Глава VII

— Так как, говоришь, звали того бродягу, который разбил свою дурацкую башку? — спросил Карлик необычно низким голосом, едва сдерживаясь, чтобы не рассмеяться.

— Не знаю, кажется, Леордян. Только он не разбил себе голову, а был убит, — очень серьезно и почти резко ответил старший комиссар Месешан.

Когда он вошел сюда, в бывшую библиотеку барона, он все еще чувствовал страх. Только насмешка Карлика заставила его овладеть собой. Овладеть собой, но не обрести уверенность, и теперь он смотрел на главаря банды другими глазами. «Дурак, — думал он, — пошлю его ко всем чертям, раз он не понимает».

— И здорово ты испугался этих бродяг и голодранцев? Небось, их было человек десять, а то и двадцать — как тут не испугаться! — И Карлик расхохотался, со смаком ударяя себя по коленям, обтянутым брюками-галифе.

Все остальные тоже захохотали, хлопая в ладоши, ударяя кулаками по коленям, — они напоминали стаю грузных северных птиц на ледяном торосе, которые бьют тяжелыми крыльями, но не могут взлететь. «Стая пингвинов», — подумал адвокат Дунка, единственный, кто не смеялся. Он вяло улыбался и не мог сдержать странной, немного печальной радости, как было тогда, когда порвал со своим кругом и связался с Карликом. «Приходит конец, — подумал он, — пришел конец, посмотрим, как все это распутается».

Месешан не смеялся и не улыбался. Он встал и сказал спокойно, очень спокойно:

— Да, я здорово испугался. Их было не десять и не двадцать, но важно не количество; они шли непрерывным потоком. Когда дежурный комиссар разбудил меня среди ночи и я прибыл на место, то сперва подумал, что дело пустяковое. Они разгружали кукурузу, уже почти кончили, и я попытался остановить их, даже угрожал. Но они окружили меня с застывшими лицами, и мне передалось их волнение; кругом двигались фонари — представляете себе, темная толпа и мечущиеся фонари, — и только тут я понял.

Месешан замолчал, и вдруг перед ним снова встала вся картина. Ночные огни, толпа железнодорожных рабочих, и их угрожающее молчание, и решимость не отступать, когда он, обвинив их в воровстве, потребовал, чтобы они ушли. И как могло случиться, что за какой-нибудь час, после убийства этого сторожа, их собралось так много. Он с удивительной ясностью вспомнил неосознанный страх, схвативший его за горло, соленый вкус во рту, точно рот его вдруг ни с того ни с сего наполнился кровью.

Верный инстинкт человека, прошедшего через опасности, человека, любящего риск и выбравшего профессию охотника за людьми не только в силу грубости своей натуры, но и потому, что считал эту профессию «мужской», — этот верный инстинкт проснулся в нем и твердил ему, что пора отступать, что надо попытаться, не ссорясь с толпой, скрыться с ее глаз и бежать сюда, предупредить Карлика.

Смех Карлика и его подручных не рассеял страха Месешана и не пристыдил его. Этот смех лишь вселил в старшего комиссара новую тревогу и заставил еще громче зазвучать сигналы опасности, ибо никто не испытывает такого страха, как люди, по-настоящему сильные, дерзкие и грубые. Для трусов страх — чувство обычное, оно легко приходит к ним и так же легко может уйти, в особенности если их поддерживает уверенность сильных, чьей дружбы они ищут. А вот Месешан никак не мог опомниться, и смех бандитов казался ему глупым — они не были ему опорой. Он продолжал рассказывать, не обращаясь ни к кому:

— Его на руках донесли до диспетчерской и положили на стол. В головах у него поставили маневренный фонарь. — Месешан никак не мог избавиться от этого наваждения: фонари то тут, то там вспыхивают в темноте и толпа от этого кажется еще больше. — Я смотрел в окно, они не пустили меня внутрь. Сказали, что меня это не касается. Несколько человек стали в дверях, остальные входили по двое-трое, потом выходили, а за ними входили другие. И каждый пристально разглядывал меня.

Месешан помолчал и тихо добавил:

— Карлик, выдай тех, кто его убил. На улице ждут мои люди. Я пришел, чтобы арестовать виновных.

Воцарилось тягостное молчание. Адвокат Дунка безотчетно смотрел на полки, на книги в кожаных переплетах с золотыми корешками и вдруг, сам не зная почему, рассмеялся высоким надтреснутым смехом. Тяжелые бронзовые лампы, металлическая статуэтка, забытая на полке (изображение трех граций: на медном лице одной из них кто-то из дружков Карлика — или даже он сам — в одну веселую ночь нарисовал химическим карандашом усы), все грубое великолепие этой разоренной комнаты странным образом соответствовало разыгравшейся сцене. Глаза Дунки остановились на толстой книге, одной из самых толстых и больших, на корешке которой можно было прочесть название и имя автора. Вот почему он смеялся. Жестокие истории о королях и одетых в кольчуги рыцарях, которые когда-то бились не на жизнь, а на смерть за власть и славу, а в промежутках между битвами предавались пленительной любви и даже философским сомнениям, — эти истории имели какую-то странную и подлую связь с поведением банды Карлика, с ее могуществом и уверенностью в своей силе в эти смутные времена, когда он, Дунка, сделал свой выбор. Но никто не обращал на него внимания, бандитов вовсе не рассердил его надтреснутый смех, его внезапное веселье, порожденное золотыми буквами на корешке книги. «The winter of our discontent, made glorious summer by this sun of York»[21], — пронеслось в возбужденном мозгу Дунки, и он взглянул на Карлика. Никогда еще эти пыльные книги, которые давно никто не брал в руки, не оказывались лицом к лицу с воплощенной карикатурой на воспетые в них идеалы.

