34

Тишина стояла удивительная: хотя в большом зале было яблоку негде упасть, все молчали, затаив дыхание, — боялись не расслышать свое имя. Два члена Комитета общественной безопасности вызывали заключенных по списку, просматривали их "дела", а потом отпускали. Герцогиню де Дюрас сначала отпускать не хотели, но один из комитетчиков сказал другому (негромко, но все расслышали): она достаточно натерпелась и искупила свое аристократическое происхождение. Герцогиня быстро обняла Адриенну и поспешила к выходу.

Хотя на каждого уходило не больше минуты, вся процедура затянулась на несколько часов. Наконец, Адриенна осталась одна. Комитетчики удивленно уставились на нее: в списках больше никого не было.

— Гражданка Ноайль, жена Лафайета, — назвала она себя.

Две головы склонились друг к другу и начали перешептываться.

Адриенна узнала одного из членов Комитета: Луи Лежандр. Курносый, волосы стянуты в косицу, алый жилет под темным бархатным сюртуком с красными отворотами, небрежно повязанный галстук, "траур" под ногтями. Цареубийца. Враг Лафайета. Его товарищ был ей незнаком, но это не обнадеживало.

— Твой муж изменил отечеству, — сказал ей этот второй. — Тебе, гражданка, следует написать прошение в Комитет о рассмотрении твоего дела, мы вдвоем не вправе решать этот вопрос.

— Не могли бы вы передать это прошение? — спросила Адриенна. — Я не знаю никого, кто мог бы это сделать.

— Вот как заговорила! — воскликнул Лежандр. — Что, сбили с тебя спесь?

Адриенна не стала ему отвечать.

В Плесси остались только заключенные, ожидавшие суда. Место отпущенных "подозрительных" заняли новые. За обеденным столом слева от Адриенны сидел учитель из пансиона в Суассоне, восхищавшийся своим даровитым учеником — недавно казненным Сен-Жюстом, а справа — бывший обвинитель ревтрибунала в Оранже. В первый день вандемьера из Пантеона вынесли останки Мирабо и заменили прахом Марата; эту новость бурно обсуждали на каждом этаже.

К Адриенне теперь допускали посетителей. Первой стала, конечно же, храбрая и верная мадам Боше. Чем ей только ни угрожали, но она всё равно приходила каждую неделю в Плесси справляться о бывшей хозяйке, чтобы сообщить в Овернь ее детям, что мать жива. Гражданка Лафайет целовала руки своей бывшей горничной, смущенной таким проявлением чувств. А однажды все в Плесси прильнули к окнам, чтобы посмотреть на элегантную открытую коляску, из которой вышла величественная женщина в темнорозовом атласном платье и шляпе невероятного фасона поверх черных буклей до плеч, — жена нового американского посла Джеймса Монро. Она пожелала видеть супругу героя и заключила ее в свои объятия. Адриенне было неловко за свои стоптанные башмаки и латаную одежду, но, возможно, Элизабет и добивалась этого контраста, чтобы показать всем: истинную добродетель узнаешь и в рубище. И всё же супругам Монро не удалось добиться ее освобождения — только перевода в частное заведение на улице Нотр-Дам-де-Шан в Сен-Жерменском предместье, с двором и садом.

Официально это был санаторий для больных и выздоравливающих обоего пола, однако "отдыхали" там по большей части состоятельные "подозрительные", прикидывавшиеся больными, чтобы не оказаться по соседству — в Люксембургской тюрьме. Был там и Пьер Вижье — хозяин плавучих бань у стен Тюильри. Теперь соседками Адриенны стали мадам де Турзель, бывшая гувернантка королевских детей, и ее дочери, а также пятилетняя Александрина — дочь польской княгини Любомирской, казненной на гильотине. За содержание Адриенны платили американцы.

* * *

Лошадь не остановилась и не вернулась. Наверное, ее купили где-нибудь неподалеку, не у барышника, а у хозяина, и она потрусила домой на конюшню, в свое привычное стойло, не проявив ни капли сочувствия к неловкому наезднику. Лафайет прошел немного вперед по дороге, хромая и с трудом переводя дыхание. Что теперь делать?

