Глава XII

Карлик всласть и без сновидений выспался на кожаном диване, — спал, пока его не разбудили люди, которые вернулись доложить, что все прошло как по маслу. Стробля убит, а его жену арестовали и отвели в полицию. Все исполнено точно по приказанию. Месешан отправился к префекту с докладом.

Карлик потянулся, ублаженный сном, хоть проспал не более часа, и зевнул.

— Бабу не надо было трогать, — лениво вымолвил он, подавляя второй зевок. — Но и так получилось не худо, лишь бы Месешан вытянул из нее все, что надо. Где Пали? Он мастак рассказывать.

— Ушел. Сказал, что так лучше. Придет, когда ты позовешь его как адвоката.

— Черт бы его побрал, — сказал Карлик. — Этот мерзавец не хочет встревать! Ладно, оставьте его в покое до завтра. Теперь волоките сюда тех двоих с вокзала, из-за которых столько шуму. Здесь они?

— Здесь, во дворе.

— Давай их сюда, идиотов.

Ввели двух дрожащих и бледных мужчин. Карлик нагнал на них еще больше страху, пристально разглядывая их, зевнул и лениво спросил:

— Ну что?

— Нам сказали, что вы звали нас, — осмелел один.

— Я? Ах да, звал. Так это вы такие ловкачи?

— Мы не хотели, господин Карлик, но они накинулись на нас, потребовали удостоверение личности, стали свистеть, звать на помощь. Вот мы и выстрелили. Они хотели грабить, даже в вагоны залезли.

Оба говорили разом, и Карлик заткнул уши.

— Тише, не галдите! Мало того, что у меня было такое трудное утро, теперь еще и оглохнуть могу. Молчать, я все понял. Вы трусливы, как зайцы, из-за вас я потерял три тысячи мешков зерна, в бога душу мать… А я не люблю иметь дело с дураками и терять деньги! Ну хватит, я вас прощаю, почему — не скажу. Будете работать у меня дворниками два года без оплаты, только за харчи. А теперь — вон отсюда, мне тошно и глядеть-то на вас. Ишь ты, испугались вокзального сторожа.

Те двое испарились, и Карлик обратился к одному из своих приближенных:

— Я лягу, мне хочется еще поспать. Когда вернется Месешан или что передаст, разбудите меня. А до той поры чтоб мухи не было слышно! И пусть кто-нибудь сбегает на вокзал, посмотрит, что там творится.

Карлик снова растянулся на диване и тут же заснул глубоким, свинцовым сном.

Примерно через час его разбудил Мурешан, одетый по-городскому.

— Вставай, Карлик, дело приняло худой оборот. Люди толпятся на вокзале, а одна группа, неизвестно кто ее надоумил, отправилась на квартиру Стробли. Эти ничему не верят, говорят, что его ликвидировали по твоему приказу, чтобы спасти твоих людей, которые убили сторожа.

Карлик спокойно сказал:

— Умный, понятливый народ. Только это еще нужно доказать. Где Месешан? Теперь его черед, пусть покажет когти.

— Он еще не вышел от префекта. Уже часа полтора там сидит с префектом, прокурором и главарем коммунистов.

— Ладно, подождем, когда выйдет. Тогда посмотрим. Усиль охрану и позови людей.

«Отец» Мурешан поглядел на небо без особого почтения и не тронулся с места.

Карлик нахмурился. Был неподходящий момент для нарушения дисциплины.

— Ступай и делай то, что велено. И узнай, какие есть новости.

Мурешан сверкнул глазами и сказал, нажимая на слова:

— Послушай, Карлик, я не думаю, что мы легко отделаемся. Не лучше ли смыться отсюда?

— С ума сошел! Бросить все, что я добыл? Расписаться в собственной виновности? С чего это ты вдруг оробел? Ведь не ждал же ты, что народ полюбит тебя истинной христианской любовью лишь за то, что ты напялил на себя рясу?

— Знаешь, сегодня утром меня позвал к себе его святейшество и стал расспрашивать: где я был раньше, кто был моим епископом, как звали дивизионного священника. Это мне совсем не понравилось. Наше ремесло — нанести удар и скрыться, не мешкая. Мы же не бароны Грёдль. Так что, если шум не уляжется, к вечеру я смоюсь. Страна велика, а белый свет еще больше.

Карлик зажмурил глаза, вскочил с дивана и так близко подошел к Мурешану, что тот вынужден был на шаг отступить. Главарь заговорил тихо, очень тихо, с великим и устрашающим добродушием:

— Послушай, поп, и я смыслю кое-что в религии. Не то чтобы я был верующим, это трудно сказать, но знать-то я знаю кое-что от одного священника, отца Дарабанта, он звал меня в церковь у нас в селе. Говорил, что я умница, советовал стать священником, чтобы, дескать, замолить грехи моего бедного отца. Иногда я прислуживал ему в алтаре. Помогал облачаться в ризы, наполнял угольками кадило, он учил меня молитвам и многому другому. Так вот, он держал меня при себе год-два, написал даже письмо в епископию, чтоб для меня нашли место в семинарии. Будь у меня охота, я бы дошел до епископского звания — милое дело, пусть там грызутся между собой за сан, а я и сам не лыком шит! У меня была великолепная память. Только вот что случилось. Помню, как-то я один остался в алтаре, горели все свечи, сверкала на столе чаша для причастия, и матерь божья с младенцем на руках как бы ожила на иконе и грозила мне пальцем, и в невероятной тишине от всего этого, от белизны скатерти на столе, от золотого блеска чаши меня охватил какой-то неясный страх. Вокруг церкви было кладбище, где лежали все покойники села за двести лет, и я словно ощущал их, превратившихся в прах, ощущал, как они слушают потрескивание свечей. Душа у меня ушла в пятки, я начал молиться, но божья матерь все глядела на меня с укором… Страх стал повторяться, усиливаться, пока я не возмутился против него. Я продолжал ежедневно приходить в церковь, батюшка наставлял меня, я помогал ему, а потом оставался один, наводил чистоту, становился на колени и ждал прихода моего страха, призывал его, и он все возрастал. Можно было с ума сойти. И вот однажды я сказал себе — хватит, а ну-ка, поглядим, что это за страх? Я подождал до сумерек и после вечерни, дрожа, остался в церкви. С наступлением ночи я надел на себя ризы батюшки Дарабанта. И лакал священное вино, пока не напился пьян и не упал на пол. Я заснул перед самым алтарем, ничего мне не снилось, и страх как рукой сняло, Я проснулся на рассвете, болела голова, я рассмеялся. Я смеялся, ржал, как жеребенок, и ушел, оставив на полу скомканные ризы и опрокинутую чашу…

Я хотел узнать, поразит ли меня господь и матерь божья за то, что я напился как свинья в доме господнем. Никто меня не поразил! Я хотел дойти до последнего предела страха и понял, что страх гнездится внутри нас, а не где-либо еще. Ни на земле, ни на небе, а именно в нас, и мы сами должны победить его. С той поры я и стал человеком.

Мурешан улыбнулся и сказал:

— Правду сказали твои уста, и сама мудрость говорит твоим языком, Карлик. Но у божьей матери не было пуль, она была лишь иконой. А люди, что обступили нас, имеют пули, они не иконы. И к тому же их — тысячи.

Карлик ласково положил ему руки на плечи и зашептал на ухо, словно в комнате были свидетели:

— Вижу, что ты не понял моей притчи. Ты из тех, кто не может избавиться от страха. Но помни, что пули есть и у меня, а вода течет быстро и раздувает не только утопленников, но и убитых. Если попробуешь смыться сейчас, в самое тяжелое время, я прикончу тебя. Выйди вон и стой за дверями и каждые полчаса просовывай в щелку свою святую рожу, чтоб я видел тебя. Иначе тебе каюк. Мне нужны все без исключения. Если уйдет один, уйдут все. Понял ли ты меня, преподобие?

Мурешан кивнул головой в знак того, что понял.

— Вот так, — продолжал Карлик, — ты не глуп, и я не глупей. Ступай!

Но тот не успел выйти, как вошел еще кто-то и сообщил, что какой-то рыжий паренек крутится возле виллы. Его увидели стражники с башни.

— Пусть кто-нибудь сбегает за ним и разузнает, кто такой и чего ему нужно. Но не трогайте его.

Через полчаса вернулся один из посланных и доложил:

— Паренек этот — так, никто. Просто затесался в толпу у префектуры. Но он сильный и храбрый.

— А ты? — спросил Карлик, пожимая плечами.

— Я тоже.

— Тогда все в порядке. Он силен, ты силен, я силен, когда мы столкнемся — искры посыплются.

Тот вышел усмехаясь, гордясь, что он приближенный Карлика, самого сильного и бесстрашного человека, Но Карлик позвал его обратно:

— Перед префектурой, говоришь, толпа?

— Да. Там человек пятьсот.

— И чего они хотят? Требуют чего-то?

— Ничего не хотят. Стоят и ждут, когда выйдет префект или руководитель коммунистов.

— Месешан все еще там?

— Да, никто оттуда не выходил. Я видел коммуниста в окне префектуры. Он выглядывал несколько раз.

— И говорил что-нибудь?

— Нет, молчал, только глядел, а в толпе говорили: смотри-ка, это Дэнкуш. Его на мякине не проведешь, зря ему префект и легавые пыль в глаза пускают!

— Так и говорили! Прекрасно, иди и стой на страже.

Оставшись один, Карлик подумал: «Это недурно. Если они так долго препираются, значит, префект не сдает позиции. Он, конечно, дрянь, но боится, чтоб не узнали, что я ему платил. И беспорядков боится. Хорошо, что они не заодно. Но будет трудно». Он приказал, чтоб ему принесли поесть, и ел неторопливо, смакуя каждый глоток. Во время еды его не беспокоили, что бы ни случалось.

Ел он медленно, отхлебывая вино из графина. Ни о чем другом не думал, чтоб не потерять вкуса еды. Блаженствовал. Он умел продлить удовольствие, как те, кто знает толк в наслаждениях. Если какая-нибудь мысль и приходила ему в голову, то она так или иначе касалась чревоугодия. Так, разрезая на тарелке отбивную, он улыбнулся и подумал: «За жизнь я съел, пожалуй, целое стадо свиней» — и словно увидел на просторном склоне у села, где родился, огромное стадо, которое тянулось до самого ясеневого леса, подымающегося к вершине горы. Свиней было несметное количество, они шли бок о бок, хрюкали, терлись друг о друга щетиной, рылом взрыхляли землю. Целое войско, грязное и счастливое, ждущее своей очереди попасть в жернова челюстей всесильного Карлика. Точно он был неким чудищем, готовым сожрать их не постепенно, а всех зараз.

