он вдруг увидел себя ниспровергнутым с высоты своих смелых надежд в пропасть, из которой уже не было выхода, так как если король самым необъяснимым образом был осведомлён обо всём том, что он сделал, прежде чем он, со своей стороны, мог бросить на другую чашку весов блестящие результаты своих расчётов, то его осуждение было несомненно, а без неопровержимых доказательств всегда осторожно действовавший король Фридрих не решился бы на такой крайний шаг, как арест министра.
Герне был как бы мгновенно оглушён этим ужасным ударом и, будучи подавлен этим, не трогался с места; канцлер и начальник полиции между тем с состраданием смотрели на него. Но затем Герне снова выпрямился, поняв, что ему нужно собраться со всеми силами на предстоявшую борьбу, как бы безнадёжной ни казалась она в настоящий момент.
— В чём же обвиняют меня? — спокойным и твёрдым голосом спросил он. — Только тяжкая клевета могла побудить его величество так сурово поступить со своим долголетним верным слугою.
— Я надеюсь, — ответил канцлер, — вашему превосходительству удастся доказать, что взведённое на вас обвинение — злостная клевета, и блестяще опровергнуть показания итальянца Серры!
— Серры? — воскликнул Герне. — Позвольте, господин начальник полиции, я не понимаю, как это удалось арестованному взвести против меня обвинения, о которых мне ничего неизвестно.
— Для вас, ваше превосходительство, это не должно оставаться тайною, — ответил канцлер, быстро предупреждая резкий ответ со стороны начальника полиции, — так как его величеству угодно, чтобы вас ничем не затрудняли и не отнимали средств к защите. Вот это письмо попало в руки его величества... каким образом — безразлично и не подлежит расследованию. Это дало его величеству повод произвести через меня допрос Серры, и результатом этого допроса явилось переданное мне приказание его величества о вашем аресте.
С этими словами он передал Герне письмо, попавшее королю. Бывший министр долго не спускал с него взора.
— Моим обвинителем мог бы быть граф Потоцкий, — произнёс он затем, — но это — не его почерк; всё это — позорная интрига; тот, кто подделал письмо, может взвести и фальшивое обвинение! Я прошу у его величества милостивой аудиенции; ему одному я могу объяснить то, что может быть искажено и использовано в таком виде для фальшивого обвинения; я надеюсь, его величество не откажет слуге, в течение долгих лет удостоивавшемуся его доверия, в возможности лично оправдаться пред ним.
— Я не премину передать о вашем желании его величеству, но приказание, приведшее меня сегодня сюда, уже нельзя изменить, и я прошу вас, ваше превосходительство, последовать за господином начальником полиции. Я имею приказ опечатать ваши бумаги и в том состоянии, в котором я их сейчас найду, безотлагательно доставить их его величеству в Сан-Суси.
Герне с бешено-грозным взглядом двинулся было вперёд, словно намереваясь броситься к своему письменному столу и собственным телом защитить его; но в ближайший миг он уже молча поник головою.
— Я готов, — сказал министр. — Только пред королём всё кажущееся и мнимое может отделиться от действительности. Но у меня есть ещё одна просьба к вашему превосходительству.
— Говорите! — благосклонно произнёс государственный канцлер, — всё, что в моих силах, будет сделано, чтобы облегчить вашу участь.
— Я покидаю свою племянницу в печальном положении, — продолжал фон Герне, — и прошу позволить ей оставаться в этом доме, пока она отыщет новую квартиру; кроме того я желал бы проститься с нею.
— Я беру на себя заботу о вашей племяннице, — ответил канцлер, — и тотчас велю пригласить её сюда для прощания с вашим превосходительством.
Он подал знак президенту полиции, который немедленно вышел, чтобы послать за молодой девушкой.
Тем временем гости, сидевшие за столом, смутно догадываясь о каком-то необычайном происшествии, становились всё тише и молчаливее. Когда появился ещё другой лакей, который с расстроенным и перепуганным видом отозвал и племянницу министра, то присутствующие поспешно поднялись с своих мест, все до единого человека, и узнали от дрожавшей в страхе прислуги, что дом занят сильным караулом, что у подъезда возле кареты государственного канцлера стоит закрытый экипаж под эскортом драгун и, судя по всему, дело идёт не о чём ином, как о неожиданном аресте министра.
