IV

Варшава, столица Речи Посполитой и резиденция короля, который во главе этого самого странного в истории государства, окружённый всем внешним блеском короны, влачил некоторое подобие мнимо-державного существования, представляла собою в тысяча семьсот восьмидесятых годах далеко не ту картину, какую в настоящее время.

Город начинался от высокого берега Вислы и для своего едва семидесятитысячного населения занимал чересчур огромное пространство. Его улицы были широки, но плохо или и вовсе не вымощены и своим странным и своеобразным видом представляли точную копию всего польского королевства с его кричащими контрастами между богатством и бедностью, между роскошью и нищетою. Костёлы и общественные здания были в высшей степени величественны, дворцы магнатов и высшей шляхты своими размерами и великолепием могли соперничать со старыми особняками французской аристократии в Сен-Жерменском предместье, в Париже, но превосходили те гордые господские усадьбы древнейших феодалов христианского мира своею расточительною роскошью, соединившею в себе азиатское великолепие с европейскою утончённостью.

На огромных, широких раскрытых дворах стояли запряжённые экипажи, а конюхи, в ожидании знака своего господина, водили верховых лошадей в великолепной сбруе. Лакеи или деловито шмыгали взад и вперёд, или собирались в кучки за праздной болтовнёй. Эта живая и беспрестанно меняющаяся картина казалась ещё пестрее благодаря тому, что слуги больших домов были одеты в разнообразнейшие костюмы — тут были видны и лакеи в галунах, в шёлковых чулках, в ботинках с пряжками и напудренных париках, важно выступавшие на своих высоких каблуках; повара во всём белом, которых польские магнаты выписывали себе из Парижа; рядом с ними крепостные в польской национальной одежде или в удивительнейших фантастических костюмах, явившихся плодом воображения и минутного настроения их господ. Во всех этих костюмах преобладали с безумной расточительностью золото и серебро и дорогие бархатные и шёлковые ткани самых ярких, блестящих цветов. Между ними расхаживали мелкие шляхтичи, также одетые в различные национальные костюмы или французское платье; эти последние пользовались покровительством магнатов и в качестве шталмейстеров и егерей или вовсе без всякого определённого положения представляли собою их придворный штат; гордые магнаты не прочь были походить на древних римских патрициев и окружать себя своего рода гвардией, по численности которой можно было судить об их богатстве и могуществе.

Между этими большими дворцами, из которых каждый представлял собою блестящий центр кипучей жизни, тянулись огромные пустыри, на которых то там, то сям были видны крохотные избёнки, такие жалкие и заброшенные, какие едва ли сыщешь теперь даже и в самых бедных деревушках.

Пред этими хижинами, кое-где образовывавшими почти маленькие посёлки, двигалось грязное, укутанное в лохмотья население, боязливо разбегавшееся или распростиравшееся ниц при виде проезжавшей мимо раззолоченной кареты или при приближении какого-либо магната, окружённого своей блестящей свитой. Только на некоторых улицах центра города были видны массивные дома с приветливо блестевшими окнами и маленькими благоустроенными садиками. Это были жилища иностранных купцов и ремесленников, удовлетворявших потребности знатного света и, благодаря беспечности магнатов, с невероятною быстротою обогащавшихся.

В этой столице свободной Речи Посполитой в то время ещё было совершенно особое положение, которое должно было казаться чрезвычайно странным у такой воинственной нации, в прежние годы весьма энергично вмешивавшейся в судьбы народов. Императрица Екатерина II, чтобы оказать поддержку выбранному при её влиянии польскому королю Станиславу Понятовскому в борьбе с его противником, двинула в пределы Польши русскую армию; но и после того как беспорядки уже давно улеглись, императрица всё ещё медлила отозванием своих войск.