Карлик встал и стоял не двигаясь. Ни один мускул не дрогнул на его лице, желтоватые, ничего не выражавшие глаза стеклянно сверкали. Другие тоже поднялись, вид у них был угрожающий. Но к Месешану вернулась твердость; на мгновение он забыл суровые, грозно-торжественные лица рабочих и маневренные фонари, забыл пронизывающий холод этого зимнего утра. Здесь он был в своей стихии. Он прикинул размеры грозившей ему опасности и, успокоившись, решил закурить. Недрогнувшей рукой с первого раза он зажег спичку. Было приятно затянуться, ноздри его расширились от удовольствия, выпуская в воздух кольца дыма. Эта первая за день сигарета доставляла ему истинное наслаждение; ему вдруг почудилось, будто день начался только сейчас, а не в три часа ночи, будто он только что спокойно выпил свой кофе; он ощутил крепость своих мышц и подумал: не поздоровится тем, кто пойдет против него, ведь его воля — это воля государства, воля многих, более сильных, чем, он, облеченных властью, имеющих свою юстицию, своих людей, одетых в форму, увешанных орденами; а где-то высоко над ними всплывало туманное лицо какого-то главного хозяина. Месешан без страха слушал почти ласковый голос Карлика — мягкость его интонаций была признаком того, что наступила опасная минута.

— Твой дым лезет мне в глаза. Понимаешь, у меня болят глаза. Нехорошо это с твоей стороны.

Месешан снова затянулся и выпустил дым.

— Я говорю с тобой по-дружески, Карлик. Отдай их мне — и все мы будем спасены. То есть… ты будешь спасен. Я их арестую и позабочусь, чтобы они не назвали твоего имени. По-дружески тебе говорю. Но если не хочешь… тогда ничем не смогу тебе помочь. Забыл сказать, на станции были солдаты и с ними молодой офицер, эдакий сопляк. Он как-то странно на меня посмотрел. В городе стоят два батальона. Тысяча двести человек.

Месешан говорил спокойно, покуривая, и Карлик вспомнил Костенски Гёзу — ведь тот точно так же словно бы кротко разговаривал, когда сидел на письменном столе, сверкая моноклем. «Значит, снова», — подумал он, но сказал все тем же мягким голосом, будто слегка утомленный необходимостью произносить бессмысленные слова:

— Вот как, я должен выдать тебе своих людей, потому что помер какой-то бродяга, какой-то болван, да к тому же и ворюга — хотел, подлец, стащить у меня пшеницу и кукурузу, за которые я заплатил золотом. Чистым золотом. Потом пришли другие голодранцы, понесли его на руках, забрали мою пшеницу и кукурузу, а ты, которому я плачу, вместо того чтобы их прибить и возместить потерпевшему то, что ему причитается, требуешь, чтобы я выдал тебе своих людей. Недурная мысль! Ты взял деньги. И мной воспользовался. Ну уж нет, мой милый, я не из тех, кого можно обвести. Хоть бы уж нашел какой-нибудь другой предлог, а не смерть этого голодранца.

Месешана будто что-то ослепило, и он потерял уверенность в себе. И вдруг слова Карлика отлились в его голове в ясную, очень ясную мысль, и он испугался, почти так же сильно, как на станции, когда его окружили фонари. Сигарета выпала из его руки, и он сказал уже совсем другим голосом:

— Карлик, разве ты не понял, что пришло их время?

«Странно, — пронеслось в голове у Дунки. — И я думал совершенно то же самое. Он точно подслушал мои мысли, я и сам их еще не осознал как следует, пока Месешан не высказал их вслух». Но Карлик ничего не понял или понял превратно, и его тяжелый кулак мгновенно обрушился на Месешана: удар пришелся по лицу, и Месешан упал, опрокинулся, как бык на бойне от удара между рогами. Он почувствовал острую боль. Рот наполнился кровью — на сей раз настоящей, а не воображаемой кровью.

— Мать твою так… — скрежетал зубами Карлик. — Хочешь превратить меня в голодранца, бродягу?

Ослепленный гневом, он выхватил пистолет. Все вокруг тоже вытащили оружие — вытащили с радостью, ведь они издавна ненавидели этого свирепого комиссара, ненавидели и боялись.

— Остановитесь! — закричал Дунка, и никогда еще голос его не звучал так звонко. — Остановитесь, бога ради! Ты, значит, ничего не понял, Карлик. Речь идет не о тебе. Давай лучше посмотрим, что делается за этими стенами. Не злись, прошу тебя. Пошли людей, и я тоже пойду, иди и ты. Ведь Месешан не станет зря говорить, он не из пугливых.

— Тебе просто его жалко, так тебя растак! — закричал Карлик, но осекся.

— Мне? Жалко Месешана? Пойми меня. Давай выйдем отсюда.

Карлик еще раз ударил Месешана ногой в грудь, потом с явным сожалением сунул пистолет в карман. Ему было трудно сдержать себя, он сжал зубы, вцепился в рукоять пистолета, лицо его покрылось пятнами, будто от какой-то странной заморской болезни. Насупленные брови нависли над глазами. Он тяжело опустился на стул. Месешан неподвижно лежал у его ног, он все слышал, но в ушах у него шумело, и из инстинкта самосохранения он, не шевелясь, ждал, как развернутся события.

Все, как по команде, расселись кто на стульях, кто на кожаных креслах с высокими спинками и тоже с сожалением стали прятать пистолеты, но потными руками продолжали крепко держаться за рукоятки. Адвокат Дунка хотел сказать еще что-то, но не решился; он беззвучно шевелил губами, тяжело дышал и крепко сжимал свои тонкие, костлявые руки, которые как бы выражали немой вопль, силясь что-то объяснить, взывая в первую очередь к Карлику.

Карлик несколько раз глубоко вздохнул, потом решительно поднялся и крикнул:

— Давай, идем смотреть! Трое остаются с этим. — Он снова коснулся ногой Месешана, но на сей раз мягко. — И если он попытается бежать, застрелите его, как собаку. Знайте, я своих людей не продаю. Доктор, отец Гишкэ, идите со мной. И ты, Василе, и ты, Точитэ. А этого привяжите покрепче к креслу. И если он посмеет отвязаться — четыре пули ему в лоб, в виде креста. Пусть будет на нем отметина предателя и шпика.

Грохоча сапогами, они вышли на морозный воздух. Карлик давно не бывал в городе — с тех пор, как перестал сам руководить операциями и настолько укрепил свою власть, что контроль над подручными стал ему не нужен. Все слепо повиновались ему, и казалось, с тех пор как он засел наподобие гигантского паука в своем темном углу, он знал еще больше, понимал еще больше, словно эта связь шла через невидимую нить, соединявшую его таинственное брюхо с внешним миром. Его влияния нельзя было прямо распознать, но оно было огромно.

