Глава X

Месешан застрелил Строблю в тот момент, когда Стробля поднял стамеску, которой обычно аккуратно вырезал стилизованные цветы по краю дубовых столов. Жест был безотчетный, у Стробли не было никаких агрессивных намерений — просто невольное желание защититься. Он работал так сосредоточенно, что и не слышал тяжелых шагов во дворе, грубого смеха пришедших за ним людей (веселое расположение духа очень характерно для странной расторможенности, предшествующей актам насилия; в этих случаях необходимо устранение какого бы то ни было сдерживающего начала).

Месешан нарочно «спустил тормоза» у своих спутников, чтобы подготовить их и предупредить Строблю о приближающейся опасности, рассчитывая на его защитный рефлекс, на то, что в руках у Стробли стамеска (раскаявшийся контрабандист был человеком смелым, он не столбенел и не бежал при виде опасности). Это оправдывало бы убийство на месте. Но расчет оказался правильным только отчасти. После войны Стробля очень изменился: он весь ушел в работу. Мозг его выключался, когда за дело принимались его умные руки с длинными сильными пальцами; пальцы двигались так ловко, что умели остановиться на миллиметр от ошибки, обнаруживая скрытое совершенство формы.

Именно потому, что он создавал столь совершенные образцы резьбы по дереву (давным-давно в этом городе не было мастера такого высокого класса: в тяжкие военные годы подобное искусство казалось никому не нужной роскошью), работа поглощала его целиком и никакие угрозы — как и никакие новости — не доходили до него.

Когда Месешан с подручными вошли во двор, до них донесся из мастерской осторожный стук стамески, и они сразу направились туда, не входя в дом. Старший комиссар отшвырнул дверь, чуть не сорвав ее с петель. Стробля оторвался от работы и, встретившись глазами с мутным взглядом полицейского, инстинктивно поднял руку со стамеской.

Тут Месешан трижды выстрелил, и столяр упал головой на белый столик, который так и не успел закончить. Адвокат Дунка замешкался и увидел, что произошло тремя секундами позже, через плечо Месешана. Когда он вспоминал об этом несколько дней спустя, ему казалось, будто он видел, как в глазах Стробли вспыхнуло удивление, и, прежде чем они померкли, в них промелькнуло понимание, хоть он не знал, в чем дело — откуда ему было знать? Адвокату показалось, что этот человек за какую-то долю секунды до своей смерти понял то, что давно принял как высшую неизбежность: тупое и бессмысленное насилие, от которого сам он отказался, было нужно не только людям, стоявшим вне закона, — бандитам, контрабандистам; оно распространилось гораздо шире, захватило целую армию людей, к нему прибегали даже так называемые респектабельные личности. Вот почему, когда без всякого повода, без всякой его вины в него выстрелили, удивление его длилось лишь миг, а потом все его существо проснулось от шока, и он понял.

Конечно, это оставалось простым предположением и никогда уже не могло подтвердиться, но у адвоката было такое чувство, что он узнал в жертве собрата, который, правда, шел по иному, чем он, пути.

Месешан же безоглядно следовал за Карликом. Выстрелив, он не ощутил ни удивления, ни странной боли, как адвокат, стоявший за его спиной; для него существовали только глаза Карлика, которые следили за ним, словно воплотившись в пистолеты бандитов, посланных его сопровождать. Он сделал то, что отвечало его звериной натуре, не думая, что убивает человека. Он просто принимал меры самозащиты, спасал свою шкуру — спасал свою жизнь, свою драгоценную жизнь, не беря в расчет жизнь чужую, вовсе ему неинтересную и непонятную. Он сделал несколько шагов, чтобы удостовериться, что человек мертв, потом взял из его руки, еще не окоченевшей, маленькую стамеску и провел кончиками пальцев по ее острой части.

— Вот, поглядите, — крикнул он. — Она острее лезвия! Он так скор был на руку, что, не опереди я его, бросил бы ее с размаху мне в голову, и сейчас я лежал бы мертвый, Он, как услышал нас, приготовился. С голодухи он на все был способен. Не повезло ему, что у меня такой опыт.

Стружки шуршали под ногами людей, заполнивших мастерскую, стамеска переходила из рук в руки, все щупали ее и повторяли: «Как бритва, как нож, да что там!..» Полицейский и друзья Карлика передавали друг другу маленький инструмент и дивились. Только Пауль Дунка стоял в углу, охваченный тем же чувством дурноты, что и в библиотеке разрушенной виллы; он пытался не смотреть на убитого, сосредоточив все внимание на стилизованном деревянном цветке, линии которого были чище и грациознее, чем у цветка живого. Цветок был почти закончен, если не считать одного лепестка в углу стола.

Дунка погладил маленький деревянный барельеф.

— Посмотрите и вы, господин адвокат, — закричал Месешан, протягивая ему стамеску, — настоящая бритва. Мне прямо страшно делается, как подумаю, что могло случиться!

Пауль Дунка не протянул руки и не пощупал стамеску. Он грустно глядел на Месешана, как бы изучая его со стороны. Лицо комиссара было возбуждено, радостно, но где-то совсем в глубине его взгляда ощущалось тяжелое безразличие, безразличие камня. Так показалось адвокату в эту минуту наивысшего душевного напряжения, когда люди и вещи вокруг него будто обнажили свою тайную сущность.

Комиссар поспешил закрепить успех предприятия.

— Пошли, — крикнул он, — поищем награбленные вещи.

Все вышли во двор.

Пауль Дунка неохотно расстался с маленькой мастерской. Ему хотелось посидеть здесь — не возле трупа, а возле незаконченного деревянного цветка. «Надо подумать, — кричало что-то внутри него, — надо подумать!» Но этот беззвучный крик выражал не потребность спокойно и серьезно поразмыслить над случившимся, а скорее страх пропустить важную, самую важную в жизни Дунки минуту, к которой он шел долгие месяцы и которая вот-вот должна была наступить. «Я ничего, совсем ничего не понял», — размышлял он, и непреодолимое волнение сковывало ему руки и ноги. Последний человек, вышедший из мастерской, потихоньку прикрыл за собой скрипучую дверь; но этот звук пронзил все существо Дунки — самый скрип ржавых дверных петель приобрел для него какой-то глубинный, хоть и не до конца понятный смысл. Впрочем, в последующие несколько часов, а может быть, и несколько дней, он все видел в каком-то особом свете, в более резких очертаниях, охватывая глазом все в целом и вместе в тем различая мельчайшие подробности.

Дунка вышел. Он увидел бедный дом с облупленными стенами; покрытый снегом большой двор пересекали протоптанные спутавшиеся дорожки. Этот снег, эти дорожки, и крытый колодезь, и стреха, увешанная сосульками, приобрели невероятную значимость, словно их поставили перед ним как на сцене — вырвали из безразличия неодушевленного мира, — и они ожили, и ясно на что-то указывали. Сновавшим вокруг людям не удалось заслонить их своим тревожным движением.

— А ну, где тут мешки, которые украл этот разбойник, твой муж, нынче ночью? — заорал Месешан, шагая к дому, а в это время остальные рассыпались по двору, направляясь кто к складу, кто к хлеву, откуда доносился густой запах навоза.

— Говори, не то и с тобой покончим, — продолжал орать комиссар.

На пороге застыла маленькая темноволосая женщина; от ужаса она закрыла рукой рот, будто стараясь удержать крик.

— Говори, — кричал Месешан, схватив ее за плечи. — Говори, шельма вонючая! — Потом, обратись к остальным, приказал: — Ищите всюду. Надо покончить с разбоем в городе, житья от него не стало!