Десять тысяч человек русского отборного войска ещё стояли в Польше и были распределены так, что в каждом городе наряду с польским гарнизоном находился и русский. В самой Варшаве была расквартирована тысяча русских солдат. Это число невелико, но если подумать о том, что в Польше в сущности не было армии и что только в случае войны дворянство ополчалось и выставляло необходимые воинские силы, то станет вполне понятно, что и этого незначительного числа солдат было вполне достаточно, чтобы держать под русским влиянием страну, причём вовсе и не казалось, что она оккупирована.

Каждый караул в Варшаве одновременно занимался и польскими, и русскими солдатами, причём на каждый пост назначалось по двое, так что везде возле польского часового в национальной литовке, стянутой широким кушаком, и в четырёхугольной конфедератке можно было видеть и русского гренадера в его форме прусского образца и в высоком металлическом кивере.

Одним из обширнейших и наиболее блестящим в этом полуазиатском, полуевропейском городе был дворец графа Станислава Потоцкого, который как начальник всей артиллерии был одним из высших сановников в королевстве, а по своему происхождению принадлежал к знатнейшим польским магнатам.

Бесчисленная челядь кишела на огромном дворе дворца, вестовые приходили и уходили, кареты приезжали и уезжали и нигде в другом месте не собиралось так много мелкой шляхты в качестве приживальщиков, как во дворце графа Станислава Потоцкого.

В нижнем этаже бокового флигеля огромного дворца находился обширный зал, причём в нём постоянно были накрыты столы для мелких шляхтичей, которых граф называл своими друзьями, а то и братьями. Здесь на огромном буфете целый день стояли изобильные запасы любимых польских национальных блюд вперемежку с великолепными произведениями французской кухни; тут же помещались погребцы с венгерскими и французскими винами; по всей комнате были расставлены маленькие столы, за каждым из которых могли поместиться от трёх до четырёх человек. Всякий, кто приходил сюда, был желанным гостем. Во всякую пору дня здесь шло бражничанье, как в общедоступном ресторане. Лакеи были готовы прислуживать гостям и повиноваться каждому их знаку, и многие из шляхетной свиты графа Потоцкого постоянно находились здесь, чтобы оказывать гостям почётный приём и заботиться о том, чтобы никто не ушёл отсюда недовольным. По временам появлялся здесь и сам граф Станислав Потоцкий, чтобы приветствовать своих гостей и выпить бокал вина со своими «друзьями и братьями»; его появление каждый раз возбуждало настоящую бурю восторженных криков и с каждым новым днём число мелких шляхтичей, присоединявшихся к свите гостеприимного графа, всё увеличивалось и увеличивалось.

Среди служащих графа Потоцкого первое место занимал Вацлав Пулаский, дворянин старинного, обедневшего рода; он в сущности не имел определённого положения и как бы выполнял роль главного смотрителя над домашнею челядью. Пулаский пользовался огромным доверием у своего господина, так что его распоряжения исполнялись всею дворнею так же беспрекословно, как бы исходили от самого графа. Пулаский был в армии конфедератов, соединившейся с протестантскими диссидентами, чтобы при поддержке русских сил ещё более ограничить королевский авторитет, а впоследствии удалился под покровительство графа Потоцкого и всем своим знакомым объявлял при всяком удобном случае, что его не занимает более политика.

Пулаский был человек лет сорока; он носил старопольский костюм, шёлковый кафтан с меховою выпушкою, с широким кожаным поясом над бёдрами и с длинными рукавами с разрезом до самого плеча; летом эти рукава откидывались за спину, а зимою застёгивались над камзолом. Жёлтые сапоги по колено с серебряными шпорами и меховая конфедератка, надвинутая на лоб, дополняли его костюм. Последний чрезвычайно шёл к стройной и жилистой фигуре «генерала» Пулаского, как его называли все слуги в доме; его острое, как у хищной птицы, лицо, с чёрными огневыми глазами, выдающимися скулами и короткой, клинообразной бородкой вполне выражало старый сарматский тип и напоминало картины времён великого короля Яна Собесского.