Выйдя из дома, Карлик позабыл о том, что заставило его отправиться на рекогносцировку, ему казалось, что он производит инспекцию. Свежий морозный воздух пробудил в нем молодую энергию. Его сапоги молодцевато поскрипывали по смерзшемуся снегу. Небо было синее, как на Средиземноморье в самый ясный летний день, только оно казалось тяжелым, точно сделанным из покрытой эмалью меди, и было похоже на купол, отделяющий мир земной от мира небесного. Солнце источало свет, но не тепло, как гигантская желтая лампа, позабытая на небе. Тяжелые сосульки застыли на карнизах домов, молчание улицы нарушалось лишь энергичными мужскими шагами. Эта металлическая неподвижность понравилась Карлику, застывший город показался ему еще одним его дворцом, правда пустоватым (но что ж тут дурного!), по которому он гордо вышагивал. Он вспомнил, как молчаливо приветствовали его у дверей виллы люди Месешана под предводительством долговязого голодного помощника комиссара. Карлик ответил им сверлящим взглядом своих желтых глаз, от которого полицейские выпрямились.

По мере того как они продвигались по пустым улицам, Карлик все больше успокаивался. Везде господствовала полная тишина. Только три крестьянки, одна старая и две помоложе, согнувшиеся под тяжестью пестрых сумок, попались им навстречу. Увидев Карлика и его людей, женщины низко поклонились, испуганно повторяя: «Господи, благослови».

Карлик развеселился и с удовольствием поглядывал на красные щеки молодых крестьянок. В первый миг он как будто не понял, к кому взывают женщины, в безумной своей самоуверенности подумал, что они обращаются к нему, а не к богу; но потом он сам улыбнулся этой промелькнувшей мысли и ответил с легкой издевкой: «Во веки веков, аминь!»

В центре города тоже все спокойно. Бредут крестьяне с сумками через плечо, иногда проскользнут сани, оставляя блестящий след на снегу, да куда-то спешат, съежившись от холода, редкие горожане. Некоторые из них снимали шляпы перед бандой Карлика, неторопливо шествовавшей по улице. В ресторане «Корона» с утра были зажжены свечи, и из зала доносились звуки контрабаса: то ли уже начали кутить перевозчики соли, прямо или косвенно связанные с Карликом, то ли еще не кончился вчерашний пир. Веселье этих неизвестных его вассалов еще больше укрепило самоуверенность Карлика.

Город был мирным; давно уже прошли продрогшие военнопленные, распевая свою песню, а может, их и не выводили на работу из-за мороза; в высоких комнатах бывшего трибунала, одетые в пестрые пижамы и халаты, молча страдали раненые. На улице слышались только румынская и венгерская речь. Город выглядел замерзшим и ясным, почти пустым, никакого волнения заметно не было.

— Ну, Пали, ты просто дурак. Я так думаю, что всех вас большие книги испортили, — беззаботно посмеивался Карлик, награждая адвоката дружеским подзатыльником — удар был легкий, почти ласковый, вместо штрафа. — Я не убью его, но сам видишь, что́ делает этот буйвол, Месешан. Подумать только!

Однако Пауль Дунка не отозвался на грубую ласку Карлика заискивающей улыбкой, как бывало когда-то. «В эти периоды безвременья в нас растет инстинкт, — подумал он. — Освобожденные от законов и правил, мы вновь обретаем наши древние связи с миром. Странно, Карлик, добившийся всего только благодаря инстинкту, утратил его — может, виною тому власть?»

Потому что сам Пауль Дунка не успокоился, хотя все было на вид так обыденно и безмятежно: морозное утро, едкий запах аммиака от везущих сани лошадей. От внимательного взгляда адвоката не укрылся первый неприятный признак неблагополучия. У ворот менялы Кагана, где перед войной евреи из Галиции, в ермолках и кафтанах, сидели за нетесаными еловыми столами перед столбиками стерлингов, чешских крон, долларов и голландских гульденов, как сидели в XV веке на Ломбард-стрит, наблюдая краем глаза, не появился ли опасный кавалер, который рукояткой шпаги может сгрести выставленное для обмена золото, — у этих ворот появился потомок Кагана, господин Армин Фогель. На нем не было ни кафтана, ни черной ермолки, не было в нем и примет мудрости. Он носил кожаную куртку, красные «бюргерские» сапоги, как все предприимчивые люди; свежий и уверенный в себе, он держал в сильных пальцах короткую прямую трубку, настоящую английскую трубку. Это был бизнесмен западного толка, который в любую минуту мог сменить свой костюм на элегантный смокинг и уверенной походкой войти в клуб для избранных, где господа грациозно и молчаливо скучают под шорох газет в своем замкнутом кругу, напоминая расположившуюся на проводе элегантную колонию ласточек, которым вдруг почему-то почудилось, что осени больше не будет. Армин (или Арманд) Фогель месяцев девять назад вернулся из концлагеря, где у него убили родителей и детей. Что ему пришлось пережить, он никогда никому не рассказывал, но быстро оправился и переменился до неузнаваемости. Теперь это был самоуверенный, похожий на англичанина господин с трубкой; с философским видом наблюдал он за происходящим на главной улице из-под арки двора Кагана, где когда-то его деды в кафтанах предлагали всем желающим кроны, лиры, доллары и гульдены.

Как человек деловой, он был связан с Карликом многими нитями, за которые держался, соблюдая, впрочем, тайну. Встречались они всего раз или два. Когда Фогель был нужен, его обычно отыскивал адвокат Пауль Дунка, с которым он вел себя вежливо, но сдержанно, как настоящий английский джентльмен, и разговаривал сухо, со скрытой иронией.

Пауль Дунка заметил, как Фогель смотрит на них, сжавши в руке трубку, и взгляд этот показался ему странным. Еще более странным показалось ему, что Фогель вдруг круто повернулся и исчез в подворотне проклятого двора Каганов. Господин Армин Фогель не хотел иметь ничего общего ни с Карликом (это было совершенно ясно), ни с ним, Паулем Дункой, которого он будто и не узнал. Это был один признак. А потом возник и второй: с ними не поздоровалась группа людей, стоявших перед второразрядным рестораном Оакиша, где встречались обычно солидные, старые господа, не нажившие себе в эпоху Карлика головокружительного состояния.