Потрясенная женщина не издала ни звука, по-прежнему закрывая рот ладонью, словно боялась, что страх ее обратится в действие, словно надеялась, что, если она не крикнет, ничего не произойдет.

— Ага, молчишь! Берите ее и ведите в полицию, там она во всем признается.

Двое полицейских и один из дружков Карлика окружили женщину, а Месешан толкнул ногой дверь и вошел в дом.

Пауль Дунка наблюдал за этой сценой, он ждал крика, крик уже прозвучал в нем — ведь он был на пороге того понимания, к которому стремился. Когда женщина наконец закричала, ее крик оказался тише и менее пронзителен, чем его отражение в сознании адвоката; Дунке хотелось заткнуть уши, словно то, что звучало в нем, происходило снаружи.

— Что вы сделали с моим мужем? — крикнула женщина, и тогда один из них ударил ее, и она опять закричала: — Вы убили его, убили! — И снова ее ударили и продолжали бить, кто-то закрыл ей рукой рот, но вопль несся и сквозь пальцы, приглушенный, но такой же невыносимый.

«Я убью их, — кричало что-то внутри Пауля Дунки, и он нащупал свой револьвер. — Пристрелю их прямо сейчас». — Но вместо этого он заорал:

— Оставьте женщину, говорю вам, оставьте!

Никто его не слушал. И тогда он побежал к крыльцу и вцепился в плечо человека, затыкавшего женщине рот. Тот удивленно оглянулся и сказал:

— Она поднимет всех соседей. Надо ее отсюда увести, не то будет беда.

— Оставь ее, — кричал Дунка, — немедленно оставь! — Его охватила жгучая ярость — такую ярость испытывал, вероятно, его отец, старый Дунка, «трибун», и его дед, и все те люди, на которых, как ему казалось, он не похож, — его предки, книжники, князья и ораторы, яростные мыслители и яростные историки, в чьих речах на собраниях и в парламенте в Пеште звучала только ярость — они рубили лес, чтобы строить дома и основывать банки, кипя от ярости, вызванной несправедливостью и бессилием: она не могла выражаться иначе, пока они не обрели другие права.

— Оставь ее, немедленно оставь! — повторял Пауль Дунка. Он кричал каким-то не своим, позабытым с детства голосом. И, почувствовав исходившую от него устрашающую силу, человек, затыкавший женщине рот, в удивлении опустил руку. А женщина, услышав этот защищавший ее в голос, замолчала, только время от времени у нее вырывался вздох. Из глаз ее потоком полились слезы.

В этот момент на пороге появился Месешан: лицо его сохраняло все то же тяжелое, усталое выражение. Пауль Дунка овладел собой. Он был теперь уже далек от истерики, кровь предков заговорила в нем, и ярость толкала к действию. Он подумал: «Они убьют меня, когда все поймут и им надо будет избавиться от единственного свидетеля». Месешан бегло оглядел двор и, ничего особенного не заметив, мрачно спросил:

— Нашли, что искали?

— Да, — сказал один из дружков Карлика. — В сарае был мешок кукурузы с печатями мельницы Печики. Из тех, со станции.

— Хорошо. Отведите женщину в полицию. Того — накройте брезентом. Ты, Някшу, — обратился он к одному из полицейских, — оставайся около него, пока я не вызову кого-нибудь из прокуратуры. Ну, быстрее, у нас нет времени.

Все подчинились. Пауль Дунка вышел со двора, стараясь не смотреть на женщину.

Месешан сказал:

— Отправляйтесь к Карлику, передайте, что мы все сделали как следует. А я иду в префектуру сообщить властям.

Полицейские ушли, уводя с собой женщину; она не сопротивлялась, она шла за ними как во сне, не понимая, куда ее ведут. Дружки Карлика направились к вилле Грёдль — сообщить своему хозяину, что дело сделано. Пауль Дунка незаметно отделился от них, пробормотав:

— Я зайду к Карлику, когда потребуется адвокат. Так будет лучше.

Никто ему не препятствовал.

Тот, на кого он кричал, забыл об этом незначительном случае, отнес его за счет «господских нежностей», ведь и Карлик сам, бывало, обращался с адвокатом по-особому, щадя его «девичьи» нервы.

Месешан поспешил в префектуру. Для него все только начиналось. Он не думал о том, что ему уже не спастись, даже не спрашивал себя, возможно ли спасение. Надо было спастись, чего бы это ни стоило, потому что с этого дня он играл по-крупному, и любая ошибка могла стать фатальной. В таком состоянии, почти ни о чем не думая, как это бывает с очень решительными людьми, дошел он до префектуры, поднялся по лестнице и, никого не предупредив, вошел прямо в кабинет префекта.

Кажется, никто на свете не мог в ту минуту испугать префекта больше, чем Месешан. Это было не просто привидение; с ним возрождалась страшная опасность. Он, префект, может оказаться скомпрометированным. Стоит Месешану сказать одно слово, и сразу станет ясно, что префект как-то связан через Месешана со всеми этими людьми и даже с заговором, который задумал этот полицейский, замешанный в самых темных делах. Он не понимал, как осмелился Месешан прийти сюда после того, что натворил. Он либо был сумасшедшим, либо пытался спастись, таща его, префекта, в пропасть. Префект сдержал дыхание, чтобы оно не вырвалось криком. Квестор Рэдулеску испуганно забился еще глубже в кресло. Дэнкуш и прокурор Маня ждали.

— Честь имею вас приветствовать, — сказал старший комиссар Месешан уверенно и даже, пожалуй, с гордой снисходительностью, будто он пришел возвестить о великом событии этим людям, которые, разумеется, только его и ждали, — ведь лишь он один знает правду о том деле, что заставило их собраться. — Я это дело распутал.

— Какое? — закричал префект, уже ничего не понимавший и позабывший обстоятельства, о которых ему рассказали утром, твердо уверенный, что преступление совершил сам Месешан.

Комиссар удивленно огляделся. Он не сомневался, что собравшихся привели сюда именно эти хорошо известные ему обстоятельства.

— Как «какое?» Убийство! Убийство сторожа, совершенное сегодня ночью. Убийца пойман. Это был вор, он пытался в одиночку ограбить вагоны и был накрыт этим сторожем; убил его и бежал. Но я шел по следу, то есть мне донесли. Его имя Думитру Стробля, он из контрабандистов!

Пока Месешан короткими фразами, со всей возможной ясностью объяснял ситуацию, мозг его лихорадочно работал, а глаза внимательно следили за лицами присутствовавших. Он понял — не надо торопиться, ни в коем случае не говорить, что Стробли уже нет на свете. Прежде всего нужна уверенность, полная уверенность, что речь идет о личном поступке этого самого Стробли, — поступке, в котором никто другой не замешан. Имени Карлика упоминать не следует; совершено индивидуальное преступление, всякое иное толкование исключается.

Далее: это сложное дело сложно лишь на первый взгляд, а вообще-то оно проще простого и уже раскрыто. И только тогда можно будет рассказать, что виновника уже нет в живых — он убит при аресте, потому что оказал сопротивление. Их не так-то легко будет переубедить, потребуется серьезное усилие, кое-кому будет жаль сворачивать с уже найденного пути. Префект не совсем чист в том, что касается делишек с Карликом: крупному чину Полиции, ее прямому руководителю следовало поддерживать порядок в городе, он в любом случае ответствен за существование организованной банды, ставившей под угрозу жизнь граждан. Да и этот молодой незнакомый ему прокурор тоже. Остается только коммунист Дэнкуш, но он изолирован, ему будет трудно что-нибудь предпринять, и в любом случае префект будет против него. Так что Месешан продолжал в том же духе, пытаясь ощупью найти верный путь.