Свежим весенним утром Пулаский сидел в большом «гостином» зале дворца Потоцкого за столом вместе с несколькими шляхтичами, прибывшими из провинции и тотчас же направленными их друзьями в дом Потоцкого. Пулаский внимательно выслушал их нужды и обещал им поддержку и защиту. Пока гости усердно занимались огненным венгерским вином из графских погребов и наслаждались ароматом великолепного медвежьего окорока из лесов Подолии, разговор, как и всегда, вертелся на величавом, чисто княжеском гостеприимстве фельдцейхмейстера и на его пользовавшемся славою патриотизме.

— Да, да, — сказал Пулаский, прерывая восторженные похвалы гостя, — мой благородный друг и покровитель, граф Станислав Потоцкий, — истинно великий человек; такие люди нужны нам в серьёзное, тяжёлое время; к сожалению, их становится всё меньше и меньше; всё больше подчиняют себе поляков чуждая власть и чужеземные обычаи, и тем дороже должны быть для нас те, у кого ещё сохранилась в душе тёплая искра к нашей старой дорогой родине.

— Но почему же терпят эту чужеземную власть и нравы? — воскликнул гость, осушая бокал венгерского до самого дна, — разве наши отцы поступали бы так? Меня как бы в сердце что-то ударило при виде чужеземных часовых у ворот Варшавы!

Несколько человек поднялись из-за соседних столов и подошли к говорившим; при последних словах гостя послышался одобрительный шёпот.

Пулаский окинул быстрым взором зал и слегка пониженным голосом проговорил:

— Ни слова о политике, мой друг, это не принято в гостеприимной столовой моего высокого покровителя! Не нам, маленьким шляхтичам, заниматься политикой. На сейме мы имеем свой голос, и там наше право обсуждать судьбы нашей страны, но теперь, когда сейм ещё не собран, предоставим политику тем, кто к тому призван, и к таким людям прежде всего принадлежит наш дорогой граф Станислав; за ним мы последуем, к нему мы примкнём; он всегда познает право и поведёт нас законным путём и, когда наступит великая решительная минута на сеймовом собрании, мы будем знать, что нам делать. Если мы хотим послужить своей родине, то мы будем поступать только так, как поступает граф Станислав, и будем голосовать за то, за что и он голосует! Итак будем преданы ему и будем неустанно трудиться, чтобы ряды его друзей всё умножались, так что, когда наступит время действовать, всё наше отечество последует его руководству.

— Да будет так, пусть будет так! — послышались крики вокруг.

Окружавшая стол толпа всё увеличивалась, зазвенели наполненные вином бокалы, и громкий клик огласил зал:

— Да здравствует граф Станислав, пример для всей польской шляхты, слава и радость отечества!

Пулаский оставил своё место за столом; он не хотел продолжать разговор, после того как тот умело был переведён с опасной почвы на восхваление личности графа Потоцкого, благодаря чему, если бы обо мне всем и стало известно шпионам, доверием к графу у всех польских партий, которые боролись за будущность Польши, могло лишь увеличиться. Он стал переходить от столика к столику, обмениваясь дружелюбными фразами со всё прибывавшими и прибывавшими гостями, поощряя их к выпивке и чокаясь с ними, причём сам конечно едва касался губами своего бокала.

В то время как в столовом зале нижнего этажа происходило вышеописанное, на конюшенный двор дворца боковыми воротами въехала телега, высоко нагруженная сеном. Крестьянин в холстинной куртке и в надвинутой почти на глаза меховой шапке управлял, сидя в седле, четвёркою низкорослых польских лошадей; двое других сидели на гружёном возу.

Занятые во дворе конюхи едва обратили внимание на эту повозку; ведь во дворец доставлялось очень много всякого рода поставок, и каждый из многочисленной челяди не беспокоился о том, что касалось не его, а другого.