Карлик довольно улыбнулся, и глаза его стали такими же маленькими, как у свиньи. Он подумал, что у него хватит денег, чтоб скупить всех свиней в стране и съесть их вместе со своей компанией, скупить и рогатый скот, и овец. Он еще раз с наслаждением откусил большой кусок мяса и засмеялся. И людей он мог купить и покупал не одного-двух, а десятки, сотни и делал с ними, что хотел. Он заурчал от удовольствия, словно свиная косточка ассоциировалась у него с перекупкой людей.

Проглотив последний кусок и выпив до капли вино, он откинулся на спинку стула, закурил ароматную сигару и размечтался: «Теперь бы еще бабу, чтобы тихонько подзадоривала меня, а я бы с трудом поддавался». И тут вдруг на миг прервалось его блаженство. «Что это я? Составляю завещание, высказываю последнее желание?»

Да, это была своего рода тайная вечеря, в одиночестве, без апостолов, без причащения плоти и крови, а лишь с мыслями о съеденном и выпитом, о жареной свинине, которую он поглотил со смаком, как ел ее всю жизнь.

«Меня убьют эти подонки, которых я столько времени держал за глотку, скармливал им только то, что хотел, и за ту цену, которую назначал. Они не успокоятся, пока не убьют меня».

Он почувствовал, как его прошиб холодный пот от затылка вдоль всего позвоночника, и в его голове одна за другой пронеслись две мысли: «Раздать им все зерно, все продукты из тайных складов? Толпа упадет на колени, благословляя меня… Или взорвать весь город. Разослать людей, заложить повсюду динамит, уйти в горы и смотреть, как взлетают на воздух жилые дома, префектура, примария[34], полицейский участок, а также церкви, школы, больницы, «Корона», где когда-то собирались господа, а теперь пьют и гуляют его дружки, дома помещиков и кварталы за железной дорогой, где копошится беднота. Чтоб ничего не осталось, ничего, кроме пустырей между трех рек, — как полное мусора ведро у подножия горы. Ливни и оттепели размоют руины, расчистят ровную сырую долину, а потом здесь осядут другие люди, будут пахать и сеять, радоваться удобренной почве. Тут будет «поле Карлика», на котором вырастет село Карлика, а затем и город Карлика, большой, красивый город в междуречье, пока и его не взорвет кто-нибудь другой в такой же миг, на грани жизни и смерти, и тогда это будет поле того, другого человека, его село и его город через две тысячи лет.

Карлик неподвижно сидел на стуле с сигарой во рту, великолепной сигарой, на которой держался пепел. Разрушительные мечты Карлика были грандиозными, словно предвидение настоящих исторических катастроф. Представляя себе попеременно картины гибели и восстановления, он глядел в пространство застывшими, невидящими глазами, затуманенными, оцепеневшими будто на веки вечные зрачками, как у покойников. Сидеть бы и сидеть так долгие часы подряд, следя за тем, как ширится опустошение и как его нынешние враги, которых он хотел одолеть, становятся его последователями, во всем подобными ему, и узурпируют названное его именем поле, или село, или будущий город.

Он резко стряхнул пепел, раздавил остаток сигары в тарелке с жирными объедками, и окурок погас, шипя и распространяя в комнате тяжелый запах. Карлик встал из-за стола и сказал себе: «Глупости, посмотрим, что будет, авось ничего и не случится» — и распахнул дверь.

В прихожей собрались все его сообщники (за исключением Пауля Дунки и Месешана) и кое-кто из более мелких людишек, встревоженных, истомившихся от напряженного ожидания, но не рискнувших побеспокоить его. Каждая минута казалась им вечностью. Карлик сердито оглядел их. «Грязные подонки», — подумал он и спросил:

— В чем дело?

— Прокурор и Дэнкуш ушли, Месешана задержали в префектуре. Прокурор загнал его в тупик и арестовал, но префект не допустил, чтоб его забрали. Он сопротивлялся, сколько мог, звонил в Бухарест начальству. Дэнкуш потребовал создания комиссии для расследования. Прокурор с ним заодно.

— Откуда известно?

— От начальника канцелярии, господина Марина Мирона. Он известил нас.

— Тогда порядок. Недурно.

— Толпа окружила префектуру и требует вашей головы.

— Эх, голова-то моя на плечах, не видите?

— В четыре часа, то есть через несколько минут, они все соберутся в зале «Редута».

— Пусть собираются, плевать. Пусть ругаются между собой — префект и прокурор, квестор и коммунист. Пусть дойдут хоть до белого каления. А вы держите меня в курсе. Наших людей послать на собрание.

— Карлик, — сказал Генча, — а нам что делать? Ждать? Может, пугнуть их малость? Подослать кого — затеять драку? Мне лично не нравится сидеть сложа руки.

Карлик пристально посмотрел на него и спросил:

— Сколько тебе лет, Генча?

— Сорок, а что?

— Да, хорош божий мир, если тебе удалось дожить до такого возраста. Удивляюсь, как еще не спустились ангелы с небес, только они и способны терпеть такую глупость. — Он нахмурился и произнес раздельно: — Сидите, сложа руки, или отрубите их, если не можете терпеть. Будьте спокойны, как наш господь Иисус Христос, даже если вам будут плевать в лицо. Мы невиновны. Коммунисты на нас капают, потому что хотят свалить на нас свою вину за голод, за неумение управлять страной. Мы ничего предосудительного не сделали, мы честные коммерсанты. Если мы в чем-либо оплошаем, тут же выигрывают Дэнкуш и прокурор, они сметут префекта и в один прекрасный день окружат нас войсками. Поняли? Посмотрим, как сумеете вы стать святыми. Каждый человек должен уметь быть и чертом и святым, если ему хочется жить.