— Впрочем, я имею вещественное доказательство. Вы ведь знаете, что мешки с зерном в порядке снабжения продовольствием населения были привезены в город из Арада, из Печики и на них есть штампы. Один такой мешок был найден в сарае Стробли. Я отдал распоряжение изъять его и отвезти в полицию. Была задержана также жена убийцы, она начала уже во всем признаваться. Скоро я принесу вам текст допроса.

Месешан следил по лицам за эффектом, производимым его сообщением и тоном, которым он говорил. Он явно был на правильном пути, потому что видел удивление, но отнюдь не недоверие. Самым удивленным выглядело лицо префекта.

Префект не верил своим ушам, ему было трудно выйти из состояния страха, в котором он жил последние час или два, и он в какой-то степени должен был это состояние оправдать. Столь простое и уже разрешенное дело не соответствовало расположению его духа.

Он слушал старшего комиссара с разинутым — в самом деле разинутым — ртом, и выражение лица у него было глупое. Где же тогда заговор, убийство важного коммунистического агента, явившегося в его уезд с особой миссией, — агента, смерть которого спровоцировала бунт масс и возмущение коммунистов, заставила их принять решительные меры, а Дэнкуша — прийти сюда с угрозами? Его собственные фантазии родились еще слишком недавно, имели слишком глубокие корни в его душе и в том смятенном мире, где он принужден был жить, а главное, действовать, чтобы сразу и начисто отказаться от них. И он решился спросить старшего комиссара, упирая больше на тон, чем на смысл вопроса:

— Скажите, господин Месешан, кто был убит на вокзале?

— По моим сведениям — сторож. — Месешан с легким укором взглянул на Дэнкуша, косвенно виноватого в том, что он не мог произвести, как положено, расследование. — Некий Ион Леордян. Убийство совершено бессмысленное, потому что, по моим данным, этот человек ничего из себя не представлял.

— Сторож! — воскликнул префект, будто слышал это впервые. — Может быть, вы ошибаетесь? Скажите, дорогой господин Дэнкуш, кто был этот сторож, так на первый взгляд бессмысленно убитый? И имеем ли мы право полагать, что он умер настолько случайно, как говорит старший комиссар Месешан?

Дэнкуш слушал Месешана со смутным недоверием, зашевелилось в нем и сожаление, и даже стыд, что он принял факты, не проверив их, — быть может, его действия обречены на провал?

— Ион Леордян был простым сторожем на вокзале, — сказал он. — Каким он был на самом деле, то есть каким человеком, — этого, думаю, мы никогда не узнаем. Раньше я о нем ничего не слыхал.

— Никому не известный сторож? О котором вы раньше ничего не слыхали? — закричал префект, окончательно позабыв о мучивших его страхах и подозрениях. Его облегчение выразилось в чувстве невероятной нежности к Месешану. Месешан уже не представлялся ему человеком, пришедшим, чтобы его скомпрометировать, а то и уничтожить; наоборот, это был спаситель, способный разрешить любую проблему.

Префект Флореску не принадлежал к тем спесивым большим начальникам, которые благодарят подчиненного легким кивком головы. У него все отражалось на лице, он чувствовал себя по-настоящему счастливым только тогда, когда счастливы были окружающие. Если бы он был судьей, он бы выносил два решения и шептал бы их по секрету на ухо каждой стороне, — и оба решения были бы для каждой благоприятными.

Вскочив с кресла, он направился к Месешану. Он положил руки на его широкие, сильные плечи, и прикосновение к этому человеку, твердому, как гранит, даже сквозь толстую зимнюю одежду излучавшему уверенность, было приятно префекту и успокоило его.

— Господин Месешан! Дорогой господин Месешан! Но почему вы стоите? Садитесь, прошу вас.

Не отнимая рук, префект подвел его, как доброго великана, к креслу и усадил, заставив удобно откинуться. Ему было почти жаль, что теперь уже исчез предлог и нельзя дольше стоять перед ним, положив ему ласково руки на плечи. Он отошел, не спуская глаз с комиссара, и сел на свой стул с высокой спинкой, который предназначен был для правителя, но в котором префект терялся, — то был еще один предмет, напоминавший о графе Лоньяй.

— Расскажите, господин Месешан. Давайте восстановим все события. Расскажите как можно подробнее. Мы здесь очень за вас опасались. Именно за вас. Нам всем, — и он широким жестом обвел присутствующих, — было очень страшно, как бы с вами не случилось чего дурного, как бы вас не убили бандиты, от которых вы с таким искусством нас защищаете.

В голове у Месешана промелькнуло: «Я спасен, все-таки я спасен». И он решил, что пришло время, воспользовавшись явным дружелюбием префекта, рассказать в мелодраматическом духе об опасностях, через которые он прошел: как отправился арестовывать Строблю и как, законно защищаясь, был принужден убить его. Но комиссар подавил свою радость. В сущности, это было, скорее, чувство облегчения и тайное удовлетворение, как в первые тихие утренние часы: еще в постели он закуривал сигарету, а на тумбочке рядом с ним дымился кофе, заботливо принесенный его женой. Месешан спал тяжелым, свинцовым сном и не запоминал давящих, медленных кошмаров, которые, должно быть, мучили его.

Вот так он чувствовал себя и сейчас — счастливым, точно он только что проснулся, и сон этот не был смертью. Однако он предусмотрительно, со вниманием огляделся. Хоть префект и сказал, будто присутствующие были озабочены его судьбой, не все они, казалось, были в таком же восторге от того, что, по версии Месешана, дело оказалось столь простым. Прокурор был непроницаем; Дэнкуш выглядел взволнованным, он думал о том, что смерть этого сторожа была и в самом деле нелепой, абсурдной; непонятным показалось Месешану поведение квестора Рэдулеску — он как-то странно смотрел в сторону.

«Эта крыса чего-то ждет. Все-таки полицейский. Лучше проявить осторожность и повременить — но немного». И Месешан снова начал рассказывать, упирая на мешок с печатью Печики, рассказал о доносе, поступившем от «людей, не слишком чистых в прошлом, но теперь вступивших на праведную стезю», рассказал о своих решительных действиях. Пока Месешан говорил, префект одобрительно кивал, как будто слышал самые приятные вести. Да и чем они были плохи? Кого-то убили, какого-то Иона Леордяна, сторожа, человека неизвестного и отнюдь не важного. Конечно, это неприятность, но из тех, что быстро забываются, и он, например, готов помочь семье этого человека, его вдове. Он мог бы сказать, что каждую минуту где-то кто-то умирает, и во многих, очень многих случаях умирает глупо, преждевременно, что-то не доделав в жизни. Но это не повод, чтобы непрерывно посыпать пеплом главу, не радоваться тому, что мы-то живем, двигаемся, можем, если хотим, мечтать.

Оба рассказа Месешана — второй более детальный, прерываемый возгласами префекта — заняли более получаса. В это время прокурор Маня лишь изредка, краем глаза взглядывая на Дэнкуша, продолжал взвешивать, останется ли власть у коммунистов, которые, конечно, ничего не простят и, без сомнения, нуждаются в помощи и в людях, способных ее оказать. Во всяком случае, он не слишком себя свяжет, если задаст несколько вопросов.

Поэтому, когда Месешан умолк, он откашлялся и вступил в разговор. Голос у него был пустой, как незаполненный бланк, на котором напечатаны обычные, банальные вопросы. Месешан даже обрадовался первому из них — за ним не чувствовалось большой опасности. Только вот глаза квестора Рэдулеску как-то загадочно поблескивали.

— У вас был ордер на арест, когда вы предпринимали акции против подозреваемого?