Ему не надо было соглашаться на эту безумную затею. Он поступил глупо, как мальчишка, подвергнув опасности двух благородных молодых людей, действовавших из лучших побуждении. Внезапный проблеск свободы ослепил его, лишив здравого смысла; фамилия Хьюджер пробудила воспоминания, закружившие его в своем вихре. "Vive la France!"[23] — с этими словами майор Хьюджер открыл двери своего дома шестнадцати французским офицерам, прибывшим в Южную Каролину, чтобы сражаться за независимость США. Он стал первым американцем, приветствовавшим Лафайета в своей стране. И вот теперь его сын Фрэнсис Хьюджер, учившийся в Австрии на врача, рискнул своей свободой, чтобы вместе с доктором Больманом вытащить Лафайета из тюрьмы. Они похитили его во время прогулки в маленьком садике, куда пленника выпускали раз в день — чтобы дожил до суда, когда во Франции восстановят монархию. Но увы, Лафайет уже не тот энергичный юноша, способный сутками не вылезать из седла, делая длинные переходы в тяжелом климате Виргинии. Он стал слаб и неповоротлив: вовремя не увернулся от ветки и упал с лошади. Измарался в грязи, да еще и ссадина на щеке — так он точно привлечет к себе ненужное внимание.

Но не ночевать же в стогу! Уже ноябрь, ночью бывают заморозки, а он прямо сейчас чувствует озноб. Надо возвращаться в Штернберг.

Конечно, все смотрят на него. Куда идти? Немецкого он не знает; ему специально не давали никаких книг, чтобы он не мог выучить язык. Ну ничего, надо как-нибудь добраться до постоялого двора, а там он худо-бедно объяснится: ему дали немного денег. Кажется, это — дорога на Силезию, по ней его везли в карете. Тогда листья на деревьях только-только развернулись, а теперь уже опадают, но вон ту рощицу на пригорке он узнал…

— Halt!

Лафайет безропотно остановился и поднял руки, показывая, что у него нет оружия.

…Уже темно, в большом каменном зале холодно, а у него, кажется, начинается жар. Хьюджер арестован! Зачем, зачем он согласился? Теперь поломанная судьба этого юноши ляжет тяжким бременем на совесть Лафайета, отплатившего его отцу черной неблагодарностью. Но хотя бы Больман на свободе; возможно, он что-нибудь придумает — сообщит американскому консулу, например… Дверь открылась, вошел офицер и предложил проследовать в соседнее помещение.

— Зачем? — спросил Лафайет. Он чувствовал страшную слабость во всём теле; сама мысль о том, чтобы встать и куда-то идти, вызывала у него головокружение.

— Вас закуют в кандалы.

Этот ответ прозвучал, как пощечина. Лафайет выпрямился на стуле и посмотрел офицеру прямо в глаза.

— Ваш император не давал вам такого приказания, — произнес он утвердительно, хотя и не мог знать этого наверняка. — Остерегитесь делать больше, чем он просит, и вызвать его неудовольствие ненужным рвением.

Офицер смутился.

Лафайет попросил воды; ему принесли стакан, он выпил его залпом, и на лбу тотчас выступила испарина. Почему его не уводят в камеру? Но тут дверь снова раскрылась, впустив караульного солдата, а следом за ним через порог переступил Фрэнсис Хьюджер. И доктор Больман.

Начался допрос. Лафайет сказал, что знает Хьюджера давно — видел его еще ребенком, но отношений с ним с тех пор не поддерживал, а с Вольманом не знаком и вовсе, ни в какой переписке с ними не состоял и более сообщить ничего не может.

Через несколько дней ему сообщили, что двух его сообщников приговорили к полугоду каторжных работ, а ему самому запретили прогулки.

* * *

Холодно. В большом доме Сегюров на улице Флорантен промерзли стены; парадные залы на первом этаже больше не открывают, да они и пусты: мебель, уцелевшую от реквизиции, жгут в печах. Камины не разжигают, это было бы мотовством; тепло дают только "голландки" в спальнях; слуги теперь живут в туалетной комнате, спустившись с чердака. Кстати, в России камины редки, там предпочитают печи, а уж русские знают толк в суровых зимах. О, как бы Филиппу сейчас пригодилась та шуба на медвежьем меху! В ней даже в открытых санях не чувствуешь холода. А на ноги русские надевают теплые фетровые сапоги, которым не страшен снег. Дома же ходят в фетровых башмаках. Как, бишь, они называются? Ах да — пимы. Их бы очень оценил отец. Опять он кашляет сухо, надрывно… Наверное, испортил себе легкие в тюрьме. Отец не припомнит таких холодов, но говорит, ссылаясь на собственного отца, что такое уже случалось — кажется, в 1709 году. Все поля засыпало снегом, на юге мороз погубил оливковые сады, у ворот Парижа бродят голодные волки. Замерзла Сена! В России только и ждут, когда "реки встанут": санный путь быстрее и удобнее, а в Париже это катастрофа: все припасы подвозили по воде. Комитет общественного спасения закупил хлеб в Прибалтике, Фракии и Магрибе, но его нельзя доставить из-за льдов.