Брошенные украдкой взгляды, странные исчезновения, рука, едва прикоснувшаяся к полям шляпы, — все это были полные смысла знаки. Но воздух оставался чист и ясен, и Карлику казалось, будто он идет по своему ледяному дворцу. Он гордо поднял голову, подбородок его важно покоился на воротнике. Мир был мал, и он, Карлик, был в нем великаном. Ни один из знаков, замеченных Дункой, не привлек внимания Карлика. Лишь в какой-то момент, когда он сделал несколько шагов вперед, оторвавшись, от сопровождающих, его взгляд, прежде ничего не видевший, кроме него самого, словно глаза его были повернуты внутрь, лениво и презрительно остановился на огромных красных пятнах — буквах в человеческий рост, намалеванных на широком тротуаре площади префектуры.

Такие надписи делались в те времена в бессчетном количестве, и он стал разбирать буквы медленно, по одной, с чувством, что все это глупости, написанные глупцами для глупцов, и то, что он берет на себя труд их читать, вряд ли принесет ему большую пользу. Первое слово было: смерть — он задумался. СМЕРТЬ. Не его, Карлика, запугаешь этим словом. Смерть есть смерть. Но то, как это было написано — красной краской, — ему понравилось. Красный цвет выглядел красиво на серой обледенелой мостовой, и Карлик развеселился. Второе слово заставило его рассмеяться. Он прочел его разом. Спекулянтам. «Пусть попробуют», — подумал он. Потом глаза его скользнули по второй строчке. Первого слова он не стал читать, второе узнал, и оно его взволновало. То было его имя: КАРЛИК. «Смерть Карлику». Потом он поспешно прочитал: «Смерть убийце». Эти люди хотят его смерти, его имя написано кем-то, ему незнакомым. Вот если бы кто-нибудь пришел и сказал ему это в глаза, крикнул, пригрозил, тогда бы он знал, что делать. Он, конечно, понимал, что многие хотят его смерти, что его не любят, завидуют его богатству, его власти. Но слово написано, написано его имя — и это не просто угроза. Это истина, которую никто не может оспаривать. Вот почему Карлик всегда так нажимал на перо, ставя свою подпись на листе бумаги. Эти знаки означали именно его имя, это он сам, большой и красный, лежит на мостовой — будто его распластали там, внизу, бросили людям под ноги. Его объял суеверный ужас. Карлик подумал, что он мог бы убавить или прибавить еще одну букву к своему имени — как библейский Аврам, превратившийся в Авраама; и это странное сочетание букв, которое было им и не им, показалось ему поистине страшным. Он вытянул ногу, чтобы стереть красные буквы, но не решился. Он мог убить человека, но не свое собственное имя. За своей спиной он чувствовал сообщников и все же не оборачивался. Посмотрел вверх и увидел те же слова, которые ему уже не надо было составлять ни по буквам, ни по слогам из-за его недостаточной грамотности, — он узнал их сразу на огромной желтоватой стене бывшего лицея. Кто-то забрался туда при помощи лестницы или — еще страшнее — какие-то неведомые существа, обладающие гигантской силой, способные вывести двухметровую букву единым движением руки сверху вниз, держали его, Карлика, там, наверху, угрожая ему.

Он нащупал в кармане пистолет — это был его друг, его верное оружие, — но тут же отнял руку. Он не может использовать пистолет против своего имени, угрожающего ему со стен. Не сказав ни слова, так и не обернувшись, Карлик зашагал по улице, ведущей к вокзалу. Там случилось это, там были его враги, люди во плоти и крови, с которыми он может посчитаться, — им-то он покажет!

Но по дороге на вокзал на широкой улице с красивыми домами и заиндевелыми деревьями по обеим сторонам на каждом шагу тоже виднелись эти надписи, выведенные красными буквами: на домах, на заборах, на очищенных от снега тротуарах и, что, пожалуй, самое скверное, прямо на обледенелом снегу, прорезанном полозьями саней.

Незнакомых лиц становилось все больше, но, казалось, эти люди не имеют отношения к происходящему; все сделал за несколько часов кто-то другой.

Вдруг в глубине улицы, ведущей к дому, где как раз жила семья Карлика, которую он теперь так редко навещал, он заметил группу людей — шесть-семь человек, не больше; у одного была лестница, у двоих ведра, еще человека два несли малярные кисти. Карлик видел, как они не спеша удаляются, видел со спины, и их спокойный уход, дальность расстояния, из-за которой они казались серыми, и то, что он не мог различить их лиц, еще больше его испугало.

— Давайте вернемся, — сказал он и ускорил шаг, направляясь к вилле Грёдль.

Карлик бросил взгляд на город, и тот снова показался ему очень красивым, сверкающим льдистой белизной, еще более красивым, чем прежде; идя по этому городу, он вдруг почувствовал любовь к нему, к городу, куда он пришел бедняком, где его травили, в подвалах которого его до полусмерти избивал Костенски Гёза; но все же он спасся, ему даже удалось — или, во всяком случае, он думал, что удалось, — стать здесь хозяином, подчинить себе этот город, давать или не давать ему есть, устанавливать цены на рынке и покупать его почетных граждан. Сейчас Карлик, как никогда, любил этот город, который угрожал ему своими стенами и домами, деревьями и тротуарами. А ведь было бы естественно бежать, покинуть его, потому что теперь это незнакомый город, где живут незнакомые люди.

Но Карлик и не думал бежать, он оставался здесь, где его подстерегали опасности, которые страшили и одновременно манили его. Теперь он не хотел уже властвовать, держать людей в руках, приказывать, следить за ними. Он только смотрел на новую красоту этого города, который он никогда не покинет, города, ему неизвестного, хоть он не раз проходил по его улицам, города, сверкающего сосульками, накрытого синим небом, как тяжелой металлической крышкой.

Ион Лумей по прозвищу Карлик, контрабандист, убийца, главарь банды, в первый и в последний раз в своей жизни вдруг ощутил огромную жалость к себе: его поглотит окружающая красота, он растворится в ней, превратится в ничто — подобно камню вот этой крепости.