Месешан взглянул на него свысока, минуту помолчал, переменил позу. Потом ответил просто и уверенно:

— Нет, господин прокурор. Конечно, нет. Когда меня вызвали на место преступления, было всего пять часов утра. Потом я получил этот донос, и, сами понимаете, в данных условиях, когда вокруг волнения, нет ни малейшей возможности соблюдать правовые нормы, надо было действовать быстро. Именно чтобы успокоить страсти.

— Конечно! — воскликнул префект. — Он абсолютно прав, господин прокурор. Вы действовали совершенно верно, господин Месешан. В создавшихся условиях, из-за этих волнений, манифестаций, при том, что город был разбужен ночью, иначе и нельзя было поступить. — Он старался показать Дэнкушу, что отношения между ними останутся прекрасными. — В этих условиях совершенно невозможно было действовать иначе. А если бы виновный исчез? Где доказательства, что мы бы успокоили страсти? Очень хорошо, господин старший комиссар. Оч-чень хор-рошо, — с расстановкой проговорил он.

Прокурор удовлетворенно кивнул. Нет смысла в подобных условиях придираться к формальностям.

— Реакция, противники демократических установлений в стране, только и мечтают о расколе нашего блока.

И префект добавил, привстав со стула:

— Блока, который пребудет вечно, как солнце — его символ.

В минуты удовлетворения, подражая выдающимся людям, префект Флореску любил произносить громкие слова и запоминающиеся фразы. Сравнение вечности блока партий с солнцем настолько ему понравилось, что он восхищенно огляделся. Прежде всего он посмотрел на Дэнкуша. Но как ни странно, Дэнкуш оказался равнодушен к этой красивой политической метафоре. Он был погружен в мрачные мысли, он волновался и, как обычно, не верил в себя. «Не гожусь я в руководители, — думал он, впрочем, без сожаления, но не без стыда, — очень уж скован». Да и другие, казалось, не прореагировали на красивые слова, даже этот надежный, верный человек, на которого можно было положиться, — старший комиссар Месешан; его лицо выражало глубокую и серьезную сосредоточенность.

— Хорошо, — заключил прокурор и добавил все тем же пустым голосом: — я сейчас выпишу ордер на арест, чтобы все было по закону.

«Вот теперь наступил момент перейти к делу», — подумал Месешан и сказал:

— В этом больше нет необходимости, господин прокурор. Вернее, ордер нужен только для жены спекулянта.

В ту же секунду заскрипели все кресла, все задвигалось. Потом в кабинете воцарилась мертвая тишина — такую тишину старший комиссар Месешан знал, она была возможна только в этих больших кабинетах с тяжелыми бархатными занавесями, с обитыми дверьми. Сейчас не было никакой разницы между этими людьми и воеводой, задумчиво глядевшим со стены, озабоченным только своей улыбкой.

— Как?!

Месешан словно переступил через высокий порог; он заставил себя собрать всю силу воли, придать голосу самое спокойное и естественное выражение:

— Преступник оказал сопротивление при аресте, и полиция, обороняясь, застрелила его.

Глазами он следил за бескровным лицом прокурора, но ухо настороженно ловило каждый звук. Все застыли, никто не произнес ни слова, и Месешан слышал, как громко бьется его сердце, очень громко, но ровно, будто хорошо отрегулированный насос. Выражение лица прокурора не изменилось. Он спросил:

— Кто стрелял?

— Все, — солгал Месешан, почуяв опасность. «Я ничего не знаю об этом человеке. Однако он самый опасный из всех».

— Чем был вооружен преступник? — продолжал прокурор. На сей раз вопрос последовал сразу — небольшое изменение ритма, как в завязавшейся общей беседе. Но про себя он думал: «Удачно, что именно я припер его к стенке. Спасения у него в любом случае не было».

У префекта слегка закололо сердце.

— Топором, — сказал Месешан. — Очень острым топором.

— Значит, у него не было огнестрельного оружия?

«Вот идиот я, — подумал Месешан. — Не принес даже пистолета, которым убили сторожа. Теперь конец. Не спастись, этот человек меня раздавит». И только тут он пристально посмотрел в глаза прокурору. Но его взгляд наткнулся на матовую, непроницаемую оболочку, Месешан не хотел умирать, не хотел, чтобы его уничтожили эти люди, для которых он просто пыль под ногами. Ему хотелось отдышаться, спокойно, в постели выкурить сигарету, выпить чашку кофе. Когда он заговорил, голос его звучал по-прежнему самоуверенно.

— Он был окружен и защищался топором. Первым попавшимся под руки оружием. Мы знали, что он очень опасен — он был старым нашим клиентом, — и потому не колебались.

— А нашли вы пистолет, из которого он застрелил Леордяна?

— Нет, — сказал Месешан; мысль его работала со скоростью астероида. — Может быть, он в страхе выбросил его после того, как совершил преступление.

— Сколько вас было? — продолжал настаивать прокурор.

— Пятеро или шестеро, — ответил Месешан.

— И все вооруженные?

— Да, все. — Месешан посмотрел на прокурора, на лице у которого появилась почти болезненная гримаса. «Вот где моя надежда». Но голос прокурора, все такой же пустой, продолжал:

— Почему вы сразу нам не сказали, что подозреваемый был убит в момент ареста?

Месешан молчал. Эта была ошибка. Лучше было сказать сразу.

Вопросы, все такие же безликие, следовали в нарастающем темпе. Но Месешан отвечал все с большим трудом, с колебаниями — он явно устал. «Мне не спастись, все напрасно, мне не спастись». Он просто не ожидал, что его потопит этот молодой прокурор, на которого он никогда не обращал внимания; раз или два слышал о нем, когда тот приехал в город, но в сведениях этих не было ничего особенного. Обыкновенный чиновник, обвинитель, лишенный ораторского таланта, с виду — человек без всякого честолюбия, из тех, кто прокладывает себе путь благодаря умению руководить, ничего не решая.

Месешан посмотрел на огорченное лицо префекта. Он все же был союзником, следовательно, не он подстрекал прокурора. Месешан напрягся, пытаясь вспомнить имя последнего. «Маня, — с трудом всплыло наконец в памяти, — прокурор Юлиан Маня, и он, конечно, понимает, в чем суть дела, и подыгрывает коммунистам. Потому его и призвали сюда вместо первого прокурора, которого больше боялись (он был человеком честным). Но по крайней мере тот не симпатизировал коммунистам».

Старший комиссар снова с неутомимым вниманием вгляделся в лицо противника. Ничего, никаких страстей, никакой радости от того, что поймал Месешана, никакого изменения в тоне, хотя все оказалось против Месешана и рассказ его выглядел уже неправдоподобным. Даже Карлика он не мог продать, а ведь еще утром мог бы, если б не совершил непростительной ошибки и не пошел к нему, чтобы заключить с ним сделку. А теперь у него нет ни единого шанса, надо поддерживать версию о виновности Стробли, потому что иначе его, Месешана, обвинят в убийстве. Не только в связях с шайкой Карлика по части контрабанды, черного рынка и спекуляции валютой, а и в предумышленном убийстве. Его старые правонарушения показались ему просто игрушками, за них самое большее — могли выгнать из полиции. Теперь же он представил себя в одиночке, и этот страшный, безликий человек шаг за шагом отнимает у него малейшую возможность защищаться, потом держит короткую обвинительную речь — всего десять минут, без каких бы то ни было ораторских ухищрений, и наконец суд: все встают и он, Месешан, с непокрытой головой слушает суровый приговор. Комиссар ясно вспомнил — и это было признаком крайней его усталости — затхлый запах старой бумаги в грудах судебных дел, вспомнил тусклый свет холодных залов, скрип скамеек.