Общество в ужасе рассеялось. Действительно пред домом стояли стражники и зловещая тюремная карета. Никто не встречал задержки при выходе из дома, но, когда несколько посланных от торговых фирм, пришедшие по делам в правление торгового мореплавания, приблизились к воротам, сторожа не пустили их и потребовали, чтоб они удалились. Таким образом не могло быть сомнения, что здесь приняты крайне серьёзные меры, и гости, присутствовавшие на обеде, который начался так весело и оживлённо, поспешили прочь и, конечно, немедленно разнесли неслыханную весть по всему городу.
Мария беспечно вошла в кабинет дяди. Слуги не посмели сообщить ей ни о чём, а их встревоженных лиц она не заметила. Молодая девушка поздоровалась с государственным канцлером, как с знакомым из их круга, и обратилась к дяде.
Последний сказал ей с глубоким волнением:
— Не пугайся, дитя моё! большое несчастие поразило меня; по недоразумению, по ложному доносу я арестован и должен покинуть тебя одну. Его превосходительство господин государственный канцлер поможет тебе найти другую квартиру. Будь покойна, не падай духом!., всё должно вскоре устроиться благополучно.
Мария стояла пред ним, словно мраморное изваяние; в самом разгаре блаженных надежд на неё обрушился страшный удар, который только что едва не свалил с ног её дядю, а теперь поразил её — нежное, слабое дитя — ещё сильнее, чем крепкого мужчину. Она не могла собрать и привести в порядок свои мысли; ей показалось, что всё кругом неё внезапно рушится. Мария привыкла видеть в своём дяде повелевающее средоточие окружавшего мира; всё, что к нему приближалось, спешило почтительно склониться пред ним, так что молодая девушка смотрела на него всегда, как на недосягаемую высоту, и вдруг этот всемогущий человек, представлявшийся ей воплощением силы и господства, превратился в узника, в преступника!
Это было непостижимо для Марии. Её мысли спутались. Вопросительно смотрела она на государственного канцлера и президента полиции, точно ожидала от них разрешения страшной загадки. Фон Герне, казалось, обуревали волнующие помыслы. Он устремил на племянницу такой взгляд, точно хотел проникнуть им в её душу и силою своей воли рассеять то, что она думала. Потом, подойдя к молодой девушке, он заговорил быстро и торопливо, с резким ударением на каждом слове:
— Феликс Потоцкий — мой обвинитель... Нашему другу ты должна...
Не успел он произнести следующее слово, как государственный канцлер встал между ним и его племянницей, коснулся его руки и сказал:
— Я должен просить ваше превосходительство говорить лишь о том, что касается ваших домашних дел; только при этом условии могу я взять на себя смелость разрешить вам разговор на прощанье.
При словах дяди Мария издала крик, прозвучавший предсмертным воплем отчаяния: дядя назвал фамилию Потоцкого, как своего обвинителя, имени же последнего она не расслышала. Ведь для неё существовал только один Потоцкий на свете, только один, от которого она только что страстно ждала счастливой и желанной вести, и вдруг это имя было произнесено, как имя врага, толкнувшего её дядю на гибель!
О, значит, тогда всё, сказанное о нём тою женщиной, — правда; тогда он должен быть изменником, который явился сюда лишь с целью повергнуть в несчастие её дядю, тогда как она сама действительно послужила для него лишь орудием, чтобы погубить её покровителя, отечески любившего сироту!
Мария не постигала, как и почему всё это могло случиться; переплетающиеся между собою вопросы политики были ей совершенно непонятны, однако же она знала и часто слышала о том, что эта злополучная политика порождает ненависть и смертельную вражду, заставляющие людей безжалостно уничтожать друг друга; и жертвою такой смертельной вражды, такой политической ненависти, не знающей милосердия, должно было пасть её любящее и доверчивое сердце.
Все эти мысли мелькнули у неё в голове с мгновенной яркостью молнии, которая часто освещает вдруг на одну секунду до ничтожных мелочей всё кругом на далёкое расстояние и неизгладимо запечатлевает в испуганной душе картину, облитую ярким, блестящим сиянием этой фосфорической вспышки.
Молодая девушка опустилась на стул, прижала руку к сердцу и пугливо озиралась, точно боясь, что пред ней возникнет ещё какой-нибудь новый ужас.
Фон Герне подошёл к несчастной, положил руку на её голову и, заглядывая ей в глаза проницательным, настойчивым взором, произнёс:
— Значит, ты меня поняла, не так ли? На меня пожаловались, и я арестован; помни друзей, у которых ты найдёшь защиту и помощь.
Мария как будто почти не слышала его слов; её взоры по-прежнему боязливо блуждали, словно отыскивая что-то; губы девушки дрожали, а из её груди вырывалось точно тихое рыдание.