И на какую-то секунду перед ним встала другая картина: косогор, под которым стоял дом его отца, Хызылэ, а над ним длинный, с большой деревянной завалинкой пасторский дом — дом дедов Пауля Дунки; и только тут, вспомнив, что Пауль здесь, Карлик обернулся к нему:

— Послушай, Пали, когда я был маленький, мне очень нравился ваш дом. Я думал: вот и я такой же построю, такой же высокий, и чтобы вокруг были деревья и кустарники и черемуха, ведь запах от нее и до нас доносился. Я знаю, как твой дядя Михай напугал моего отца, когда убил аиста, и как закричала старая госпожа, твоя бабушка. Я сидел у вас в сарае на чердаке и смотрел на эту пару аистов — они кружили над головой у твоего дяди, вот тогда-то он и сошел с ума.

Подручные Карлика угрюмо и озабоченно переглядывались: никак не могли взять в толк, почему их главарь думает сейчас о таких вещах, они ведь надеялись, что он их выручит, только он и мог их выручить. Они не понимали, что такое взбрело ему в голову? Но потом повеселели, решив, что поняли. Значит, Карлик не боится — плевал он на все, голова у него свободна, он может думать о ерунде, случившейся пятьдесят лет тому назад! И они от души смеялись, все, кроме Пауля Дунки, доктора права, до некоторой степени философа, который удивлялся, что Карлик нашел такое странное противоядие от страха: непротивление событиям и красивые воспоминания об аисте, убитом несчастным безумцем столько лет назад.

— Я знаю эту историю, — сказал он, — знаю очень хорошо. Она напоминает мне о маме.

Они продолжали путь в молчании, и Пауль Дунка подумал, что, возможно, Карлик не просто негодяй, но и сильный человек, способный взглянуть на себя со стороны.

Это состояние, когда Карлик почти возлюбил смерть, представшую ему в образе сказочно-прекрасного города, длилось, быть может, с полчаса. Застывший, таинственный мир, в котором даже вестники опасности, удаляясь, будто стояли на месте с ведрами красной краски в руках, таял на глазах, и вот уже окончилась для Карлика странная минута поэтических видений.

Добравшись до виллы Грёдль, он совсем пришел в себя и стал лихорадочно соображать, потому что вдруг осознал грозящую ему опасность. Он вошел в библиотеку. Месешан был крепко-накрепко привязан к стулу тонкими шелковыми шнурами от занавесок с окон полуразрушенной виллы, шнуры врезались ему в тело, и руки посинели, но лицо было спокойно.

— Развяжите его, — приказал Карлик и опустился в кресло, опершись на подлокотники.

Месешана мгновенно развязали, и подручные Карлика уселись у стены в ожидании нового приказа. Они ели главами своего главаря и радовались его полному спокойствию и решимости. Недавнее настроение исчезло бесследно, притаилось где-то в глубине его существа.

— Месешан, — сказал он комиссару. — Я не могу выдать тебе моих людей. Если я тебе их выдам, другие выдадут меня, пойми это. Закон на нашей стороне. Тот человек хотел украсть, затеял драку и был убит. Кто он был?

Месешан не ответил. Он ничего не знал о Ионе Леордяне и понимал, что не это важно, — понял еще там, на станции, когда ему не разрешили подойти к убитому. Живой Ион Леордян был не важен, но он стал очень важен после смерти. Он был необычным покойником. Вот почему на упоминание о законе Месешан ответил:

— Не знаю, на твоей ли стороне закон, хотя зерно было действительно твое. Это установит допрос. Если же мы выдадим убийц и забудем о зерне, может, допроса и не будет, для тебя это было бы хорошо.

— Как! — воскликнул искренне возмущенный Карлик. — Все делают что хотят, могут убивать, грабить, а полиция дрожит от страха и никого не трогает?

Адвокат Дунка в душе опять развеселился — уже в третий раз за этот полный опасностей день Карлик сетует, что не действуют законы, Карлик просит защиты закона, Карлик взывает к нему с искренним возмущением! Это было что-то новое, еще один этап в его молниеносном превращении. Государство, полиция, прокурор и армия поддерживают Карлика, они — его защита и упование, его друзья, а не купленные враги — и все это за каких-нибудь несколько часов! Дунка посмотрел на Карлика и увидел, что тот совершенно серьезен и вовсе не разыгрывает ограбленного, не защищенного законом человека; Пауль Дунка молчал и только весело изумлялся.

А Месешан говорил спокойно и уверенно:

— Послушай. Твои люди убили сторожа, делавшего обход. У них не было права на ношение оружия, вагоны охраняются персоналом станции, а не твоими вооруженными людьми. Вот каков закон. Дальше: я не смог применить закон даже там, где все ясно. Не мог увезти труп на вскрытие, то есть соблюсти процедурные правила. Они не разрешили мне подойти к телу. Они взяли закон или право в свои руки и заявляют, что на этом не остановятся. Они дойдут до конца. А конец — это ты, и я, и другие. Мы должны смириться. То есть попытаться спастись и выдать им виновников.

— Я их не выдам, — сказал Карлик. — Что ты можешь со мной сделать? Что мне грозит? Откуда известно, что этого парня убили мои люди? Как ты можешь это доказать? Пускай придут сюда и спросят меня.

Месешан смотрел на свои руки и задумчиво двигал пальцами — они затекли, пока он был связан. Он хотел было заговорить, но промолчал и снова посмотрел на свои пальцы. В комнате никто не двигался. Месешан, казалось, был в нерешительности, а может быть, думал о чем-то другом. До какой-то степени так оно и было: он думал, как бы поскорее отсюда выбраться и вернуться с сильным отрядом. Открыть огонь после первого предупреждения и не оставить свидетелей. Убить Карлика и всех его подручных — всех, кто знал о его связи с Карликом, хоть таких было много. А потом просить о переводе из города.

Мозг его работал четко, перед ним пронеслось сражение (конечно, нелегкое), потом улыбающееся дружеское лицо человека из генеральной дирекции — как тогда, когда они виделись в последний раз. Потом очертания мирного города, куда он поедет и где он никого не будет знать и никто не будет знать его. Он улыбнулся, глянул на Карлика и его приспешников и снова подумал: «Голодранцы, теперь вам конец». Он что-то еще спросил, словно выполняя долг, последний долг, но ответ его почти не интересовал. Месешан обдумывал твердое радикальное решение, но не ради мести, не потому что был избит и связан и именно люди Карлика осмелились над ним издеваться. План его был хладнокровно продуман — вот почему Карлику он казался спокойным. Все же он спросил:

— Как на улицах?