Крестьянин, въехавший с возом сена, сполз с седла и, в то время как двое других спокойно остались сидеть на снопах, подошёл к конюху, чистившему скребницей благородного коня. Смуглое лицо крестьянина было покрыто большой чёрной бородой, и его меховая круглая шапка была надвинута на проницательно смотревшие глаза и совершенно закрывала лоб.

— Пан, — сказал он конюху, — мы привезли, по приказанию ясновельможного пана Вацлава Пулаского, сено из сараев на лугах Вислы; это — сено последнего урожая прошлого года, лучше его нет, и оно предназначается для любимой лошади высокомилостивого пана графа Станислава Потоцкого; нам приказано явиться к самому пану Вацлаву Пуласкому.

По первых словах крестьянина конюх, по-видимому, намеревался высокомерно спровадить его, но имя всемогущего доверенного графа произвело своё действие. Конюх крикнул другого конюха, праздно стоявшего поблизости, и поручил ему доложить о крестьянине вельможному пану Пуласкому.

Крестьянин смиренно остался стоять возле своего воза; слезли с воза и двое других и начали перешёптываться со своим спутником.

Конюх прошёл внутренним двором в столовый зал и доложил Пуласкому.

— Ах, сено для любимой лошади пана графа, — сказал последний, — об этом нужно мне самому позаботиться, так как вельможный пан граф очень ценит это благородное животное.

Он торопливо пожал руку гостям и последовал за конюхом на боковой двор, где при его появлении вся деятельность сразу удвоилась и толкавшиеся без всякого дела конюхи скоро нашли себе работу, или по крайней мере делали вид, что нашли её.

— Ах, вот и вы, — сказал Пулаский крестьянам, когда те подошли к нему и смиренно приложились к поле его литовки, — ну, что, хорошо выбрали сено?

— Оно с лучших лугов, ясновельможный пан, — ответил повозчик, — отлично высушено, так свежо и ароматно, как будто только накануне косили его; такое сено можно задать и королевским коням.

Пулаский взял горсть сена с воза, потёр его между ладонями, поднёс к носу, понюхал и довольно покачал головою.

— Отлично, — проговорил он затем, — отпрягите лошадей и задвиньте телегу вон в тот сарай; необходимо, чтобы вы сами разгрузили фураж для любимой лошади вельможного пана, так чтобы эти вороватые бездельники не растащили половины его. Вы можете оставаться здесь, пока не покончите со своим делом; за всё, что пропадёт, вы сами ответите предо мною!

Он вытащил ключ из кармана, собственноручно открыл широкие ворота особого фуражного сарая, и тотчас воз с сеном был распряжён под его личным наблюдением и заведён в сарай.

— Поставить лошадей в рабочие конюшни, — приказал Пулаский, — людей покормить здесь, пока они не покончат со своей работой, и, кто позволит себе плохо обращаться с ними, тот будет иметь дело со мною! — Он закрыл сарай, подал ключ повозчику и сказал: — пойдём со мною, я заплачу, что следует. А вы оба подождите здесь! Не очень-то спешите с работой и позаботьтесь о том, чтобы сено было старательно сложено на землю.

С этими словами Пулаский направился боковым входом во дворец. Повозчик последовал за ним. Двух других крестьян челядь, правда, с важной снисходительностью, но, согласно приказу Пулаского, приветливо и внимательно провела в открытый зал, в котором так же, как и на другом дворе для шляхты, были гостеприимно накрыты столы для слуг гостей.

Тминная и можжевеловая водки, хлеб, дымящееся мясо и сало были расставлены в изобилии, и крестьяне с почтительной благодарностью приналегли на это.

Пулаский прошёл по длинному коридору, по-видимому и не беспокоясь о крестьянине; наконец он открыл дверь и вошёл в уютно обставленную комнату, выходившую окнами на большой двор, так что из неё было видно всё происходившее на нём.