Взволнованный канцлер, подойдя к ней, успокаивающе произнёс:
— Я позабочусь о том, чтобы у вас не было ни в чём недостатка; живите в этом доме, сколько вам угодно, а при всякой надобности с полным доверием обращайтесь ко мне!.. Идите, господин фон Герне, идите! Думайте только о своей защите, для которой вам понадобится вся ваша сила! Предоставьте мне заботу о вашей племяннице! Поверьте, я сделаю всё необходимое для неё. Идите, идите! Лучше не длить горького прощания!
Фон Герне крепко сжал руками поникшую голову Марии и, наклонившись над нею, воскликнул:
— Прощай, дитя моё, прощай! Ведь ты поняла, не правда ли? Не забудь друзей!
Государственный канцлер взял под руку жестоко взволнованного министра и повёл его к дверям. Президент полиции заступил его место.
Когда двери отворились, в комнату кинулся Акст и расцеловал руки своего патрона.
Бледные и дрожащие теснились в коридоре лакеи. При виде их к фон Герне вернулись вся его сдержанность и всё самообладание. Гордо прошёл он, высоко подняв голову, через площадку на парадную лестницу. С достоинством и в то же время сердечно простился опальный вельможа мягким жестом руки со своими людьми, которые низко кланялись ему, и в то же самое время среди них там и сям слышалось тихое рыдание.
У подножия лестницы министр ещё раз обернулся назад и бросил последний взгляд во внутренность ярко освещённого, убранного с царскою роскошью дома, где он вкладывал всю свою силу и весь свой труд в достижение почти сверхчеловеческой цели, которая склонилась теперь разбитая в прах к его ногам. Его глаза также увлажнились слезами при этом прощальном взгляде, и он, поспешно отвернувшись, вышел из ярко освещённых сеней на крыльцо, окутанное ночною мглой, распространявшейся по улице. Тут фон Герне сел в проворно подкативший закрытый экипаж президента полиции. Тот присоединился к нему и, сопровождаемые небольшим отрядом драгун с обнажённым оружием, они покатили бойкой рысью в полицейское управление.
По уходе министра государственный канцлер с ласковой сердечностью старался ободрить Марию. Молодая девушка спокойно слушала, иногда кивая головой, точно соглашалась с его доводами, но по взорам её глаз, неподвижно устремлённым вдаль, было заметно, что она едва ли понимает слышанное, и не один раз её рука хваталась за сердце, точно под влиянием острой боли.
Наконец канцлер велел позвать её горничную, которая пришла вся в слезах и повела свою госпожу в её комнату.
Мария следовала за нею безучастно и машинально, тогда как государственный канцлер потребовал к себе ожидавших внизу своих секретарей, чтобы они опечатали при нем кабинет и канцелярию.
Когда Мария, опираясь на руку горничной, проходила через свою гостиную, направляясь в спальню, «Лорито» при виде её радостно захлопал крыльями и, рванувшись к ней, громко крикнул, словно уверенный, что так он скорее всего обратит на себя внимание:
— Игнатий!.. Игнатий!
Мария остановилась при этом возгласе, точно испугавшись, и вздрогнула всем телом; огневой румянец разлился по её лицу; в её глазах вспыхнула точно молния воспоминания и сознания, и сначала тихо, едва внятно, потом всё громче она стала повторять, в свою очередь, имя, произнесённое птицей, как будто отыскивая при помощи этих звуков что-то в тайниках своей души.
Наконец в ней точно проснулось полное воспоминание; её взоры приняли выражение ужаса, и ещё жарче разгорелся румянец на её щеках. Потом Мария внезапно побледнела, как смерть, пронзительный вопль вырвался из её уст и, прижав обе руки к сердцу, она рухнула на ковёр, причём красноватая пена окрасила её губы.
С громким плачем позвала горничная ещё нескольких служанок; потерявшую сознание молодую девушку отнесли в её спальню и уложили в постель.
Опрометью кинулись за домашним врачом. Тот объявил, что у больной необычайно сильная, опасная для жизни нервная горячка, при которой не остаётся ничего иного, как поддерживать организм лёгкими смягчающими средствами и выжидать, выдержат ли силы пациентки этот внезапно наступивший тяжёлый кризис.
Блестящий и гостеприимный дом фон Герне скоро опустел и стоял покинутым; слуги были отпущены, жуткая тишина господствовала в коридорах и залах, и никто из всех тех, которые с удовольствием пользовались радушием хозяина, не приближался к поражённому неожиданною бедою жилищу.