При этом вопросе Карлик вспомнил о своем имени, крупными буквами написанном на стенах. И увидел удаляющихся людей с ведрами краски. Что-то в нем сжалось, как стальная пружина, и вдруг при мысли об опасности, на сей раз реальной, проснулся инстинкт. В нем заработало что-то вроде часового механизма, за несколько мгновений он понял все. Когда Месешан выйдет на улицы и увидит надписи, а быть может, и толпу, он тоже яснее, чем утром, поймет, что дело в нем, в Карлике, что требуют его головы, а не головы тех, кто убил сторожа, что его люди не остановятся — продадут его, если смогут, убьют, чтобы спастись самим. Приход к нему Месешана означал, что тот напуган, очень напуган, но еще ничего не понял. Когда же он выйдет на улицу, все станет ясно, может, ясно уже и сейчас. Он внимательно посмотрел на Месешана своими желтыми глазами из-под свисающих на веки лохматых бровей.

— Ничего особенного, — ответил он. — Несколько голодранцев намалевали на заборах мое имя. Оказали мне такую честь.

Месешан заморгал — Карлик заметил это. Снова включился механизм, предупреждающий об опасности. Он понял, что полицейский предаст его. Но тот же механизм включился и в Месешане. «Он все знает, — подумал Месешан, — и может меня убить. Нет, не посмеет, — успокоил он себя, — потому что тогда ему нет спасения».

Карлик все же секунду обдумывал — не убить ли Месешана на месте, но сообразил, что это бессмысленно. «Убить его и убежать, — подумал он. — Мгновенно исчезнуть из города и даже перейти границу». Его люди знали все потайные места, все скрытые тропинки, он переоденется в военное платье и исчезнет где-нибудь в Европе, где в эти годы прячется столько более важных преступников.

«Может быть, все-таки он убьет меня и убежит», — пронеслось в мозгу у Месешана, и он снова задумчиво задвигал затекшими пальцами, по которым бегали мурашки, — это было почти приятно, но снова включившаяся машина сообщала ему, что опасность близко. Его люди столько часов ждали на улице, не вмешиваясь, они дали Карлику выйти и спокойно войти в дом. А может, и они убиты, хотя это было бы для Карлика очень опасно. Он снова взглянул рассеянно, боясь выдать свои мысли, хотя по лицу Карлика можно было догадаться, что для него они не секрет. Глаза Карлика были по-прежнему прикрыты широкими лохматыми бровями, но лоб его прорезала новая незнакомая борозда, а от грубого носа шли две глубокие морщины, пересекавшие тяжелый подбородок.

Глаза Карлика округлились и сверкали, черные зрачки были расширены, и от этого в них появилось что-то кошачье. Машина, отстукивавшая внутри него сигналы опасности, вдруг остановилась.

Остановилась и машина, стучавшая внутри Месешана, или, точнее, он снова почувствовал страх, но не тот, внезапный, от которого во рту соленый вкус, а более глубокий.

«Мне не спастись, даже если сейчас он меня и не убьет. Мне не спастись!»

Карлик смотрел теперь на него, улыбаясь почти дружески, от этого взгляда повеяло насмешкой, и Месешан как-то ослаб, его большие руки с бегающими пальцами перестали двигаться, у него застыла спина, и все тело напряглось от ожидания.

Пауль Дунка единственный что-то понял в этой пантомиме. «Очень они хороши, — подумал он, восхищенный кошачьим свечением глаз Карлика и застывшей фигурой комиссара. — Хороши как дикие звери, которые подстерегают один другого. Только инстинкт и сила». Но Карлик был сильнее, и его глаза обрели то сияние победы, которое дается только уверенностью в ней.

Пауль Дунка вспомнил о сцене, виденной когда-то до войны — во время охоты, в которой он случайно принимал участие. Рядом был опытный охотник, друг его отца доктор Ходор, но ни он, ни Пауль Дунка не успели выстрелить. Дело было на рассвете, и лесничий вел их по тайным тропкам, едва различимым в гуще деревьев. В дымчатом утреннем полусвете казалось, будто земля дышит, живет и только застыла в ожидании, и этот туманный свет пробудил в адвокате воспоминание о запахе гнилых листьев и ощущение, что должно что-то случиться, что он в непосредственной близости от каких-то великих, жизненно важных открытий. Он легко пролез под деревьями — словно прошел сквозь своды замка в час глубокой тишины при свете свечей и факелов, — в молчании дошел до поляны, и ему почудилось, что ветер доносит издалека стук бьющихся друг о друга засохших веток. Но лесник приложил палец к губам, и старый доктор Ходор кивнул в знак того, что понял. Потом они снова погрузились в полную тишину, шли с еще большими предосторожностями, и волнение, почти страх овладел молодым Паулем Дункой.

Так было и сейчас с адвокатом Дункой в библиотеке, когда он глядел на Карлика и Месешана. Он испытывал почти те же чувства, и страх его был каким-то радостным.

…Тогда он дошел до меньшей поляны; лучи солнца еще казались полосами тумана — как на наивных религиозных картинах, где святой дух изображен в виде серого горнего света, проникающего в ясли. Несколько узловатых деревьев, как бы застывших в странных позах, отделяли его от ручья, шума которого он не слышал прежде; пейзаж его поразил, показался нереальным. Лес, и горы, и легкий шорох листьев, и ропот ручья — все казалось лишь застывшим кадром, ибо то, чему суждено было произойти, должно было произойти не здесь, а где-то в другом месте.

Два оленя, один старый, большой и сильный, другой помоложе, быстрый и неосторожный, верящий в свою молодую плоть, в стремительный ток своей крови, столкнулись рогами. Молодой отпрыгнул назад, его тонкие ноги дрожали от волнения. Потом он рванулся вперед, описав в воздухе великолепную дугу, и ударил рогами старика с уже седеющей шкурой. За ручьем, застыв в ожидании, сверкая глазами, стояли три самки; они вытянули красиво изогнутые шеи, и морды у них были мягкие, нежные; они ждали исхода битвы, почти не глядя, а скорее, ощущая ее развитие.