Карлик прошел мимо, оставив всех стоять за дверью. И для него ожидание было тягостным, и он не мог быть вполне спокойным, да и не из тех был, кто привык ждать, ничего не предпринимая. Поэтому и расхаживал по библиотеке, сцепив руки за спиной, задумывая что-то, хоть и знал, что не выполнит этих замыслов.

Он спросил себя, не послать ли ему кого-нибудь к доктору Шулуциу, находящемуся сейчас в городе. Ведь теперь у них были одни и те же враги, можно сражаться вместе, объединив силы. У него, Карлика, есть деньги и вооруженные люди, а доктор Шулуциу разбирается, что к чему: не раз бывал министром. Карлик считал, что лидер оппозиции таков же, как и он сам, только похитрее. «Эх, был бы я грамотным, давно бы стал министром! Изворачиваться умею и я. Да только не шибко образован и не умею жонглировать словами, как он. Звать его — бессмысленно, все равно не придет, лучше самому к нему пойти и сказать: «Уважаемый, сколько вам дать денег и людей?» И все тут.

Нет, не выйдет. Во-первых, Шулуциу в данный момент не захочет иметь с ним дела. Ни в коем случае. Денег у него и так предостаточно, любой банк отвалит ему сколько надо. Они оба будут сражаться, но порознь, каждый за себя. А может быть, послать к нему Пауля Дунку? Верно, только не сейчас. Дунка один из его козырей — он вытащит его позже.

Он думал еще, не сблизиться ли с коммунистами. Всем им найдется цена. Но тут же понял, что всерьез об этом размышлять нечего. Теперь это значило бы открыть карты врагу. Он совсем не знал их, не знал, что они собою представляют, да его и не интересовало, чего они хотят. Вот незадача, никогда не уделял им достаточного внимания, упустил время. Не позаботился и туда подослать своих людей. Карлик сильно сожалел об этом промахе. «Они сейчас у власти, а я пренебрег ими как дурак. Если я легко отделаюсь, то уж не выпущу их из своего поля зрения — разнюхаю, кто и что они, чем раньше занимался каждый. Известно, нет безгрешных людей. Месяц, два, три ничего другого не буду делать, лишь бы докопаться, кто они, чего хотят, какие у них повадки?»

Когда по приказанию Карлика Мурешан просунул голову в дверь в знак того, что он не ушел, Карлик подозвал его.

— Скажи-ка мне, батюшка, знаешь ли кого из коммунистов?

— Нет, шеф. Нет у них привычки посещать храм божий.

— Плохо, братец, плохо.

— Куда уж хуже! Пусть горят в вечном огне, в краю, где скорбь, плач и воздыхание.

— Ты не понял меня. Плохо не то, что они не ходят в церковь. Плохо, что мы их не знаем.

Мурешан глянул на Карлика тем взглядом, благодаря которому ему, явившемуся в этот город под видом разнесчастного монаха, стали кланяться до земли. Это был мутный, зачарованный взгляд не от мира сего. С минуту он простоял так, потом выговорил:

— Я их отлично знаю.

— Да ну? — по-настоящему удивленный, спросил Карлик. — Откуда ты их знаешь и что они собой представляют?

— Я их знаю ровно настолько, насколько нужно. У них есть глотка, которую можно перерезать, сердце, которое можно проткнуть ножом, и кожа, которую можно продырявить! Пуля шестого калибра, с расстояния в пятьдесят шагов попавшая в точку меж глаз, делает их похожими на любого мертвеца. Они тоже падают на спину, задрав ноги кверху, не иначе.

«Отец» Мурешан не менялся в лице и не улыбался. Говорил медленно, с усилием, голос его звучал, как вещание какого-то духа, словно он вызывал привидения и лицезрел их наяву.

Карлик выслушал его, но не согласился с ним и не постеснялся это высказать:

— И ты дурак, Мурешан. Не умнее Генчи. Если бы все было так просто, как ты говоришь: пиф-паф — и готово!.. Может, и я когда-то так же думал. Наносил удар и скрывался. Мелкий воришка, вне закона. Знаешь, кем я был? Кухонным тараканом, который влез на край кастрюли и глядит туда, шевеля усиками. Там кипит что-то, таракан ничего не поймет, кроме короткой боли, когда плюхнется в кастрюлю. Миг короткой боли перед тем, как свариться. Сначала приманчивый запах, потом каюк. Ты остался тараканом, я же хотел бы быть чем-то побольше, но боюсь, что стану всего лишь тараканом покрупнее…

Но Мурешан не слушал его. Он продолжал, как во сне:

— А когда ему медленно перерезаешь бритвой горло и она впивается в мякоть, ему больно, и он кричит, и язык у него мясистый и мягкий, и кости трещат, когда…

Карлик разъярился:

— Эй ты, я тебе дело говорю, а ты чепуху мелешь. Заткнись и слушай.

Мурешан умолк, оторванный от своих видений суровым тоном Карлика. Он с явным сожалением вернулся к действительности. Глаза его снова обрели живое, слегка насмешливое выражение. Карлик взглянул на него мельком, с досадой и заговорил:

— Многие думают, что я люблю убивать, как ты. Нет, мне это не нравится. Не нравится и не волнует меня. Я делаю это по необходимости, только по необходимости, мне от этого ни тепло ни холодно, я с детства голодал и, как уже говорил, боялся страха, потому и решил ничего не бояться, никогда. Чтобы ничего не бояться, нужно господствовать, нельзя наслаждаться убийством, к этому надо прибегать лишь в случае крайней необходимости. Даже если тебе очень хочется убить, ты обязан владеть собой. Но боюсь, как бы и мне не остаться лишь тем тараканом…

Мурешан насмешливо посмотрел на него и осмелился сказать:

— Теперь и тебе страшно, Карлик, раз ты заговорил, как на смертном ложе.