Все кредиторы министра — а их было немало — лезли сюда; на всё его наличное имущество было наложено запрещение, был открыт конкурс и всё опечатано и заперто; только государственный канцлер фон Фюрст, согласно своему обещанию, заезжал в пустынный дом справляться о состоянии здоровья Марии.
Он строго распорядился, чтобы комнаты больной оставались неприкосновенными и в стороне от всего, происходившего в прочих помещениях дома; однако получаемые им здесь вести были неутешительны; положение молодой девушки не изменялось; лихорадочный жар не спадал, а все целебные средства, употребляемые врачом, не приносили решительно никакой пользы.
Срок, назначенный для кризиса, миновал, не принеся ни малейшей перемены в состоянии больной, силы которой постепенно падали, так что доктор все сомнительнее покачивал головой.
Целыми часами лежала Мария, неподвижная и оцепеневшая, словно в летаргическом сне, и только жаркие вздохи её тревожно взволнованной груди показывали, что в этом нежном теле ещё теплится жизнь. Потом она внезапно поднималась с подушек с страдальческим воплем, её впалые глаза широко раскрывались и смотрели с призрачной неподвижностью, резко выделяясь на страшно исхудавшем, осунувшемся лице. Больная принималась жалобно звать любимого человека. Она разговаривала с ним, как будто слышала его ответы, она улыбалась с тем удивительно трогательным выражением, которое свойственно горячечным и помешанным, простирала руки, точно стараясь схватить и привлечь к себе представившееся ей видение; но вскоре опять больная жалобно вскрикивала в порыве жестокого горя, обвиняла Небо за то, что человек, которому она отдала всю свою душу, которого считала подобием божества, мог сделаться врагом, предателем, пока наконец, когда её силы истощались в болезненных содроганиях, несчастная снова не впадала в своё летаргическое состояние.
Попугай находился у постели больной. Птицу хотели удалить, но она принялась сопротивляться с пронзительным криком.
Мария тоже как будто почувствовала её присутствие, потому что тотчас очнулась от своего беспамятства, когда «Лорито» собирались унести, и потребовала, чтобы его оставили при ней; и даже в бессознательном состоянии подобие приветливой улыбки мелькало по её лицу, когда птица начинала издавать свои ласковые возгласы.
Так печально и однообразно проходили дни в обширном доме опального министра. Прохожие робко поглядывали вверх на завешанные окна министерской квартиры и только во флигеле, где помещались конторы компании торгового мореплавания, по-прежнему кипела оживлённая деятельность, вследствие чего мёртвая тишина, вдруг установившаяся в другом флигеле, производила на всех ещё более жуткое и тягостное впечатление.
Граф Игнатий Потоцкий получил письмо, которое написала ему Мария после роковой сцены с графиней Браницкой. Он был обрадован желанной вестью, но тем удивительным инстинктом, который устанавливает между двумя любящими сердцами почти магнетическое общение, влюблённый почуял в некоторых местах письма, как что-то чужое и холодное, подобно враждебно грозящей тени, становится между ним и образом Марии; он смутно угадывал, что она скрывает от него нечто такое, что сильно взволновало и потрясло её. Ему бросилось в глаза равнодушное, беглое упоминание о Ворринской; он не знал никакой дамы с такою фамилией, а между тем эта особа отрекомендовалась Марии в качестве его приятельницы. Здесь очевидно крылась какая-то тайна, и Потоцким овладела мучительная тревога, необъяснимое, но всё усиливавшееся чувство, которое постепенно подчиняло его себе, смутно внушая ему, что Мария как будто нуждается в его защите от какой-то неведомой опасности. Всё неотступнее осаждала графа эта мысль, как ни вооружался против неё его критический разум, и он часто вскакивал даже по ночам, внезапно пробуждаясь от сна, так как ему чудился голос его любимой Марии, жалобно и тоскливо звавший его по имени.