От усталости и убежденности в том, что ему не спастись, он совсем сник, обратившись к обрывочным воспоминаниям о давно забытой жизни. Отдельные образы без всякой связи всплывали в его сознании и мешали ему сосредоточиться, отвечать как следует на вопросы этого человека-машины, в котором, казалось, не течет кровь и не играют страсти, который — само воплощение уголовного кодекса.

Месешан перестал даже чувствовать опасность; он вспомнил улицу, каштаны с опавшими листьями — какую-то безымянную осень — и то, как он ступал по этим листьям, последним опадавшим листьям, и как хотелось ему тогда встретить одну женщину, а этой женщине он был не нужен. Он сходил по ней с ума, он ждал, когда она пройдет по сумеречной улице, чтобы хоть раз ее увидеть, хотя очень хорошо знал, что не завоюет ее, что здесь не поможет его обычно безошибочная тактика: стремительность наступления, уверенность, дерзость, внушавшая всякому, кто был перед ним (женщине или мужчине), мысль, что сопротивление бесполезно, потому что существует только его воля, которая все себе подчиняет. И когда он обладал волей и решимостью, все было легко и мир вовсе не был сложен.

Женщина эта на самом деле существовала в его жизни лет пятнадцать тому назад и так и не подчинилась ему, не дала ему повода зайти слишком далеко. Она была женой одного мелкого офицера, капитана горных стрелков, и страсть Месешана к ней была так мучительна, что он потерял способность действовать. А она играла с ним: она отказала ему не потому, что была замужем, не по внешним и не по моральным причинам. Она испытывала свою власть над ним, назначала ему короткие свидания, касалась своей мягкой надушенной рукой его большой и сильной руки и говорила: «Хватит, на сегодня довольно», — и исчезала на день, два, на неделю, две, а встретив его, проходила мимо, в лучшем случае улыбаясь. Это была болезнь, длившаяся почти два года, с надеждами — потому что иногда она подавала ему надежды — и с настоящим отчаянием. Он пытался работать как зверь, разрешал самые запутанные дела — в этом городке из-за близости границы всегда бывали сложные случаи, — интуиция его срабатывала безошибочно и никогда не давала осечки. Он работал, чтобы доказать себе простоту мира, в котором он жил и который склонялся перед его волей, и убедить себя, что тот изолированный мир, где он оказался совершенно бессилен, — это абсурд, исключение.

Погруженный в эти воспоминания, Месешан услышал откуда-то издалека голос прокурора:

— Ответьте, пожалуйста, на мой вопрос. О чем вы думаете? Назовите фамилию и имя информатора, который донес вам о Стробле, его профессию, адрес, место и время, когда он дал эту информацию. Отвечайте. О чем вы думаете?

Он не был раздражен невниманием полицейского, тон его не изменился, он просто настаивал.

Глядя на него, Месешан понял связь между старым своим воспоминанием (своим единственным поражением, ведь это было поражением, значит, было бо́льшим позором, чем жестокость, преступления, бесконечное число незаконных действий, которые он совершал в особенности за последнее время), связь между этим воспоминанием и точными, простыми вопросами человека, сидевшего перед ним. И когда он понял, все в нем возмутилось, потому что этот прокурор с птичьей головой, с голубыми круглыми и, по существу, глупыми глазками и та грациозная женщина в плаще, облегающем ее стройную талию, — женщина с бархатными темными глазами, были несопоставимы, как несопоставимы уголовный кодекс и старинное изящное стихотворение. Его тогдашнее безумие не казалось теперь, в воспоминаниях, таким позорным, эта тяжкая и странная болезнь стала даже как бы почетной. Перед той женщиной он унижался, но в ее голосе (когда всякая надежда была потеряна, и он стоял на коленях на улице, под опавшими каштанами, а она сказала: «Будь благоразумен, ну будь же благоразумен») — в ее голосе была обезоруживающая кротость. А теперь над ним раздается каркающий голос, возвращающийся все к тем же вопросам, и этот металлический голос звучит подлым превосходством победителя.

— Господин прокурор! — вскричал Месешан. — Вы меня допрашиваете, как будто я и есть правонарушитель, и это после того, что я вынес сегодняшней ночью? Меня подняли с постели, привезли на вокзал, не дали мне там навести порядок. Я был оскорблен при исполнении служебных обязанностей. Потом я отправился к подозреваемому — известному злоумышленнику, давно знакомому полиции, много раз обвинявшемуся в контрабанде еще до войны. Он встретил меня с топором. Я рисковал жизнью и защищался. Я нашел вещественное доказательство. А ты (не хочу больше говорить вы!) — ты благополучно выспался и пришел сюда задавать мне коварные вопросы!

Месешан встал со стула, куда его любовно усадил префект, и принялся большими шагами расхаживать по кабинету — как будто в комнате никого не было. Он был искренне возмущен — и не потому, что прокурор загнал его в угол, а потому, что ощущал несоответствие между двумя своими поражениями, последнее из которых, возможно, будет для него губительным. Под возмущением крылась еще и неосознанная грусть: уж лучше ему было сгинуть тогда, чем сейчас, из-за этого человека, которого он не только боялся, но и чувствовал к нему отвращение. Ни на секунду не подумал он о том, что прокурор прав и безошибочно понял суть дела.

Сперва он только сожалел о своей оплошности, о том, что пошел к Карлику и тот заставил его совершить преступление, которое навсегда сделало их сообщниками. Потом в нем поднялся протест — его захватила волна омерзения к прокурору, который загнал его в тупик.

А прокурор, казалось, не слышал его протеста, не замечал нервозности, перемены в его поведении. Уже через секунду снова прозвучал вопрос:

— Фамилия, имя, адрес и профессия информатора. Где и когда он предоставил вам информацию?

Месешан опять не ответил и продолжал мерить кабинет большими решительными шагами, охваченный гневом, сменившим его недавнее сожаление. «Во что теперь обратилась та женщина?» — думал он.

И тут вмешался префект. Ему нелегко было отказаться от радости успокоения, обретенного благодаря комиссару. Он с тревогой слушал допрос, потому что и сам понял справедливость подозрений прокурора: что-то в самом деле странное было в излишне поспешном убийстве виновного. Префекту удобно было думать, что Месешан говорит правду, но он долго не вмешивался, потому что не знал, как лучше сделать, чтобы никого не рассердить. Теперь же, воспользовавшись раздражением комиссара, он решительно — насколько умел быть решительным — взял его под защиту.

— Дорогой господин прокурор! Прошу вас, оставьте в покое господина Месешана. У него и на самом деле была ужасная ночь, и он рисковал жизнью, пытаясь распутать это несчастное дело, а вы его подозреваете, подвергаете настоящему допросу.

— Просто я хочу выяснить некоторые обстоятельства, господин префект. Я никого не подозреваю, но мой долг — наблюдать за строгим и правильным применением закона.

— Конечно. Вы совершенно правы. Никто против этого не возражает. Так и следует поступать. Но еще есть время, не надо торопить события. В особенности не следует этого делать в данном случае. Отложим, дадим господину старшему комиссару отдохнуть после всех волнений. Потом, в этом я совершенно уверен, дело полностью разъяснится. Я совершенно уверен. Идите, господин Месешан. Идите отдыхать, а после обеда, ну, часиков в шесть, мы во всем разберемся. Хотя что касается меня, то мне и так все ясно. Господин прокурор просто хочет выполнить обычные формальности — вот и все. Нет никаких сомнений в вашей честности. Не правда ли, господин прокурор?