Карлик умолк и прошелся по комнате, держа руки за спиной. После долгой паузы он ответил:

— Нет. Мне не страшно, как тебе. Ты со страху готов всех перерезать. На миг такое и на меня накатило, но уже прошло. Теперь я — как ученик. Учусь ждать. А ты — иди…

Оставшись один, он опять задумался, но через несколько минут его снова потревожили. Он оглядывал библиотечные полки и задавал себе вопрос: «Понимали ли хоть что-нибудь сочинители этих книг?» Он сомневался. Когда-то давно он почитывал толстую священную книгу и запомнил лишь небесный гнев, божью месть, разрушенные города и храмы, тысячи убитых, уведенных в рабство… Он глянул на портрет старого барона Грёдля и подумал: «Он и его жена наживали добро, собирали книги, а что они понимали? Что обрели, кроме надменности, которая так и прет с их физиономий? А эта баба, баронесса, которой кто-то химическим карандашом пририсовал усы — это, кстати, не понравилось Карлику, — тоже ничего в жизни не поняла, глупая краля!»

Задумавшись, он не заметил, как кто-то вошел в комнату, и лишь услышал торопливый доклад:

— По углам виллы, через дорогу и позади, на перекрестках, стоят человек восемь. Похоже, подстерегают нас. Что делать?

— Поцеловать их в задницу! Я же сказал, нужно спокойно ждать. Мы ни в чем не повинны, и нам нечего бояться.

Человек вышел, и Карлик снова остался в библиотеке один. Но не прошло и десяти минут, как явились еще двое, а за ними и все, кто ожидал в прихожей.

— Мы с собрания в зале «Редута». Там еще выступают, и нет ни одного, кто не говорил бы о нас. Они требуют выдать им тебя, Месешана и префекта. Всех. Один даже потребовал оружия, чтоб штурмом взять виллу.

— И дали им оружие? Или только пообещали?

— Нет. То есть до сих пор нет, но они словно взбесились. Слышали бы только, как нас честили! Я даже струхнул. Если бы меня узнали, прикончили бы на месте.

— А их главарь выступал? — спокойно спросил Карлик.

— Нет, еще нет. Но скоро должен выступить.

— Кто-нибудь из наших остался там?

— Да. Ботизан. Он у нас новенький, его никто не знает.

— Вот и ладно. Не беспокойтесь! От Мирона из префектуры есть что-нибудь?

— Нет, ничего, разве что префект разговаривал с Бухарестом и вроде бы добился «полного понимания». Месешан сидит в префектуре под охраной квестора. И еще. Префект послал человека за главным прокурором, который на охоте с приятелями, чтобы, значит, он немедленно вернулся.

— Так что же вы молчите, дурачье? — заорал на них Карлик. — Боитесь слово сказать, знаете факты, которые нам на руку, а мне приходится клещами вытаскивать их из вас!

Он не одинок, не загнан. Стоит избавиться от молодого помощника прокурора — откроются шансы на успех. Потому и вызвали главного прокурора. Он тоже опасен, но не связан с коммунистами, как молодой. И Бухарест — достигнуто «понимание»!

— Эй ты! — Карлик хлопнул Генчу по плечу, вновь становясь самим собой. — У нас еще много больших дел. Только главное — глядеть в оба, мы не одни на свете. Мы поведем игру, не беспокойтесь.

Генча улыбнулся, за ним и другие, а кто-то даже разразился громким смехом. Только тот, кто присутствовал на собрании, опустил голову и сказал:

— Тяжело, когда весь город против!

— Положим, не весь, а какая-то часть, другая же часть — за нас. Если бы эти части не грызлись между собой, нас бы давно не было. Вот так-то!

Радость и уверенность в своих силах пробудили у Карлика охоту к борьбе.

— Эх, братцы, если бы они договорились в префектуре, то не стали бы теперь произносить речей, явились бы сюда и поймали бы нас, как птенцов в гнезде. Кто много говорит, мало может. Это верная примета.

«И я говорю больше, чем обычно. За всю жизнь столько не говорил!» — подумал он вдруг.

— Пошли наверх, посмотрим, кто за нами следит.

Они поднялись на высокую башню виллы, открытую со всех сторон, окруженную металлическими и деревянными столбами. Уже стемнело, внизу в серых зимних сумерках расстилался город — высокие здания в центре, колокольни церквей, католический собор со светящимися часами, которые показывали четверть шестого.

Карлик с удовольствием оглядел колокольни, здания и деревья, горы и пригорки, небо с первыми звездами. Правда, темно-красные полосы заката среди бледно-голубых облаков, похожие на кровавый дождь, ему не поправились. Стараясь не глядеть на небо, он опять стал рассматривать город, его город, который пока можно было не разрушать для того, чтобы на его месте расстилалось среди гор «поле Карлика». Он отогнал от себя прежние мысли и глубоко вдыхал острый морозный воздух. «Живем, черт побери», — сказал он себе и еще раз вдохнул до самой глубины легких.

— Завтра не жди такой хорошей погоды, как сегодня, — указывая на бледно-голубые облака на западе, сказал он тоном хлебопашца, которому предстоит пахать и сеять. И продолжал рассматривать город, почти забыв, зачем поднялся сюда наверх, пока кто-то не коснулся его плеча.