После переговоров с фон Герне он избегал поездок в Берлин, чтобы его присутствие там не было замечено и не возбудило преждевременных подозрений, способных повредить великим планам, которые обещали доставить его отечеству свободу и могущество, а ему самому — прекраснейшее счастье. Но теперь преждевременное похищение Понятовского надолго исключило всякую возможность сделать что-нибудь для осуществления тех планов. Благодаря опасности, которой он благополучно избег, Станислав Август стал пользоваться у народа большей популярностью, чем это можно было когда-либо ожидать; удаление князя Репнина и благоразумная сдержанность императрицы Екатерины усыпили ненависть поляков к России, а своего старшего брата граф Игнатий находил поразительно сдержанным в последнее время; всё это твёрдо убедило его в том, что до наступления благоприятных обстоятельств, которые, пожалуй, могли заставить ещё долго ждать себя, нельзя было ничем содействовать его планам на будущее. Но если осуществление их отодвигалось ещё на долгий и неопределённый срок, то почему должен был он ставить в зависимость от такого туманного будущего своё личное счастье, которого томительно жаждала его душа? Юность графа Игнатия осталась у него далеко позади; то, чего он хотел достичь, чем пылко мечтал насладиться, ему следовало схватить скорее, и каждый день отсрочки так поздно явившегося и так странно желанного счастья любви казался ему каким-то обворовыванием самого себя, которое он никогда не мог бы себе простить.
Едва только эти мысли успели совершенно выясниться в голове графа Игнатия, как он удивился собственной мешкотности до сих пор и принял решение немедленно отправиться в Берлин, чтобы твёрдою рукою схватить высочайшее счастье своей жизни и упрочить его за собой.
Он распорядился немедленно приготовить свой дом в Варшаве и свою загородную резиденцию к приёму его новобрачной супруги и в сопровождении одного камердинера помчался на курьерских лошадях в Берлин, останавливаясь на станциях лишь для перемены лошадей.
С тревожно бившимся сердцем ожидал граф Игнатий свидания, за которым должен был последовать прочный союз с любимой девушкой, и ни один юноша, наслаждающийся впервые весенним расцветом любви, не мог таить в сердце более нетерпеливое желание, как этот человек, созревший в серьёзном опыте жизни.
Словно удар молнии поразило графа известие, сообщённое ему при первом его вопросе о фон Герне юрким Винценти, в гостинице которого он остановился снова под именем Балевского, не желая открывать своё инкогнито без согласия министра. Хозяин гостиницы боязливо и робко рассказал, что фон Герне находится под арестом и над ним наряжено строжайшее следствие. Щедро расточая золото, производившее неотразимое действие на хитрого итальянца, граф Игнатий разузнал обо всём, происшедшем у него в гостинице: об аресте Серры, о прибытии знатной дамы, которая принимала у себя поручика Пирша, а потом часто бывала в доме министра фон Герне и наконец внезапно уехала обратно в своё имение.
Ловкому Винценти не было надобности намекать своему постояльцу на то, что всё это должно иметь какую-то связь с несчастьем, поразившим министра. Граф Игнатий потребовал, чтобы он подробно описал ему наружность Ворринской, и тотчас узнал по его описанию в таинственной даме графиню Елену Браницкую. Хотя всё хитросплетение так удивительно перепутанных здесь нитей не выяснилось ещё пред ним вполне, всё же у него не оставалось больше никакого сомнения в том, что графиня в соучастии с фон Пиршем преследовала в данном случае какой-то план, целью которого было разлучить его с Марией.
На тревожные расспросы Потоцкого о молодой девушке Винценти ответил ему, что он слышал, будто бы Мария фон Герне, благодаря заступничеству государственного канцлера, пользуется пока, по королевской милости, квартирою министра. Едва получив это сведение, граф Игнатий тотчас собрался идти, чтобы, правда, при совершенно иных обстоятельствах, шедших вразрез с его недавними мечтами, посетить дом, с которым для него связывались самые сладостные воспоминания и вместе с тем прекраснейшие надежды, так как, несмотря ни на что случившееся, он твёрдо решился не покидать Марии, а идти ради неё наперекор мнению целого света и вознаградить её за всё, что она потеряла и могла потерять ещё.
Весь дрожа, шёл Потоцкий по хорошо знакомому пути и с невольной нерешительностью замедлил шаг, когда приблизился к жилищу, которое надеялся увидеть вновь при совершенно иных условиях. В нескольких шагах от главных ворот он внезапно почувствовал прикосновение чьей-то руки и, подняв свой взор, узнал Акста, который, с печальным лицом, пугливо оглянувшись по сторонам, дрожащим голосом поздоровался с ним.
Некогда столь могущественный и влиятельный секретарь министра состоял теперь простым конторщиком по примеру прочих низших служащих в правлении компании торгового мореплавания.
Государственный канцлер не потребовал от Акста показания против бывшего патрона и устроил его на место, соответственное его старшинству по службе; однако новые товарищи боязливо сторонились от него, и теперь он чувствовал себя глубоко несчастным. Каждая сфера жизни имеет своё честолюбие, а честолюбие до сих пор столь могущественного личного секретаря министра было действительно жестоко уязвлено низведением его в круг заурядных конторщиков.