Позади этой комнаты была расположена спальня, и возле неё находилось нечто вроде конторки, в которой на огромном письменном столе лежали всякие акты и книги, относившиеся к управлению домом и имуществом фельдцейхмейстера.

Пулаский вошёл сюда со своим спутником, осторожно закрыл дверь и затем прошёл в соседнюю комнату с явным намерением убедиться в том, что там нет никого, кто мог бы подслушать их.

Затем он вернулся к крестьянину, оставшемуся смиренно стоять возле двери, пожал его руку и сказал:

— Добро пожаловать, друг Косинский! я дважды рад, что вижу вас, так как тот факт, что вы здесь, доказывает мне, что всё подготовлено к тому, чтобы привести в исполнение наш план, успех которого возвратит свободу нашей родине, ставшей игрушкою для чужеземцев.

— Мы готовы, — ответил крестьянин, — остаётся только вам назначить время исполнения!

С этими словами он снял свою меховую шапку, причём обнаружился его высокий, покатый лоб, обрамленный тёмными вьющимися волосами, благодаря чему его лицо получило совершенно иное выражение. Он вздохнул, и его тёмные глаза, беспокойно смотревшие вокруг, приняли мечтательно-печальное выражение.

— Вы говорите это таким тоном, как будто возвещаете о каком-либо несчастье! А между тем моё сердце ликует при мысли об освобождении родины!— почти с укоризной проговорил Пулаский. — Как бы то ни было, прежде всего осушим бокал за успех дела. Мне очень жаль, что я не могу пригласить сюда других моих друзей; я сразу узнал их, несмотря на их шапки и накрашенные лица; ведь, это — Лукавский и Стравинский; но если бы я привёл их сюда с собою, то это бросились бы в глаза и вызвало бы подозрения. Вот потому-то им пришлось остаться со слугами. Что поделаешь! великое дело требует самоотречения. — Он открыл шкаф в стене, вынул из него два хрустальных бокала и наполнил их до самых краёв старым венгерским, крепкий аромат которого наполнил всю комнату. — За добрый успех и за здоровье верных сынов родины, предлагающих ей свою руку на смелое дело! — воскликнул он.

Он звонко чокнулся и осушил до дна свой бокал.

Косинский едва омочил губы и печально смотрел пред собою.

Пулаский пытливо взглянул на него. Его лицо нахмурилось, но тотчас же снова приняло своё весёлое выражение.

Он усадил своего гостя на кожаную скамью возле себя и сказал:

— Ну, рассказывайте, что вы сделали.

— Всё исполнено так, как мы сочли нужным и как заранее уговорились, — ответил Косинский всё с тою же печальною миною. — Вы поселили меня, Лукавского и Стравинского в графском поместье на берегу Вислы, где мы и живём под видом крестьян, не возбуждая ни в ком подозрений. Мы собрали там в качестве земледельцев тридцать двух крепостных из графских поместий, очень смелых и мужественных людей, которые слепо повинуются нам и не боятся и самого чёрта. Мы обещали им свободу, если они доставят в руки своего господина его врага, тяжело оскорбившего его.

— Отлично! И что же дальше? — спросил Пулаский.

— У нас сильные кони, — продолжал Косинский, — ничто не мешает нам употребить их в дело.

— Я знаю их, — сказал Пулаский, — и заботливо подобрал их; эти животные быстры и выносливы, как будто созданы для быстрой скачки по непроезжей местности, где за ними не угнаться и английскому скакуну.

— Нам недостаёт лишь оружия и платья; мы могли привезти туда только простые куртки; ведь значительная поклажа бросилась бы в глаза на улице и подверглась бы осмотру на таможне.