— Вот они. — И указал на маленький огонек внизу, как раз на углу улицы. — Кто-то закуривает.

Карлик глянул и заметил угасающий огонь спички, а потом красное пятнышко сигареты. Рядом вспыхнул еще один огонек. Он различил силуэты: двое, дальше — еще двое. Лиц не было видно, и, наверное, именно поэтому он вспомнил о тех невидимых, которые сегодня утром начертали его имя крупными красными буквами на стенах домов. Теперь город уже не нравился ему. В нем жили люди, ополчившиеся на него, люди без лиц, одни силуэты. Он задумался, подперев голову руками и облокотись на перила башни. Ему не хотелось ни уйти, ни остаться, и он замер в мрачной нерешительности.

И тут-то он услышал гомон толпы, глухой, отдаленный; сначала он только прислушивался, не вникая в то, что происходило. Забытые образы пытались пробиться в его сознание, но им это не очень удавалось, в нем не зарождалось ничего, кроме странного ощущения — не страха, нет, скорее бессилия, невозможности бороться. Как тогда, давно… Дрожал и захлебывался свет керосиновой лампы в комнате. Недавно сложенная печь, укрепленная на полу, вдруг стала рассыпаться, один за другим попадали с полок горшки, потом треснула стена, и в этой трещине зазияла чернота, освещенная звездами, дрожащими в небе, словно тоже готовыми осыпаться. И, заглушая крики братьев, зазвучал смех отца, он хохотал, приговаривая: «Тьфу ты, прорва! Земля вспучилась! Всех сожрет, и дурных и праведных!» Это было не то сновидение, не то воспоминание, Карлик не мог ручаться. Кажется, произошло землетрясение — судя по рассказам; ему в то время было года два, он еще только начинал говорить, и слова отца, пожалуй, не могли запомниться ему так ясно и осмысленно. «А я дал ему помереть с голоду», — подумал он. Машинально пощупал перила балкона. Нет, теперь не грозило землетрясение. Мир стоял прочно, только дальний гул навевал воспоминание, почти видение, может быть передавшееся ему от дедов и прадедов.

— Что это? — спросил он сопровождающих. — Слышите что-нибудь? — И тут же устрашился возможного отпета: вдруг они не слышат ничего, не слышат отдаленного гула, неведомо откуда накатывающегося на него одного? Вдруг он незаметно сходит с ума, — он, всегда такой неуязвимый?

Явь и воспоминание перемешались, и впервые в жизни он не смог различить, что происходит в нем и что вне его, словно душа отделилась от тела, оставив его в полной неприкаянности. Он видел город и его башни, горы и их заснеженные, слегка отсвечивающие вершины, небо, утыканное звездами, как гвоздями, серп восходящей луны — и все это было словно не наяву, не в мире, сотворенном господом, в которого он не верил, а лишь чем-то пригрезившимся ему в миг безумия, в момент всплеска бесчисленных волн его души, только его собственной души. Так он, Карлик, главарь банды и профессиональный убийца, вдруг расфилософствовался и повис над бездной в каком-то смутном страхе.

— Слышите, вы? — вскрикнул он, но никто не ответил, все молчали, засунув руки в карманы и без толку ощупывая пистолеты.

Друзья и помощники Карлика молчали не потому, что были, как и он, захвачены видениями. Они догадались, что народ из зала «Редута» направляется сюда, чтобы, по-видимому, взять штурмом виллу Грёдль. Им было не до воспоминаний о каком-то землетрясении, они, помня о том, что сказали пришедшие с собрания, полагали, что Карлик все уже обдумал, раньше всех нашел выход — недаром же он был их вожаком. Ему все ясно. И потому один из тех, кто присутствовал на собрании, не то что ответил, а просто подтвердил.

— Идут, — произнес он чуть ли не шепотом. — Все идут. — И добавил: — Наверное, им дали оружие, и они торопятся…

— Пусть идут. Бараны! — закричал Генча. — Продырявим им шкуры!

Карлик опомнился. Нет, ему ничего не почудилось. Теперь он видел приближающуюся плотную людскую массу, слышал топот ног, шум голосов, прерываемый порой коротким, но грозным молчанием. Он свесился через перила, чтобы яснее разглядеть, но не увидел ничего, кроме темной массы в сумерках, которая наплывала, как половодье. Нельзя было рассмотреть ни одного лица, ни даже силуэтов, как у тех, кто стоял около виллы и караулил, покуривая сигареты, или тех, кто удалялся на рассвете, неся в руках ведра с красной краской. Он, привыкший знать своих врагов, не знал этих. Более того, он не верил, что может их знать, и не представлял себе, кто их знает. Обыватели этого города, среди которых он резвился, как волк в стаде овец, с которыми сталкивался на улицах, не обращая на них ни малейшего внимания, приобрели теперь другое лицо; это были уже не отдельные люди, а сила, подобная наводнению, пожару, землетрясению, которое не зря ему вспомнилось еще до того, как он понял, в чем дело. Он воспринял их не как Мурешан, Генча и другие, то есть не только как недовольных, что собрались в зале «Редута», а увидел их преображенными в мощном множестве, слившимися воедино, чтоб составить эту почти природную, стихийную силу. И не обольщался мыслью, что если пустить стрелу в облака, то они рассеются и выглянет солнце.