Прокурор Маня ответил не сразу, он как-то непонятно качнул головой — очевидно, жест означал, что он просто хочет выполнить свой долг. Не поворачивая головы, каким-то едва заметным движением своих круглых глаз он взглянул на Дэнкуша.

Секретарь уездного комитета коммунистической партии неподвижно сидел в своем кресле. Он был совершенно уверен, что в это утро убили еще одного невинного человека, чтобы покрыть настоящего убийцу. Это новое преступление было еще одним доказательством в пользу Дэнкуша и явным поводом исполнить до конца его намерение — разрушить бандитские гнезда, покончить хотя бы с черной биржей.

Кто был новой жертвой банды, кто такой Стробля? Этого Дэнкуш не знал и противился желанию представить себе этого человека. Может быть, он даже принадлежал к банде Карлика и его принесли в жертву, чтобы спасти главаря. А может, он действительно один из участников убийства на вокзале, скомпрометированный и потому казненный сообщниками. Но эта нить может привести к Карлику, во всяком случае, полицейский Месешан на сей раз явно совершил преступление.

Секретарь чувствовал отвращение к нему, к его грубости, к его наглому равнодушию. Все в нем было антипатично, и Дэнкуш радовался, что с этим человеком, ставшим почти символом всего того, что он ненавидел в этом мире, будет наверняка покончено. Он избегал смотреть на Месешана; особенно неприятно было смотреть на его большие руки, слишком жилистые, бесстыдно спокойные даже тогда, когда комиссар оказался приперт к стене вопросами прокурора, — руки, которые всего лишь час или два назад убивали.

Месешан был по-своему красивый мужчина, с сильными, твердо очерченными и мужественными чертами лица, с черными глазами, сверлящими собеседника или равнодушными. Губы у него были не тонкими, что обычно указывает на жестокость и злобу, но полными, чувственными, почти пухлыми — признак жизнелюбия и гурманства, которым дышало все его существо, жадности до наслаждений, добытых силой и потому еще более сладких… А под этими чувственными губами скрывались ровные белые зубы, тоже красивые и крепкие; они с удовольствием уничтожали то, что добывали красивые губы. Дэнкуш чувствовал инстинктивное отвращение к погоне за чувственными наслаждениями, воплощенной в фигуре Месешана, — погоне, порождавшей те формы жизни, которые он ненавидел и против которых боролся. Ибо был уверен в их непригодности.

Однако и неожиданный союзник, этот прокурор с головой хищной птицы, зажавший в железные когти своих вопросов того, в ком он угадывал убийцу, не был симпатичен Дэнкушу.

Секретарь и не подозревал, что прокурор так ему пригодится, и с интересом следил за тем, как его вопросы из безобидных становились опасными для Месешана, как аргументированно, без громких слов, с безошибочной, почти геометрической точностью развивался допрос.

Дэнкуш был преподавателем философии и всю жизнь придерживался научной доктрины рационализма. Он не мог не восхищаться победой разума и неумолимой логики в этом столкновении с насилием, с разнузданной грубостью и разнузданным произволом. Одно это — не говоря уже о реальной помощи, которая удивила его, — поневоле заставляло секретаря оценить молодого прокурора. И все же он не мог освободиться от воспоминаний о средневековой гравюре, приравнивавшей людей к животным: эта голова, этот голос — все в прокуроре напоминало безжалостного стервятника, камнем упавшего с высоты на свою жертву. Дэнкуш оценил его, был ему признателен, но не испытывал к нему симпатии. Он никогда не смог бы сблизиться с ним, не смог бы совершать вместе с ним продолжительных прогулок по безлюдным улицам, чтобы вслух обсуждать свои заботы и тревоги, которые всегда были и общими заботами и тревогами. Нет, Юлиан Маня решительно никогда не войдет в круг его любимых учеников, которых он так долго и терпеливо ведет к высоким целям и идеалам.

Дэнкуш по-настоящему рассердился на себя за то, что поддался столь субъективному впечатлению, что не смог подчиниться очевидным фактам, но дело обстояло именно так. В этот ответственный момент своей жизни, в пышном кабинете графа Лоньяй, Дэнкуш неведомо для себя переживал самую напряженную драму — необходимость выбора между любовью к жизни и любовью к чистым идеям; он стоял посредине, на равном расстоянии от этих двух полюсов.

Когда возмутился Месешан — притворно или на самом деле — и префект поддержал его, взял под защиту, надеясь на отсрочку, создавая себе новые иллюзии, чтобы отдалить новую опасность, а прокурор стал искать взгляда секретаря, Дэнкуш лишь рассеянно отмечал для себя все происходящее вокруг. Он прислушивался. И первым услышал приглушенные звуки, не похожие на обычный уличный шум, проникающий сквозь тяжелые портьеры кабинета. Шум этот не могли задержать толстые стены, его не поглотил бархат портьер, не заглушила обивка массивной двери. И Дэнкуш ясно понял, что на улице происходит что-то необычайное. Довольно быстро он догадался, что именно: толпа людей двигалась к префектуре, и, еще не видя ее, едва заслышав, Дэнкуш заволновался, но тут же обрел прежнюю уверенность.

В течение нескольких часов сидел он в этом кабинете, где ему приготовили столько сюрпризов, что он сомневался, не допустил ли ошибку, а потом с помощью прокурора снова проникался уверенностью в своей правоте. Однако новая его победа, правда весьма основательная, не дала ему утреннего ощущения радостной приподнятости. Он не был захвачен зрелищем того, как прокурор припирал к стенке комиссара, слишком это походило на обычное судебное дело, на формальное выполнение прокурором служебного долга. Вот почему он раньше других различил — словно давно ожидал его — шум с улицы, становившийся все более явственным.

Дэнкуш не ответил на косой взгляд прокурора, не одернул префекта, который пытался защитить комиссара. Он встал и энергичными, решительными шагами направился к окну, отодвинул красные бархатные портьеры, отдернул занавеску и, на секунду заглядевшись на сияющую ясность зимнего неба, посмотрел на улицу. Толпа, ожидавшая у префектуры, была невелика, пожалуй даже меньше той, что собралась на вокзале. Человек сто пятьдесят, не больше, они держались группами. Дэнкуш видел, как люди размахивали руками, видел их взволнованные лица; это была уже не тяжело-молчаливая и торжественная толпа, что собралась у двери диспетчерской, расстояние, отделявшее ее от убитого, будто придало ей живости.

Во всяком случае, Дэнкуш обрадовался и подумал, что, конечно, люди уже знают обо всем. Он не ошибся, кто-то из соседей или родственников Стробли сообщил о его убийстве на станцию — пришел туда, где собрались люди, и кому-то шепнул, тот — другому, и при каждом пересказе число слушателей увеличивалось. Так или иначе, меньше чем через четверть часа всем все стало ясно — скорее, чем в кабинете префекта, и без логически безупречных вопросов прокурора Мани.

Самые нетерпеливые отправились к месту нового преступления банды Карлика. Во дворе стояли двое полицейских, которые преградили людям путь.

— Не велено, — сказали они. — Должны прийти прокурор и врач.

— Почему его убили? — спросил кто-то.

Полицейский не ответил, а просто закрыл ворота. Ни один из полицейских в отсутствие Месешана не решался сказать, будто Стробля виноват в совершенном на вокзале преступлении и сопротивлялся при аресте. Стражи порядка, вчерашние крестьяне, повторяли только, что пускать не велено, ничего не объясняя, никого не оправдывая; у них были суровые и упрямые лица служак, неукоснительно исполняющих приказ; такие будут молчать, даже если что-нибудь и знают. Не их это дело, служба есть служба — надо же как-то зарабатывать свой хлеб.