— Вы будете иметь всё, — сказал Пулаский, — я уже подумал об этом. На эту ночь вы останетесь здесь, я прикажу снести в ваш сарай матрасы, как бы для того, чтобы вы спали на них. В этих матрасах будут для всех вас платья военного покроя, чтобы в необходимых случаях вас принимали за патруль; вместе с тем я прикажу упаковать туда сабли и кинжалы. Когда вы отправитесь в обратный путь, я подарю вам эти матрасы; затем попросите у меня, но, так чтобы все люди слышали это, несколько бочек водки. У меня есть двое надёжных слуг из старой армии конфедератов, вполне преданных мне. Бочонки будут наполнены пистолетами и огнестрельными снарядами, примите это во внимание и позаботьтесь о том, чтобы из-за неосторожного обращения не произошло несчастья.

— А если нас станут обыскивать в воротах? — спросил Косинский.

— Я дам вам с собою слугу в графской ливрее; никто не позволит себе обыскивать повозку фельдцейхмейстера, — отправляющуюся в его имение. Итак, всё идёт великолепно, вскоре мы будем иметь возможность привести смелый план в исполнение. Во всей стране уже подготовлено восстание. Ежедневно мы приобретаем сторонников для нашего дела, во всех провинциях у нас есть свои агенты, и когда престол освободится, то быстро созванный сейм провозгласит королём графа Станислава, а нерешительные и сопротивляющиеся будут увлечены или устранены первой вспышкой национального воодушевления. Правда, по всем местечкам страны коварно размещены десять тысяч русских, но тем самым их сделали бессильными воспрепятствовать общему народному восстанию, и, прежде чем они успеют собраться, они будут сметены его бурным вихрем. У императрицы Екатерины в настоящую минуту нет другой армии, и она будет остерегаться двинуться вглубь возмущённой страны, на западных границах которой зорко караулят Австрия и Пруссия, будучи наготове, в случае необходимости, с оружием в руках выступить против преобладания России. Приготовлены законопроекты об освобождении крестьян и о сложении с них всех податей; мы сразу приобретём благодарность народа и вместе с тем постоянное войско. А тогда, — сказал он, и его тёмные глаза засверкали, — пусть приходят враги! мы будем защищать свою свободу и свою самостоятельность против всего мира.

Косинский склонил голову и тихо вздохнул.

— Что вы имеете против? — сказал Пулаский почти укоризненно, — что за забота гнетёт вас? Верите мне, всё внимательно подготовлено, успех обеспечен, если только вы смелою рукой нанесёте решительный удар.

— Я охотно верю этому, — сказал Косинский, — но что будет с нами, если всё произойдёт так, как вы говорите? — прибавил он, качая головой. — Не удайся наш план — а это во всяком случае ещё возможно — и нашей жизни конец...

— Неужели, служа святейшему делу, — сурово прервал его Пулаский, — кто-либо из поляков поколеблется пожертвовать своею жизнью родине?

— Найти достославную смерть на поле сражения, — это совсем не то, что позорно погибнуть под рукою палача, — сказал Косинский, после чего добавил: — а если наш план удастся, то что будет нам наградой?

— Вечная слава, — воскликнул Пулаский, — и неизгладимая благодарность отечества!

— Ах, великие люди легко забывают то, что сделано для них, — возразил Косинский, — и благодарность за корону уже довольно часто бывала роковою для тех, кому были обязаны ею. Позвольте мне быть откровенным, пан, — продолжал он. — Вы знаете, что я нахожусь в опасном положении, что только горячее сердечное влечение побудило меня обещать вам мою службу.

— Разве существует для польского шляхтича более высокое и более святое влечение, чем свобода и слава его родины? — спросил Пулаский.

— Для польского шляхтича! — печально произнёс Косинский, — но я — не польский шляхтич. Вы знаете, что я — сын крепостной и, по закону государства, должен наследовать состояние своей матери. Правда, мой отец подал ей руку пред алтарём в своём замке, в Подолии; он читал её, как супругу, и воспитал меня, как своего сына, но, когда он умер, явился родственник и взял его имение; я не мог воспрепятствовать этому, так как не мог доказать брак своего отца с моей матерью, иначе обнаружилось бы её происхождение и мне пришлось бы впасть в жалкое и позорное крепостное состояние. Я вынужден был скрываться и радоваться тому, что тот родственник, овладев наследством, не разыскивал меня далее; но каждый день от меня может быть отнято и моё имя, единственное наследие моего отца.