Топот ног приближался, и уже ясно слышны были голоса, но еще нельзя было разобрать слов. Порой голоса умолкали и вновь раздавались только шаги, мерные, как волны прибоя, и Карлику даже казалось, что он слышит дыхание толпы, единое, словно люди делают вдох все разом, оставляя вокруг себя безвоздушное пространство, и все разом выдыхают темное облако, сгущающее сумерки.

«Как я мог жить до сих пор и не знать их! — думая он. — Где они обретались, почему не показывались на свет божий?» Он хорошо знал, что это были те же люди, для которых он привозил пшеницу и кукурузу, рогатый скот и свиней и продавал так дорого, как хотел. Если приезжие крестьяне держались прежней рыночной цены, по его приказу их прогоняли дубинками. Если они подхватывали его цену, разницу должны были отдавать ему — такой порядок лучше всякого налога.

Это были те люди, которые делили между собой хлеб, нарезая его тонкими ломтиками, чтобы хватило всем их ребятишкам, оборванным, грязным и сопливым. Дети жадно и торопливо съедали свои порции, как и он когда-то, в детстве. Он не жалел их, как никто и никогда не жалел его, когда он был голоден, оборван, бит и унижаем всеми. Он знал нищету в лицо, сам был лицом нищеты и нашел свою собственную одинокую защиту от нее, жестокую, как она сама. Но сейчас, в эти минуты, когда бедняки собрались все вместе, они явили собой нечто небывалое, неожиданное и стали совершенно иными, неузнаваемыми.

Толпа подошла совсем близко, к самой вилле, после некоторого колебания вытянулась вдоль улицы перед домом и по сторонам, тесными группами. Люди цеплялись за решетку ворот и прутья ограды и как будто уже лезли вверх, на оголенные деревья, на крыши хибарок, окружавших великолепную виллу барона Грёдль, которая более сотни лет господствовала над городом.

Карлик посмотрел на дом — свою безумную прихоть, подсказанную жаждой величия, самое странное свое приобретение, и не узнал его. Дом показался ему слишком большим, громоздким, но не прочным, не сложенным из тесаного камня, схваченного крепким раствором, — камня, похожего на гигантские зубы, а, напротив, хрупким, слишком открытым, выставленным всем напоказ. Это не крепость — знак его силы и отличия от остальных людей, маленьких, ничтожных, словно придавленных его, Карлика, величием, а дряблое, неустойчивое тело, которое легко проткнуть, легко опрокинуть.

— Мы не заперли ворота! — воскликнул Мурешан. — Запрем хотя бы двери, заложим мешками окна, они сейчас начнут стрелять. Карлик, чего стоишь, нужно принимать меры! А лучше бежать через черный ход, у нас еще есть время. Гляди, они и там выставили охрану! Но их всего несколько, мы легко с ними справимся.

— Не кричи, — прошептал кто-то. — Не кричи, чтоб не услышали, не заметили, что мы здесь, на башне. Но ты прав. Нужно уйти, пока нас совсем не обложили…

Однако Карлик молчал. Его охватило своего рода сожаление — жаль было расстаться с этим домом, не им построенным, купленным у умирающей от голода женщины, которую он мог обмануть, как бы ему вздумалось. В миг угрозы он очнулся и почувствовал себя связанным с этими стенами: с обстановкой, развороченной библиотекой и ее переплетенными в кожу книгами, которые ему даже в голову не пришло открыть, с бронзовыми самураями, сейчас затерянными среди мешков с продовольствием. Этот дом достоин того, чтобы он, Карлик, мог хоть раз сказать самому себе: «Вот чего я достиг!» У него и в мыслях не было покинуть эти места, этот дом, ставший символом и вершиной его величия. Пусть все кончено. Он не хотел, как другие, спасти лишь свою шкуру, спуститься в людской муравейник, искать временное убежище, как таракан.

Нет, он стал иным, великим Карликом, а не гонимым контрабандистом, рядовым воришкой, бродягой без пристанища. Теперь незачем возвращаться к прежней жизни, такой жизнью он не дорожил, не мыслил себя иным, нежели великим Карликом, грозным Карликом, человеком, дерзнувшим совершать открыто то, что остальными делается втайне, исподволь. Он стал таким, чтобы отделаться от страха, и не желал возвращаться к нему. Его могучий инстинкт самосохранения подавил страх в час великой опасности, и если этот сброд, эти несчастные людишки, объединившись, стали грозной силой, то и он вновь обрел силу и уверенность в себе. Пусть хоть тысячи явятся помериться с ним силами, он не уступит, он сам под стать им и стоит тысяч. Карлик залюбовался собой именно таким, осажденным. Он потянулся к опасности, полюбил ее и тем самым осилил недавний страх. Он принял смертельную угрозу как высшее увенчание своего успеха в жизни. Поэтому, когда он заговорил, его слова прозвучали величественно, произвели сильное впечатление на сообщников.

— Пусть идут и кричат! Им теперь в самый раз драть глотку. Никуда мы не уйдем. Наше место здесь, и нигде больше. Если надо, покажем клыки. Поглядите на них! — воскликнул он. — Они не смеют даже войти в ворота, ступить во двор. Они утонут в моем бассейне, который вырыл барон и в котором я буду купаться летом голый: пусть смотрит, кто хочет. Вы же, — продолжал он, — спускайтесь вниз и будьте начеку. Палец держать на курке. А я постою здесь, погляжу на них.

— А если у них оружие? — все же рискнул спросить тот, кто был на собрании в «Редуте».