В Германии французов называют "хлебоедами", дивясь тому, сколько хлеба они поглощают на обед. В самом деле, французу без него не прожить, а по карточкам теперь можно получить всего полфунта в день. Новое правительство ввело свободу торговли, как Тюрго двадцать лет назад, и эффект получился тот же: дефицит вместо изобилия. Цены взлетели на заоблачную высоту, ассигнаты соглашаются брать едва ли за десятую часть от номинала, вот крестьяне и придерживают хлеб, чтобы нажиться на дороговизне. Похоже, властям опять придется прибегать к реквизициям, несмотря на откровенный грабеж, учиненный в оккупированной Бельгии… Зато благодаря морозам генерал Пишегрю, командующий Рейнской армией, смог перейти Ваал, захватил силами одного гусарского эскадрона голландский флот в заливе Зюдерзее, вмерзший в лед у острова Тексел, и теперь все Нидерланды заняты республиканскими войсками. Голландцы рады обретенной свободе, штатгальтер с семьей спешно уехал в Англию, и всё это не сулит никакого добра несчастному Лафайету.

Адриенна не теряет надежды уехать к нему… Сейчас она в Шатенэ, у своей тети — Антуанетты Сегюр. В тюрьме к ней тайком пробрался бывший священник, проводивший в последний путь ее мать и сестру… Как только Адриенну освободили, она сразу побежала на кладбище Пикпюс, но сторож лишь приблизительно смог указать ей общую могилу. Бедная Адриенна! Ее выпустили только второго плювиоза. Отважная мадам Боше каждый день ходила в Революционный комитет и постепенно уговорила всех его членов сжалиться над бывшей хозяйкой, только Лежандр отказывался поставить свою подпись. Тогда к нему отправилась герцогиня де Дюрас. Не кажется ли вам, что жена Лафайета претерпела достаточно мук безо всякой вины? Или вы хотите, наказывая ее таким образом, изгнать верность из женских сердец?.. Стыдно признаться, но женщины гораздо смелее и… да, мужественнее мужчин, как бы странно это ни звучало.

Вернулся Жозеф — красноносый, продрогший, но, как всегда, веселый и оживленный. Обнял "голландку", прижавшись к ней всем телом, и стал рассказывать новости. Памятник "Другу народа" на площади Карусели снесли, и он сам видел, как ребятишки на улице пинали бюст этого злодея, пока не сбросили его в сточную канаву со словами: "Вот тебе Пантеон, Марат!" Жак-Луи Давид не знает, что ему делать со своей картиной "Смерть Марата", которую ему вернули, чтобы изгнать из Конвента самую память о террористах. "Золотая молодежь" ворвалась в Театр Республики, где шла какая-то пьеса Фенелона, и, потрясая своими палками, потребовала изгнать со сцены пособников кровожадных злодеев. Тальма вышел к рампе, сымпровизировал монолог о том, что он не предавал актеров Французского театра, не последовавших за ним в Театр Республики на улице Закона и окончивших свою жизнь на гильотине, но оправдываться не станет — пусть за него говорят другие, и, как всегда, сорвал аплодисменты. Но это ведь правда, Жозефу рассказывали в тюрьме: Тальма ни при чём, ему самому грозил арест, из-за чего он никогда не ходил по улицам в одиночку и ночевал у друзей. Щеголи с дубинками спели свой новый гимн — "Пробуждение народа" (очень миленький мотив, что-то в духе Паизиелло) и на этом удалились, а мы с тобой сегодня идем в Театр Варьете на водевиль "Концерт на улице Фейдо", все только о нём и говорят.

Возражения Филиппа Жозеф отмел одно за другим: идти по морозу в Пале-Эгалите?! — зато в театре тепло; платить по тридцать су за билет?! — а что еще ты сможешь купить за тридцать су? Нельзя же целый день сидеть взаперти среди книг и строить из себя ученого историка, когда История творится за окном.

В театре было многолюдно, преобладала "золотая молодежь" — уцелевшие родственники эмигрантов и богатых спекулянтов, вышедшие из тюрьмы "подозрительные", журналисты, клерки, мелкие торговцы, наряжавшиеся в диковинные фраки с широкими отворотами, узкими фалдами и черными воротниками, в облегающие штаны ниже колен, короткие жилеты и огромные галстуки, скрывавшие пол-лица, носившие кольца в ушах, узконосые сапоги, двурогие шляпы и крученые палки со свинцовой начинкой. Под руку с ними были молодые дамы с круто завитыми или коротко остриженными волосами и красными шнурками на шее ("след от ножа гильотины"), они прикрывали шубками откровенные декольте своих платьев без корсета и не выглядели смиренницами. Дожидаясь начала представления, зрители громко переговаривались между собой, и Филипп отметил для себя еще одну новую моду — заменять раскатистое французское "р" мягким, почти не слышным английским: "П’елестно! Неве’оятно!" Поделившись своим наблюдением с Жозефом, он узнал от брата, что звук "р" слишком скомпрометировал себя тем, что с него начитается слово "революция".