— Господин Акст, — воскликнул граф Игнатий, — какую ужасную весть довелось мне получить! Как это могло произойти? Что случилось?
— О, ваше сиятельство, — тихо ответил Акст, по-прежнему робко озираясь по сторонам, — Бог привёл вас сюда и послал меня вам навстречу; вы одни можете спасти господина фон Герне, если спасение ещё возможно. Вам известны, я знаю, великие обширные планы моего бедного патрона, которых он никогда не открывал даже мне, но о которых я мог догадываться, как верный слуга должен всегда догадываться о том, что занимает и волнует его господина. Вы можете снять с него подозрение в низком и предосудительном корыстолюбии; оно взведено на него злыми людьми и не заслужено им; это так же верно, как то, что на Небе есть правосудный Бог. Господина фон Герне оклеветали пред королём, и нет никого, кто мог бы и захотел бы вступиться за него. Ведь улики против министра! Но вы, ваше сиятельство, можете спасти его с его преимуществом и несчастной племянницей, которая лежит при смерти с горя и печали!
— При смерти?.. Мария?.. О, Боже мой! — воскликнул граф Игнатий. — Что могу я сделать?
— Единственно следующее, — ответил Акст: — опровергнуть обвинение в том месте, где оно возникло, то есть у короля, свидетельствовать в пользу господина фон Герне и доказать там, что он неспособен был запятнать себя ради жалкого золота, которым он вполне пренебрегает.
— А Мария? — вне себя воскликнул граф Игнатий, — где она? Как мне увидеть её?
— Вы найдёте её там в доме, в её старом помещении. Но я сомневаюсь, ваше сиятельство, можете ли вы видеть её; говорят, она очень сильно больна и лежит в тяжёлом лихорадочном бреду.
— Всё равно, всё равно, я должен видеть её! Кто посмеет не допустить меня к ней, к той, которая принадлежит мне теперь более, чем когда-либо, у которой нет никого другого на свете, кто мог бы защитить её в этой тяжёлой беде и спасти её?
— Господь вознаградит вас, ваше сиятельство, за то, что вы намереваетесь сделать, — с чувством произнёс Акст, — в несчастье друзья редки. До свиданья, нас не должны видеть вместе, а я уверен, что за мною следят. До свиданья, я, может быть, как-нибудь приду к вам в гостиницу, под покровом ночи, чтобы увидеть, что вы можете сделать для несчастной барышни и моего бывшего патрона.
Акст быстро исчез за ближайшим углом улицы. Граф Игнатий почти не смотрел ему вслед, вся его душа была полна одним лишь чувством тоски. Он чуть ли не бегом направился к подъезду квартиры министра. Большие двери были закрыты. Граф дёрнул за ручку звонка рядом с ними. Резкий звонок очень неприятно зазвучал по всему опустевшему дому.
Только после того, как граф, немного спустя, вторично позвонил, старый привратник открыл и удивлённо взглянул на иностранца, с беспокойной поспешностью спросившего о мадемуазель фон Герне.
— Барышня больна, очень больна, — ответил привратник, грустно покачивая головою, — и не в состоянии принимать гостей...
— Но мне необходимо видеть её, — воскликнул граф Игнатий и сквозь полуотворенную дверь ворвался в переднюю, — мне необходимо видеть её!
Старик ещё изумлённее взглянул на графа Игнатия и, по-видимому, намеревался задержать его.
— А-а, — сказал он затем, — вы, должно быть, — новый доктор, о котором недавно говорил его превосходительство господин канцлер и который желает испробовать своё искусство на бедной барышне?
— Да, да! — нетерпеливо воскликнул граф Игнатий. — Не трудитесь, я знаю дорогу.
Он оставил старика, долго смотревшего ему вслед и сомнительно покачивавшего головою, и по знакомой лестнице торопливо поднялся наверх.
Необитаемы и пусты были коридоры, в которых раньше стояли лакеи, готовые принять гостей. Граф Игнатий открыл двери, прошёл несколько приёмных зал, в которых вся мебель, как будто в мебельном магазине, была составлена в одно место, и наконец достиг салона Марии, в котором, благодаря внимательному распоряжению канцлера, ничего не подверглось изменению.
Солнце, как и прежде, лило свой свет через огромные стеклянные двери балкона, но в саду уже не царил приветливый зелёный полумрак, только последние жёлтые листья повисли на ветвях огромных деревьев; их раскачивал осенний ветер, чтобы вскоре похитить и этот убогий наряд, ещё напоминавший о лете.