— Вы находитесь под покровительством графа Станислава, — прервал его Пулаский.

— Разве покровительство графа может защитить меня от законов государства?

— Если он будет королём и вступит на престол, освобождённый для него вами, то он сможет даровать вам меч и герб и оградить вас от всяких преследований! — воскликнул Пулаский. — И вам обещано, что это именно будет так.

— Обещано! — повторил Косинский.

— Разве вы сомневаетесь в моём слове? — с угрожающим взором воскликнул Пулаский.

— Нет, — сказал Косинский, — я далёк от этого, но тёмные силы зло шутят над исполнением обещаний, а от этого обещания зависит для меня более чем честь и свобода, с моим именем связано счастье моей жизни, моя любовь.

— Я так и думал, — сказал Пулаский, — где замешана женщина, там мужчина робеет и трусливо отступает пред смелыми подвигами!

— Не то, пан, совсем не то! — воскликнул Косинский, — о, моя возлюбленная конечно воодушевит меня на всякий великий подвиг, но как я могу надеяться когда бы то ни было добиться её, если грозный меч крепостничества повис над моей головой? Я должен сознаться вам, что люблю Елену Любенскую.

— Дочь старосты? — спросил Пулаский.

— Да, и она тоже любит меня, — ответил Косинский, кивнув головой. — Я познакомился с ней в имении своих друзей. Её отец горд и высокомерен. Бедный шляхтич едва ли будет милостиво принят им, а если бы он заподозрил, в каком я положении, то и совсем была бы потеряна всякая надежда. Поэтому я дал увлечь себя и обещал вам свою руку для исполнения вашего плана; но когда я в уединении подумал об этом, то упал духом. Если удастся всё это, то едва ли Любенский согласится принять своим зятем человека, с которого только милостью короля снято позорное крепостное состояние. Да кроме того, — взволнованно продолжал он, — разве то, на что я обязываюсь, не является тяжёлым преступлением? Разве король Станислав — не мой законный повелитель, избранный сеймом, согласно законам страны, и разве поднять руку на помазанника не есть непростительная дерзость?

— Он на жалованье у чужеземцев! — воскликнул Пулаский. — Он был возлюбленным русской императрицы, наложившей на нас рабские оковы; он предал нашу нацию и свою собственную корону, которою народ венчал его недостойную главу.

—В таком случае пусть сейм объявит его недостойным короны! А кто же даёт мне право поднять на него свою руку?

— Вы поклялись в церкви Ченстоховской Божией Матери, пред чудотворным образом Пресвятой Непорочной Девы, — со страшной, угрозою в голосе произнёс Пулаский.

— Я знаю это, — мрачно возразил Косинский, — и эта клятва жжёт мою душу; прошу вас, пан, освободите меня от неё! Я покину страну, я поступлю на службу во Францию, там я попытаюсь узаконить своё имя... сделаюсь достойным этого имени; на поле сражения я завоюю себе положение, которое сделает меня достойным своей возлюбленной, или помру и своею смертью добуду прекраснейшее право на дворянство, так что все, кто будут носить имя Косинских, будут гордиться тем, что их имя вырезано на моём намогильном камне.