Спектакль оказался очень злободневным, а потому актерам не раз приходилось пережидать бурную реакцию публики. В самом начале, когда "гражданка Бельваль" напомнила о новом декрете, по которому в Пантеоне нельзя никого хоронить до истечения десяти лет со дня смерти, потому что Время способно "укоротить" великих людей своей косой, ей аплодировали стоя. Её сын, процитировавший на память "Декларацию прав человека и гражданина", где говорилось, что малая часть народа не может править от его имени, однако любая группа граждан имеет право высказать свое мнение, тоже получил свою долю оваций. Главная интрига заключалась в том, простит или не простит "гражданин Бельваль", отсидевший в тюрьме, оклеветавшего и обокравшего его якобинца, которому теперь грозит арест. Кузен Бельваля Сент-Альбен, сражавшийся и раненный на войне, призывает его песенкой проявить принципиальность:

Доброта твоя и кротость

Лишь потворствуют врагам;

Мсти, невинность, за жестокость,

Спуску я уж им не дам.

Однако Бельваль считает, что мстить надо не палкой, а по закону; не все из якобинцев людоеды, некоторые из них — бездумные орудия хитрых негодяев, достойные презрения, но не казни, и вообще: во всех делах чрезмерность — недостаток. Этот монолог публика освистала, и Сент-Альбен поспешил вернуть ее благосклонность песенкой о том, что истинный республиканец преследует врагов отечества везде, где только встретит; именно внутренние враги — чудовища, рвущие на части добрую мать, а внешних нужно лишь вывести из потемок заблуждений, и тогда они станут нашими братьями. Эта мысль пришлась зрителям по душе. Прошлым летом Сегюр прочел в "Универсальном вестнике" речь Барера, который клеймил молодых людей, заключающих фиктивные браки, чтобы избегнуть мобилизации, и удивлялся тому, что французские женщины, известные своим патриотизмом, потакают их трусости. Похоже, что молодежь, собравшаяся в этом зале, больше сопереживает Шаретту, сопротивляющемуся республиканским войскам в Вандее, чем генералу Пишегрю…

Между тем семейство Бельваль собиралось на концерт, предвкушая наслаждение от искусства, которое, наконец, возрождается во Франции на обломках терроризма. Вандалы отрицали благодеяния роскоши, из-за того-то все мануфактуры и в запустении. Нам говорят — из-за нехватки рабочих рук, но на самом-то деле из-за отсутствия покупателей. Те, у кого остались деньги, просто обязаны их тратить, чтобы оживить торговлю; горе богатым интриганам, притворяющимся нищими! Этот пассаж вызвал смех и хлопки. Сосед-якобинец вновь явился просить о заступничестве и отдал футляр с бриллиантами, которые присвоил себе из опечатанного имущества Бельваля. Добрый гражданин уже был готов простить своего врага, раз тот раскаялся и всё исправил, но его друг Флорвиль, который стал членом революционного комитета (должны же в нём быть и честные люди), убедил его в том, что снисходительность к преступлению сама есть преступление. Якобинца арестовали, а великодушный Бельваль попросил продать возвращенные ему бриллианты и раздать деньги вдовам и сиротам, обездоленным душегубами.

Наградив артистов аплодисментами (особенно Сент-Альбена, исполнившего на "бис" "Пробуждение народа"), публика повалила к выходу.

На обратном пути Жозеф что-то напевал про себя, а Филипп был задумчив. Этой осенью в Шатенэ, пока дети собирали хворост и выращивали на продажу кроликов, чтобы прокормиться, он тоже написал пьесу, отразив в ней свои мучения и терзания последних лет. Узнав с облегчением о том, что старика-отца наконец-то выпустили из тюрьмы, главный герой восклицал: "Террор не вернется. Ужас, который он внушал, навсегда оградит от него Францию". Глядя на молодчиков с палками, шумными ватагами устремлявшихся в темные переулки на поиски "якобинцев" (хотя они же и разгромили этот клуб три месяца назад), Сегюр уже не был так в этом уверен.

Загрузка...