Несколько человек все же остались у дома Стробли, но большинство вернулись на вокзал. Сходили они не зря, многое все же выяснили. Они уже точно знали, кто такой Стробля, знали, что он жил уединенно и человек был хороший: давно уже не имел ничего общего с Карликом, хотя и был связан с ним когда-то в молодости, еще до войны, но потом перестал заниматься контрабандой и стал резчиком по дереву. Кто-то из прохожих слышал, как он работал допоздна у себя в мастерской. Понятно, не могло быть и речи о том, что это он убил Леордяна. Рано утром, еще затемно, столяр снова взялся за дело, но тут пришли полицейские в сопровождении нескольких человек явно из банды Карлика, а потом раздался выстрел, потом кричала жена Стробли, которую старший комиссар Месешан увел в полицию.

За час-полтора сложилось общественное мнение, и человек дотошный мог бы составить полное досье, со всеми неопровержимыми доказательствами, которые пока еще были достоянием десятков лиц. И так собралась группа решительных людей, знающих правду, и двинулась к префектуре, полагая, что там уже находятся Дэнкуш, квестор и старший комиссар Месешан. У них не было никаких определенных намерений, они еще ничего не требовали, кроме восстановления справедливости и наказания преступников.

Матусу тоже все рассказали; он побежал к дому Стробли, пытался войти, но и его полицейские не пустили, он стал с ними перебраниваться, а потом ему пришла в голову странная мысль. Он не пошел вместе со всеми в префектуру, хотя следовало рассказать Дэнкушу, что произошло, — ведь было ясно, что Месешан попытается выгородить Карлика и его приспешников и превратно представить события. Как бы он не обманул Дэнкуша! Движимый непреодолимым подозрением, Матус, не совсем отдавая себе отчет о том, что делает, направился к вилле Грёдль, к дому Карлика, его резиденции, его государству. Он никому не сказал, куда идет, даже другим членам комиссии, даже своему лучшему другу Букуру, — он боялся, что об этом узнает сестра и, конечно, она воспротивится.

Матус отправился один. Он шел быстрыми шагами по пустынным улицам буржуазного квартала, где еще с утра узнали о случившемся от слуг, молочниц и других поставщиков; жители этих улиц не жалели сторожа, но не сочувствовали и Карлику или Месешану; они жаловались на смутные времена, когда человеческая жизнь, их собственная жизнь, равно как и весь ее уклад, находится в опасности. Прошел Матус и мимо дома номер девятнадцать, где жило семейство Дунки: окна в доме были плотно занавешены, тяжелые ворота заперты на засов, а четыре женские головы, заполнявшие промежутки между окнами фасада, казалось, глядели на замерзшую улицу с кроткой нежностью (впечатление создавали их искусно, как у кукол, уложенные гипсовые кудри).

Матус прошел мимо этого дома, не обратив на него внимания, он не знал, что там живет Пауль Дунка, да никогда о нем и не слыхал; для молодого энергичного парнишки, рыжеволосого, с жесткими веснушчатыми руками, не было скандальной неожиданностью, что адвокат, потомок одного из самых видных семейств города и района, связался с бандитом Карликом. Так и не взглянув на старинное респектабельное жилище, Матус пошел дальше, к вилле Грёдль. И, только завидев издали ее гордые очертания, остановился и стал внимательно к ней присматриваться. Из-за угла, из-за забора, из каждого окна на него глядели или могли глядеть испытующие, беспощадные глаза, и Матус глубоко вдохнул морозный воздух и вдруг почувствовал неприятный озноб. Он завернул за угол и направился прямо к берлоге врага, берлоге своих смертельных врагов, которых он твердо решил уничтожить.

Его энергичные шаги отдавались на замерзшей мостовой, перед ним было пустое пространство — широкая лента шоссе, ведущего к соляной мельнице и дальше, к пограничной реке.

Деревья в садах мерзли под снежным покровом; но вот наконец слева — богатая вилла с башней с большими окнами, высокими готическими дверями, которые видны сквозь широко распахнутые ворота, словно хозяева уехали; от ворот начиналась аллея, отделяющая бассейн барона от бассейна баронессы.

Перед воротами Матус замедлил шаги и повернулся к вилле. Страх и в то же время осознание своей отваги охватили его и подтолкнули к воротам, к посыпанной песком аллее. Но он сдержал себя и прошел дальше, сунув руки в карманы, выпрямившись и подняв плечи; он шел немного боком, ставя одну ногу перед другой — в грязных кварталах за железной дорогой такая походка считалась признаком силы и уверенности в себе.

В большом опустевшем доме ничего не шелохнулось, не было ни признака жизни — как и на шоссе, ведущем к границе, где тоже не было ни души и даже ни одни крестьянские сани не проехали на рынок.

Матус немного испугался: а не мог ли Карлик вместе с подручными сбежать? Он не хотел, чтобы хоть один бандит ускользнул от наказания, все должны быть пойманы и стерты с лица земли, и он, Матус, хотел участвовать в этом деле, и не на последних ролях. Он гордился, что его назначили в комиссию по расследованию, и решил не тратить времени попусту, а глядеть в оба. Он совершенно не верил ни полиции, унаследованной от буржуазии, ни прокуратуре, ни суду. Справедливость должна быть восстановлена простыми людьми, и он, Матус, должен быть в первых рядах тех, кто вершит правосудие, кто мстит за убийство на вокзале и за это новое убийство, за нищету, порожденную бессовестными спекуляциями Карлика. Но кроме права на месть, не менее важным для него было желание самоутвердиться в новом, грядущем мире, в котором, как он чувствовал, теперь даже более, чем раньше, перед ним была открыта широкая дорога. Он знал, что храбр, умен, решителен; все, что он делал за последние часы, говорило о проснувшихся в нем большой силе и энергии. Матусу было бы жаль, если б Карлик удрал от него. Важно было, чтобы его поймал он, Матус, чтобы Карлик со своей бандой не ушел от него. Чтобы он, Матус, воплотил в себе возмездие.

Метров через сто он повернул и с подозрением глянул еще раз сквозь ворота виллы Грёдль. Никакого движения. Он снова остановился и, подгоняемый волнением, уже готов был войти. И только тут заметил, вернее, сперва почувствовал, наверху, на башне, человека в кожаном полупальто и нахлобученной на глаза кэчуле из седого барашка: человек приник к колонне и внимательно его разглядывал. Взгляды их скрестились, и Матус вздрогнул.

Наверху был караул, контролировавший большую зону вокруг. Человек стоял неподвижно, держа руки в карманах полупальто, и был едва различим у колонны. Матус вновь нацелил на него взгляд, но вдруг заметил какое-то новое движение, и от другой колонны, напротив, отделился силуэт, — возможно, этот караульный собирался подать сигнал. И тут вся огромная вилла показалась Матусу живой, он понял, что чьи-то глаза следят за ним из каждого окна, быть может, откуда-то из-за ворот — отовсюду. Вся банда здесь, в этом он был теперь уверен; они были перед ним, и ему казалось, что его видит и наблюдает за ним сам Карлик.

У Матуса родилась отчаянная мысль: войти или хотя бы подождать здесь у ворот, посмотреть, что они предпримут. Дать им понять, что он их не боится. Ему трудно было сдвинуться с места — настолько взволновали его эти наблюдавшие за ним часовые, близость опасности и это странное пронзительно-ясное ощущение своей отваги. Глаза противников бесконечно размножились в его собственных глазах. Его гипнотизировала их организованность: настороженные позы, мертвая тишина.