Дверь в спальню Марии была открыта.
При звуке громко раздававшихся, поспешных шагов графа на пороге спальни появилась горничная.
Она испугалась, увидев чужого, и, протягивая руки вперёд, сказала:
— Барышня спит; ведь господин канцлер запретил входить сюда.
Граф Игнатий не обратил внимания на заявление испуганной женщины. Он почти резко оттолкнул её в сторону и, войдя в спальню, окна которой были завешены синими шторами, остановился у самого порога. Прошла минута, прежде чем его глаза привыкли к темноте, и только тогда он увидел на белоснежной постели хрупкую фигуру Марии, со впалыми, прозрачно-белыми щеками и с опущенными веками, лежавшую как труп.
Граф весь так и затрепетал. Он неподвижно стоял на месте и стиснул руки. Будучи серьёзным, крепким человеком, он едва ли мог бы припомнить, что когда-либо плакал, но теперь жгучие слёзы текли по его щекам и из его груди стало вырываться всхлипывание.
— О, сударь, вы, должно быть, родственник или друг? — сказала горничная. — О, не правда ли, это печально, очень печально? До сих пор никто ещё не приходил взглянуть на бедную барышню, и, право, неизвестно, следует ли молить Господа Бога о её спасении, так как подумайте сами, какое горе ожидает её, когда она снова, после этой болезни, придёт в сознание!
Граф Игнатий почти нежно пожал руку старухи, которой до сих пор ни разу не видел; но её преданность и искреннее участие к Марии сделали эту чужую для него старуху его другом.
— Мы спасём её, — сказал он, — спасём для новой счастливой жизни.
Медленным, но твёрдым шагом, не спуская взора с больной, он приблизился к её постели.
— Игнатий, Игнатий! — громко закричал попугай и радостно захлопал крыльями.
Узнал ли он графа Потоцкого по его прежним посещениям, или чудным инстинктом животного почувствовал, что он — друг его госпожи, только «Лорито» всё громче повторял свои восклицания, пока граф не подошёл совсем близко к кровати и не схватил руки Марии.
Веки больной вздрогнули, её губы тихо зашевелились, как будто она хотела повторить имя, прозвучавшее ей во сне. Выше стала вздыматься её грудь. Наконец она подняла веки. Дивным смыслом засветился её взор, как будто она видела графа, склонившегося над нею и с бесконечною любовью прошептавшего:
— Мария, единственно любимая Мария! Не бойся, я с тобою!
— Игнатий, мой Игнатий! — воскликнула девушка, крепче сжимая его руку в своей. — Ведь я знала, что ты придёшь... ведь я знала, что ты не будешь моим врагом, что ты не можешь изменить мне... О, скажи мне, что это была ложь, когда та женщина с грозно сверкавшими глазами, которые до сих пор ещё горят в моём сердце, говорила мне, что ты лишь играл мною, что только ей одной принадлежит твоё сердце... Скажи мне, Игнатий, что мой бедный дядя ошибался, считая тебя виновником своего несчастья... что ты не был обвинителем, навлёкшим на него беду!
Лицо графа Игнатия повело судорогой от гнева и боли при этих словах, произнесённых трогательно умоляющим тоном. Он опустился на колена рядом с постелью, прижал к губам руку Марии и глубоко прочувственным голосом проговорил:
— Да, моя возлюбленная, это была ложь; лживым коварством хотели отравить твою душу! злополучное заблуждение заставило твоего дядю предположить, что я мог быть его врагом, его обвинителем. Клянусь тебе святым Именем Искупителя, что я люблю одну тебя на земле, что в моём сердце нет места для другого образа рядом с твоим; клянусь тебе, что у твоего дяди нет в мире более верного друга, чем я, и что с моих губ никогда не срывалось ни слова измены или обвинения; клянусь тебе милостью Божиего отныне и во веки веков!
— Я верю тебе, мой верный друг, — воскликнула Мария, — я верю тебе! Прости, что я хоть миг могла сомневаться в тебе; моя душа была надломлена ужасным несчастьем, которое словно ударом молнии внезапно поразило меня, но ведь теперь всё будет снова хорошо. Ведь ты со мною, теперь я уже не одна со своим горем и змеёй сомнения, под покровом тьмы снова обвившей меня своими кольцами.
Мария сделала движение, как бы намереваясь привстать, но не в состоянии была сделать это. Граф Игнатий обнял её за плечи и привлёк к себе. Мария с блаженной улыбкой склонилась на его грудь.