Пулаский готов был вспылить, его глаза метали молнии, его рука судорожно сжимала эфес сабли, но он быстро справился с собою, подавил в себе внезапный приступ гнева, и черты его лица приняли благосклонно-участливое выражение; он схватил руку Косинского и нежным, почти отечески любовным тоном проговорил:

— Послушайте, мой друг! Вы ещё так молоды, и я знаю, что в вашем возрасте любовь мутит рассудок; отрешитесь от таких печальных мыслей, овладевших вами в вашем уединении; подумайте о своей клятве, искупите своё слово смелым подвигом, который принесёт вам свободу и радость; своим честным словом я обещаю вам, что вы займёте высокое место у ступеней трона, путь к которому вы проложите для графа Станислава Потоцкого. Сам король будет вашим сватом у высокомерного старосты Любенского. Конечно, Господь Бог над всеми нами; если Им предопределён неуспех нашего плана, то вы должны умереть, как готовы сделать это на поле сражения во Франции; сражаться вам придётся и здесь, и там, но здесь вы боретесь не только за свою любовь, но и за родину, а в такой борьбе помогает Сам Бог! Останьтесь верны святому делу и докажите тем самым, что в ваших жилах течёт благородная шляхетская кровь.

— Ваши слова западают глубоко в мою душу, — сказал Косинский. — Вы знаете, пан, как я уважаю вас и как верю вашим словам. Пусть будет так! Я готов исполнить свою клятву, но поклянитесь и вы на распятии, что никогда не забудете обо мне и во имя чести и всего святого приготовите мне место среди шляхтичей освобождённой родины.

Пулаский коснулся концами своих пальцев распятия, поставленного в стенной нише, и сказал:

— Клянусь вам в этом! клянусь, что вы будете вознаграждены за свой подвиг. — Он распростёр руки, прижал Косинского к груди и долго не выпускал его из своих объятий. — Теперь ступайте, мой друг, — продолжал он, — и ждите знака к началу своих действий. Вам теперь не следует долее оставаться здесь. Возьмите вот эти деньги, — сказал он, подавая туго набитый кошелёк Косинскому. — Разделите на глазах у всех один золотой со своими товарищами и будьте готовы завтра ранним утром, пока ещё все во дворце будут спать, отправиться в обратный путь; я позабочусь о платье и об оружии. — Он ещё раз наполнил бокалы и воскликнул: — за здоровье прекрасной Елены Любенской! За счастье вашей любви! За свободу родины!

На этот раз Косинский звонко чокнулся своим бокалом и осушил его до последней капли.

Пулаский ещё раз обнял его, затем молодой человек снова надвинул на самый лоб свою меховую шапку, принял смиренную, согбенную позу, подобавшую его крестьянскому одеянию, и вернулся, расспрашивая слуг в коридоре о дороге на конюшенный двор; там он нашёл своих товарищей, сильно подвыпивших в кругу челяди и расхваливавших милостивого и щедрого графа Станислава Потоцкого с таким же единодушием, как и те шляхтичи, которые в господских комнатах пили за здоровье своего хозяина токайские и бордосские вина.

После ухода Косинского Пулаский стоял некоторое время, сильно задумавшись.

— Этот молодой человек может сделаться опасным, — проговорил наконец он про себя. — Ведь если найдётся предатель, то все мы погибнем, а с нами и дело нашей родины. Что значит пред этим одна человеческая жизнь?

Погруженный в глубокие размышления, секретарь прошёлся несколько раз взад и вперёд по комнате.

— Нет, — произнёс он потом, — Косинский собственно не опасен; это — слабая душа; ведь слаб каждый, кто подпадает под власть женской любви вместо того, чтобы забавляться ею в часы досуга; но к предательству он не способен; однако всё же не мешает учредить за ним надзор.

Пулаский дёрнул за ручку звонка.

— Ясновельможный пан изволил уже встать? — спросил он вошедшего крепостного слугу.

— Сейчас приказано подавать завтрак, — ответил тот.

Пулаский собрал некоторые бумаги, сунул их в портфель и направился в покои графа Потоцкого, служившего центром этого суетливого, кипевшего деятельностью мирка слуг, клиентов и вассалов, помещавшегося во дворце.

Загрузка...