Снова прыгнул молодой олень и ударился рогами о рога старика, потом опять отскочил, так и не сбив его с ног, и снова ринулся в атаку. Рога сцепились, и молодой с трудом высвободился. После четвертого или пятого прыжка на белой манишке молодого появилось первое пятно крови, оно росло, из невидимой раны словно капал красный пот. Но у него еще были силы, и он снова отскочил, чтобы кинуться в последний бой. Старик оставался все время недвижим, он лишь принимал атаки и твердо стоял на будто вросших в землю ногах. Но при последнем нападении молодой лишь слегка повернул голову, и рога его застряли в рогах старика. Молодой попытался отпрянуть, но не смог. Видно, ослаб — вся грудь у него была покрыта кровью, кровь струилась и по животу, ноги слегка дрожали. Старик же только теперь сделал движение всем телом и начал не торопясь поворачивать голову, увенчанную короной рогов. Поворачивать медленно, ломая сопротивление противника, у которого лишь подрагивала шея. Большое пятно крови расплылось на изящной линии его живота.

Пауль Дунка взглянул на лица доктора Ходора и лесника и испугался, потому что на них отпечаталось то же странное выражение застывшего упорства, что и на морде старого оленя.

Молодой олень крутил головой, пасть его открылась, из нее показалась розовая пена. Еще один рывок старика, и голова молодого оленя застыла в странном положении. Потом послышался треск — это молодой упал на колени. В крике, который он, падая, издал, было не только отчаяние. Этот крик вобрал в себя то, чем можно было объяснить причину битвы, в нем был последний отзвук тщеславного наслаждения, которое могло бы ожидать его в случае победы. Звук был высокий — крик поражения, радости и боли, он поднялся вверх над деревьями, окутанными серым светом, прокатился по лесу, и три самки за ручьем вздрогнули, привлеченные им, как средневековые дамы, зачарованные готовностью рыцаря умереть только ради любви к одной из них.

Задние ноги молодого оленя несколько раз ударили о землю, потом старик дважды ударил его своими копытами и медленно, почти заботливо отцепил свои рога от рогов соперника, поднял голову и взглянул в даль, будто обращаясь к наблюдавшему за ним издали незнакомцу. Затем с криком вскочил на тело побежденного, еще и еще раз ударил его с кровожадной жестокостью, раздирая его шкуру. Голова молодого так и застыла в странном положении, в каком оставил его победитель. А тот, закинув голову, испустил победный крик, и три самки единым движением как по команде повернулись к нему в ожидании. Но старый олень не спешил; он снова крикнул куда-то вдаль, потом вошел в ручей, чтобы смыть кровь. Капли воды весело плясали в первых робких лучах восходящего солнца, обмывая победителя.

В этот момент триумфа Пауль Дунка почувствовал желание восстановить справедливость, наказав сильнейшего, и поднял ружье, чтобы застрелить его. Но тяжелая рука старого доктора Ходора отвела ружейный ствол, и Пауль Дунка с огорчением, почти с гневом, отказался от своего намерения.

Старый олень окончил купание и торжественно перешел через ручей к самкам.

Доктор Ходор и лесничий пошли прочь, и молодой Пауль Дунка, ненавидя их, пошел за ними следом.

И вот теперь в этой библиотеке он наблюдает Карлика и Месешана и видит, как Карлик раздувает ноздри, а Месешан опускает глаза — на этом молчаливая борьба заканчивается. Все ждут решения главаря банды.

«А я — кого я люблю, за кого готов умереть? — кричит про себя Пауль Дунка. — И за что я готов умереть?»

Вопрос, так ясно поставленный, потряс его, и с этого момента сцена в заброшенной библиотеке перестала казаться ему красивой, подобной молчаливому столкновению двух больших и опасных зверей; эта сцена показалась ему убогой, гротескной, потому что не было в ней не только высокой цели, в ней не было даже естественного природного начала: соперничества не на жизнь, а на смерть. Это была мелкая борьба за спасение собственной шкуры.

Пауля Дунку удивило, как это он до сих пор не задавался таким простым вопросом — никогда в жизни он не думал об этом, ни когда следил за каждым выражением, возникавшим на лице отца, силясь понять, что имеет цену для старика, ни позднее. Стремление Пауля Дунки быть среди людей, чтобы на него обратили внимание, оценили, как раз и показывало, что этот вопрос для него не существовал; его впервые вызвал к жизни предсмертный крик оленя, крик любви и смерти.

«Я не сделал даже того, что сделало это животное, распростертое на гальке у ручья», — кричал в нем внутренний голос; сожаление и подавленность помешали ему понять слова Карлика:

— Послушай, Месешан, я ведь знаю, ты первоклассный полицейский. Потому ты и стал старшим комиссаром. Старшим — это ведь не шутки! И я удивляюсь, что ты не знаешь, кто убил этого несчастного, Вероятно, убитый был хороший человек, он просто выполнял свои обязанности. Как, ты говоришь, звали этого дельного человека?

— Леордян, кажется, Ион Леордян — я так слышал, — ответил Месешан и тут же почуял в кротости Карлика новую опасность, не меньшую, чем в молчаливой угрозе смерти, которую он ощущал прежде. «Мне не уйти, — кричало что-то внутри него, — я не смогу уйти!» Но вслух он сказал:

— Кто его убил, известно.

— Не верю я, что известно. Мои люди охраняли вагоны, чтобы нашим румынам было что есть, а не собирались красть зерно. Леордян тоже их охранял! Так зачем им друг в друга стрелять? Там должен был быть ворюга, который что-то стащил. И я знаю, кто это был, я знаю одного ворюгу, только он не имеет с нами ничего общего — ведь мы-то теперь честные купцы. Он с нами в ссоре. Да и ты тоже его знаешь!

— Что за ворюга? — закричал Месешан, хотя почти понял.

— Да тот, что не хотел вместе с нами торговать. Твой старый клиент. А ну, отгадай — ты ведь горазд отгадывать!

Месешан молча глядел на Карлика. Тот подошел к нему и дружелюбно ударил по коленям своей широкой ладонью.

— Бить тебя надо, господин старший комиссар. Шибко же ты испугался, что ничего не помнишь! Ну ладно, скажу тебе: Стробля! Забыл ты об этом ворюге?

— Стробля? — произнес Месешан. — Но Стробля давно уже не связан с нами. С полицией, я хочу сказать.

— Вот то-то и оно. Он не с нами. Так идем же поскорее — арестуем его!

Все тут же поняли план Карлика. Все, и Пауль Дунка.