— Слава Богу, к барышне вернулся рассудок! — сказала горничная, сжимая руки, и из её глаз хлынули слёзы. — Теперь я понимаю, о чём она думала в своём бреду. О, как коварно было со стороны той госпожи Ворринской причинить такую боль бедняжке и заронить злое семя в её сердце! А она казалась доброй и приветливой! Но я всегда опасалась её, как будто злой дух проглядывал из её огненных глаз.
— Да, — сказал Игнатий, слегка касаясь губами лба Марии, — здесь было рассеяно злое семя, адское семя! Но теперь я здесь, и Бог поможет мне уничтожить ядовитый посев.
Ещё несколько мгновений Мария со счастливой улыбкой покоилась на его груди; но вскоре горничная сказала:
— О, сударь — простите, что я не называю вас настоящим именем и титулом! — мне кажется, нельзя продолжать разговор; барышня и без того была сильно взволнована, это может быть чрезмерным для её слабых сил.
— О, нет, нет, Игнатий, — тихим, почти замирающим голосом произнесла Мария, — останься со мной... из тебя я черпаю жизнь... на твоей груди я выздоровею.
— Эта женщина права, моя любимая, — сказал граф Игнатий, — я снова увидел тебя, я знаю, что ты ещё любишь меня, я разрушил дьявольские оковы коварства, которыми намеревались разлучить нас... теперь позволь мне идти, мне предстоит исполнить священный долг — спасти твоего дядю.
— Моего дядю? Да, да, мой дядя! — повторяла Мария, как бы роясь в воспоминаниях, — теперь он снова приходит на ум мне! Он так несчастлив, король немилостив к нему...
— Наши враги ударили по нём, чтобы попасть в нас, — перебил её Игнатий. — Успокойся, дорогая, я один могу спасти его, и я сделаю всё, что в моих силах.
— О, спаси его, Игнатий, спаси его! — воскликнула Мария, — ведь он, столь добрый и благородный, не может быть виновен!.. И затем вот ещё что! — прибавила она дрогнувшим голосом, и яркий румянец залил её лицо. — Обещай мне... видишь ли, бедный Эрнст... знаешь, мой друг детства... о, я очень боюсь, что он пересечёт твой путь!., прошу тебя, пощади его ради меня! Он забудет своё заблуждение, он найдёт своё счастье, о чём я буду от всей души молить Господа Бога!
Игнатий Потоцкий коснулся губами лба девушки и с нежной искренностью сказал:
— Не бойся, моя рука не причинит ему зла, если он даже будет вынуждать меня скрестить с ним шпаги из-за чести; клянусь тебе, что он будет для меня так же свят и неприкосновенен, как и ты сама. А теперь до свиданья! Я возвращусь снова к тебе, когда у меня будет добрая весточка для тебя; Бог даст, мне удастся спасти твоего дядю. Как бы то ни было, наихудшее мы превозмогли: любовь победила, мы снова принадлежим друг другу. Будь здорова и мечтай обо мне!
Граф нежно положил Марию на подушки. Она ещё раз с улыбкой взглянула на него; затем её веки устало упали, её силы были утомлены, и она снова впала в полудремоту, из которой граф разбудил её; однако в её лице отражалось блаженное спокойствие; её грудь, так тяжело вздымавшаяся пред тем, теперь дышала легко и едва заметно.
— Позаботьтесь о барышне, — сказал граф Игнатий, подавая руку старой горничной, которая, всхлипывая, почтительно поцеловала её.
Граф Игнатий долгим взором окинул дремавшую больную, а затем повернулся к двери и быстрым твёрдым шагом вышел из спальни Марии. Привратнику у выходных дверей особняка Герне он сунул в руку золотой и затем возвратился в гостиницу Винценти.
С робким страхом граф Игнатий вышел отсюда и с гордой уверенностью вернулся домой. Теперь предстояла борьба с судьбою, и ему ясно было, что ему нужно делать. Он написал короткое письмо к дежурному флигель-адъютанту, в котором просил аудиенции у короля, говоря, что имеет сообщить его величеству в высшей степени важное дело, не терпящее отлагательства.
Уже поздним вечером того самого дня граф Игнатий получил извещение, что король примет его на следующее утро в Сан-Суси. Затем граф вышел из гостиницы и до глубокой ночи ходил по уединённым улицам Берлина, смотря на звезды, которые когда-то светили здесь его юному счастью и которым он теперь задавал печальный вопрос, победит ли их ясный блеск грозно вздымающуюся тучу.