Он немного прошел вперед, пронзенный мыслью, что они могут схватить его и уничтожить почти накануне, за день или за два до его триумфа, в котором он не сомневался. Только тут он подумал, что мог насторожить их, стать для них сигналом грядущей опасности, подтолкнуть их к бегству. Он повернулся, вышел на длинную улицу, обсаженную белыми акациями, и зашагал назад. Он услышал, что кто-то его догоняет, и пошел быстрее, ощущая преследование, чувствуя, что идущий за ним человек торопится. Тогда Матус замедлил шаг: нестерпимо захотелось ему увидеть, кто это. Идущий сзади тоже пошел тише, явно не желая его обгонять. Этот долгий путь по длинной пустой улице с опасным противником за спиной, который очень скоро должен был пасть от руки справедливых мстителей, доставлял Матусу странное удовлетворение.

Он внезапно обернулся и увидел приземистого крепкого человека, тоже одетого в кожаное полупальто. Матус круто остановился и, когда преследователь поневоле оказался рядом, вынул сигарету и спросил огоньку. Он увидел лицом к лицу одного из подручных Карлика, который вдруг, непонятно почему, залился смехом.

— Огоньку? — сказал он. — Ну как же. Есть.

Он похлопал по карманам, как бы ища спички, но это и правда был непроизвольный жест старого курильщика, потому что он вынул элегантную никелированную зажигалку и, протягивая Матусу огонь, продолжал смеяться. Матус прикурил, не улыбнувшись. Он посмотрел преследователю прямо в глаза, серьезно, многозначительно и совершенно спокойно, решив, что не должен поддаваться заданному противником тону. Ведь они не только люди разные, но представляют собой два непримиримых в своей вражде мира.

— А мы, часом, не знакомы? — спросил преследователь.

— Нет, — решительно ответил Матус, еще раз взглянув на него, и пошел.

Преследователь немного замешкался, и вскоре Матус перестал слышать его шаги, потому что вышел на более людные улицы, ведущие к центру.

Матус достиг площади за минуту до того, как Дэнкуш появился в окне префектуры.

— Что там происходит, господин учитель? — спросил префект, тоже услышав шум толпы и почувствовав холод, ворвавшийся из распахнутого окна.

— Подойдите и посмотрите сами. Люди собрались на площади и ждут нас, господин префект.

Префект встал из-за стола и подошел к окну, но не слишком близко, благоразумно держась сзади, чтобы его не увидели стоящие на площади. Он явственно услышал гудение толпы, и снова его охватила паника, хотя страх был другой, чем утром, не похожий на то сожаление, которое возникло после радостной минуты, когда Месешан принес добрые вести и все вдруг показалось таким простым.

Префект посмотрел на Дэнкуша, который к нему обернулся. «Странно, — подумал он. — Какое радостное лицо! Никогда я не видал его таким. — И он еще больше испугался: — Этот человек меня ненавидит. За что? Я предлагаю честное сотрудничество, я никогда не чинил ему препятствий. Так за что же, что я ему сделал?» — Он даже хотел прямо спросить Дэнкуша: «Почему вы меня ненавидите, откуда у вас ко мне такая враждебность?» — но не посмел. — Хоть бы уж кончился этот день, — пожелал он от всего сердца. — Этот чудовищный день, совершенно мне непонятный».

Префект оглядел окружавшие его громоздкие вещи и людей — все застыли, стали чужими. Ниоткуда никакой поддержки. Неподвижный прокурор со стертым лицом. Квестор, маленький человечек в глубине кресла, олицетворенное злорадство, — тут он не обманывался. И наконец, самый непонятный из всех, старший комиссар Месешан — он навис над другими большой, громоздкий и тоже неподвижный; совершенное безразличие сквозило в каждой его черте, в суровых глазах, взгляд которых был обращен внутрь, как будто он отсутствовал, как будто все, что происходило, его не касалось. Вот она, его поддержка, сильный, уверенный человек! Префект мгновенно решил любой ценой спасти Месешана. Спасая его, он спасет себя. Погибнет Месешан, погибнет и он. И вот в одно мгновение господин Флореску, префект уезда, впервые в своей жизни искренне и безоговорочно связал себя с кем-то — связал от страха, потому что тот, другой, был сильнее, хоть в нуждался сейчас в его помощи.

А Месешан в это время действительно равнодушно взирал на происходившее — и потому, что устал, и потому, что знал: все равно нет ему спасения, но еще и потому, что не мог отделаться от воспоминания о другом своем поражении, которого теперь не стыдился; ему даже хотелось, чтобы снова всплыла прежняя картина: улица, поздняя осень, последние листья на каштанах, мокрые листья под ногами.

— Идите-ка домой, господин комиссар! — воскликнул префект. — Идите и отдохните немного. Вы это заслужили. И будьте осторожны.

— Не знаю, хорошо ли сейчас выходить, — сказал Дэнкуш. — Не думаю, чтобы на улице у него было много друзей.

Префект посмотрел Дэнкушу в глаза долгим взглядом. Потом сказал медленно, с расстановкой:

— Нельзя творить правосудие, господин Дэнкуш, под напором улицы. У правосудия свои правила, оно руководствуется законами, а не душевным состоянием. Мы беспристрастно проверим то, что рассказал господин старший комиссар Месешан, и тогда обдумаем другие предположения. Но только в условиях полного порядка. Учтите, что за общественный порядок здесь, в этом уезде, от имени правительства отвечаю я.

Он произнес это в приподнятом тоне, словно речь, и лишь очень внимательный наблюдатель мог разглядеть страх, прятавшийся в глубине его существа.

— Комиссия выполнит свой долг, равно как и прокуратура, — заметил Дэнкуш.

— Хорошо, посмотрим. А теперь встреча окончена, — прямо заявил префект — и остался очень собою доволен.

И тогда прокурор Юлиан Маня все тем же ровным, немного каркающим голосом сказал так просто, как будто и не слышал перепалки:

— Господин Месешан, вы остаетесь в распоряжении прокуратуры. Именем закона я арестую вас за серьезное злоупотребление служебным положением.

— Не имеете права! — закричал префект. — Я запрещаю вам!

— Нет, имею. Имею право. Господин квестор, возьмите под стражу господина Месешана. Приведите его завтра в восемь утра в прокуратуру. Я сам выпишу ордер на арест.

Потом он скромно откланялся и вышел из кабинета. Спокойно спустившись по лестнице, вышел на улицу, миновал группы людей. Люди поняли, что он играл какую-то роль в этом деле, потому что кто-то сказал:

— Прокурор.

Юлиан Маня прошел мимо них, равнодушный, холодный, не испытывая ни к кому, ни вражды, ни дружеских чувств. «Они долго еще останутся у власти, — думал он. — И я вместе с ними». Толпа, как таковая, его не интересовала, хотя сейчас могла быть полезной.

— Вы поступаете неправильно, господин префект, — сказал Дэнкуш и вышел, решив сделать все, чтобы непременно и до конца выполнить свой план.

Префект опустился в кресло, его начальственный порыв иссяк.

Квестор Рэдулеску, оставшись практически один на один со своим пленником, сказал ему:

— Я вызову машину, господин Месешан, и мы выйдем через черный ход.

Потом он предупредительно взял его за руку и сказал мягко, чуть слышно:

— Пойдемте же!

— Нет, — возразил префект. — Он останется здесь, пока не будет выяснено положение вещей. Идите с ним в зал совета. Там есть диван, на котором можно отдохнуть.

Когда они ушли, префект минут на пятнадцать закрыл глаза, мысли его где-то витали; придя в себя, он попросил, чтобы его связали по телефону с кабинетом заместителя председателя совета министров и с министром иностранных дел.


Перевод Татьяны Ивановой.

Загрузка...