Этот Стробля тоже был когда-то до войны контрабандистом. Человек он был храбрый и умный, в каком-то смысле друг, а в каком-то — конкурент Карлика в те давние времена. Потом его взяли на войну, там он пробыл три года и по возвращении, хоть его и склоняли несколько раз снова обратиться к профессии, дававшей теперь еще больший доход, он отказался. В нем что-то переменилось — впрочем, он всегда был чудаковат, особенно боялся пролить кровь и каждый раз избегал этого, находя ловкий выход из любого положения. Высокий, очень худой, с голубыми выцветшими глазами, он из-за своей прежней нелегальной профессии жил особняком; но его не боялись, даже уважали и часто обращались к нему как к арбитру, когда дело касалось соблюдения законов. Теперь, после войны, он стал столяром, даже очень хорошим столяром, работал мало, но на совесть. Карлик не прочь был заманить его к себе, но вместе с тем имел на Строблю зуб и часто плохо говорил о нем. Странно, однако, что, несмотря на все старания, Карлику не удалось никого заставить даже в эти смутные времена причинить Стробле зло. Столяра уважали и не трогали.

Теперь Карлик задумал отправить его на тот свет. Он дал волю своей ненависти, свалив на него чужую вину, и хотел одним ударом убить двух зайцев.

— Ты, Месешан, иди арестуй его. Только не один иди, это может быть опасно. Иди с моими друзьями. Вот с «батюшкой», например, и еще возьми несколько человек. Арестуй его и отведи в полицию. Но хорошенько вооружитесь. Знайте, он хитрый, как змея, и если сможет, то либо убежит, либо вас на тот свет отправит. В стрельбе ему нет равных. А потом поведешь его на станцию и покажешь людям. Вот этот, мол, убил того хорошего человека. Ты понял меня, да?

В библиотеке почувствовалось оживление. Все задвигались. Карлик нашел выход.

«Нет, вам не уйти!» — закричал про себя Месешан, поняв, что таким образом будут только удовлетворены страсти толпы, но сам он уже и сейчас поставлен в очень трудное положение: все взгляды направлены на него, он должен убить невиновного человека, чтобы выгородить Карлика, и придется защищать Карлика до конца. «Вам не уйти, и мне не уйти, что бы я ни сделал», — подумал он. Вначале ему показалось, что все еще можно спасти, что план Карлика хорош. Но потом механизм, возвещающий об опасности, протыкал: «Нет, этого недостаточно. Они хотят именно Карлика, и они не отступятся».

И он украдкой поглядывал на главаря банды, со страхом отыскивая выход. Но Карлик был дружелюбен и уверен в себе, и его желтые глаза с расширенными черными зрачками, как дула пистолетов, были направлены на Месешана. «Вам не уйти, и мне не уйти», — мысленно произнес комиссар. «Мне не уйти! — вопил его внутренний голос. — С этого дня и до конца я буду с ним. И все напрасно».

Два черных зрачка, обведенных желтоватыми кругами, были все еще нацелены на него, и Месешан опустил глаза, но по-прежнему чувствовал на себе взгляд Карлика; зрачки Карлика буравили ему лоб, как сверла, и заставляли его тоже поднять глаза, встретиться с ним взглядом; но в этом уже не было противостояния, как вначале, когда в каждом из них работали часовые механизмы, предупреждавшие об опасности. Теперь Месешан ощущал в душе пустоту, и ему впервые пришла в голову странная мысль, пришла вместе с глубокой болью в груди, в животе, в застывших членах, которым он усилием воли запрещал дрожать.

«Как больно умирать», — подумал он, но и эта последняя независимая мысль угасла. Все внутри остановилось, он был готов принимать указания. Битва закончилась.

Паулю Дунке имя Стробли было мало знакомо, и, погруженный в свои размышления, в свои новые, едва забрезжившие мысли, он с трудом переносил присутствие окружающих; ему были отвратительны Карлик, и Месешан, и все остальные, тяжело, но удовлетворенно, как ему казалось, переминавшиеся с ноги на ногу; ему была отвратительна грязная, заброшенная комната, провонявшая дымом и потом, ее потускневшая пышность, которая напоминала о других людях, похожих на Карлика, хоть и не таких явных скотах; отвратительны были книги в кожаных переплетах, ненужные, непрочитанные, лживо прикрывающие свое содержание переплетами с золотым корешком. Он ненавидел деревянный резной потолок с не сошедшей до сих пор краской, ненавидел позолоту и эти назойливые гербы. В особенности же ненавидел себя — за то, что оказался здесь, ненавидел всю свою жизнь и свое бессилие.

Речь шла о Стробле. Кто был этот Стробля? Один из тех, кто падет жертвой, после того, как и сам он, конечно, принес кого-то в жертву, живя в этом мире, который бесконечно пожирает себя самого, — в мире, в жернова которого попал и он, Дунка, и не знает, сможет ли когда-нибудь выбраться. Дело было не в Стробле, на Строблю ему было наплевать, его поразила мысль, что нет на свете человека, за которого он, Дунка, готов был бы умереть.

— Пошли, — громко сказал Карлик, поняв, что теперь ему нечего бояться Месешана, что тот побежден и по его приказу пойдет с ним рядом до конца. — Пошли, у нас мало времени. И чтобы не забыть: возьмите мешок кукурузы и отнесите его к Стробле. Поняли, что надо сделать?

Месешан встал, люди начали проверять пистолеты, и Пауль Дунка тоже машинально поднялся, хотя мысли его были далеко.

— Пали, иди вместе с ними, — вдруг раздался голос Карлика. — Будешь присутствовать при восстановлении справедливости — ведь недаром ты сын великого трибуна Дунки. Кто посмеет тебе не поверить?

Адвокат рассеянно кивнул. Не совсем понимая, в чем дело, он готов был вместе с другими идти к дому Стробли — какого-то Стробли, до которого ему не было дела. Тяжело топая сапогами, они пошли к выходу, но Карлик задержал двоих и приказал им: «Смотрите, ни на минуту не спускайте глаз с Месешана — стреляйте в него, если он не сделает так, как мы договорились. Стреляйте, как в бешеную собаку». Оставшись один, Карлик лег на кожаный диван и сейчас же заснул, чтобы набраться сил, как Наполеон Бонапарт на поле боя.

Загрузка...