— Пусть! Есть и у меня. Они не выкурят меня отсюда, разве что дом подожгут. — И добавил, скорей для самого себя: — Знатный выйдет пожар, отовсюду будет видно. — И Как бы узрел его со стороны: великолепное пламя, медленно окрашивающее небо в красный цвет.

Все переглянулись, ничего не понимая. Но непререкаемая уверенность Карлика в себе, его величественный, вызывающий тон действовали на них ободряюще.

— Да у них и нет оружия, никакого оружия, иначе бы они уже стреляли! Несчастный сброд!

В толпе, как и предвидел Карлик, стали кричать:

— Долой Карлика!

— Смерть преступникам!

— Убийцы!

Выкрики раздавались то тут, то там, повторялись, перемежались ругательствами и проклятиями. Толпа волновалась, как море.

— Не выйдет — морить нас голодом!

Кто-то громче всех заорал:

— Покажись, Карлик, выходи, бандит, поговорим!

— Выходи, крыса!

И тогда вся толпа, подхватив удачное словцо, заголосила:

— Карлик — крыса, Карлик — кры-са! Кар-лик — кры-са!

На башне Карлик смеялся. Какая еще крыса? Оскорбления звучали для него, как приятная музыка. Он один против всех! Их две-три тысячи, собравшихся здесь ради него, одного-единственного! Если бы они хвалили его, он оставался бы равнодушным, едва прислушивался бы к выкрикам, скучая, как от повторения давно известных вещей. То же, что должно было устрашить его, напротив, веселило. И никто не знал этого лучше, чем он сам.

Жаль только, что он стоит в темноте, а не при ярком свете там, наверху, на башне, весь сияющий. Пусть бессильные едят его глазами! Довольный, он закурил сигару и долго держал зажженную спичку у своего лица, не опасаясь быть узнанным. В нем не было и тени страха. Итак, наконец пришло время — у него есть с кем помериться силами: не жалкие людишки, не мелюзга, а целый город, тысячи собравшихся вместе людей!

Карлик чувствовал внутренний подъем, как первоклассный боксер, который выступает на ринге против чемпиона, а не против каких-то слабаков третьей руки. К таким Карлик был почти снисходителен. Теперь, подбадриваемый выражением ненависти толпы и тем, что враги не предпринимают ничего серьезного, он уверился, что окончательно поборол свой давнишний страх, который пытался подавить еще с юношеских лет.

Так продолжалось более получаса, и все это время, не интересуясь мерами по обороне, Карлик стоял на вышке… Вдруг он услышал, что его зовут приглушенным, но радостным голосом:

— Господин Карлик, мы спасены, спасены! Пришла весточка от Месешана. Он сам будет позже, когда разойдутся эти дуралеи. Мы спасены, спасены!

Человек стоял на лестнице и отчаянно махал руками. Карлик поглядел на него сверху, как на какое-то насекомое.

— Ну что там, что? Иди сюда!

Человек взобрался к нему и хотел заключить его в объятия, но Карлик сурово оттолкнул его, не допуская фамильярности. Известие не принесло ему большой радости или хотя бы облегчения. Скорее всего, оно говорило о том, что ему пора спуститься на землю с того пьедестала, куда он взобрался, к мелким каждодневным делам. Он заставил повторить новость.

— Пришел человек от Месешана. Приказ сверху, из Бухареста: его освободили. Следствие будет производиться по всем правилам, без спешки, и вести его будет главный прокурор, которого привезли на машине с охоты. Он и освободил Месешана. А этим остается только разойтись по домам. Оттого они и явились сюда — кипятятся, а кишка тонка, вышло не по-ихнему.

Карлик силился понять — и наконец все понял. Он еще раз презрительно взглянул на толпу, и отвращение к ее бессилию каким-то образом распространилось и на него самого. Он медленно и с досадой сошел вниз и направился в библиотеку, едва волоча ноги.

Там он застал в сборе всех своих сообщников, сияющих от восторга, чуть ли не целующих друг друга. Кто-то принес бутылку крепкой сливовой цуйки, и в помещении сильно пахло спиртным. Приход главаря вызвал взрыв энтузиазма:

— Ура! Да здравствует хозяин! Без него была бы нам крышка. Сам Месешан погубил бы нас.

Мурешан, улыбаясь, но совсем не так насмешливо, как обычно, приблизился к Карлику, преклонил перед ним колена, взял его руку:

— Да простит меня господь, но я уважаю тебя больше, чем преосвященного Илария, пастыря нашего и епископа. Молю тебя, прости мою глупость. Я не достоин тебя. — И он поцеловал ему руку. — Я даже осмелился предпринять кое-что против тебя.

Действительно, когда им угрожала расправа, он говорил сообщникам, что Карлик свихнулся, и советовал всем бежать. Теперь он признавал свою вину, восхищался главарем и, пожалуй, побаивался его. Ибо от гнева Карлика никому еще не удалось спастись.

— Иди ты к черту, шут поганый, — брезгливо проговорил Карлик и оторвал руку от его слюнявых губ. Затем спросил посланца: — Как тебе удалось пробраться сюда?

Тот — высокий широкоплечий агент полиции, преданный Месешану, — улыбнулся:

— Я знал от начальника, что тут есть боковая дверца. И там стоял кто-то, но не посмел меня задержать.

— Хорошо, — сказал Карлик. — Теперь расскажи мне все по порядку.

Посланец повторил ему слово в слово сказанное ранее.

— Помощник прокурора, значит, ссорится с Дэнкушем, начальник полиции с Месешаном, главный прокурор с помощником?

— Да. А сверху ясный приказ: порядок и законность!

При этих словах посланец оскалился, а в зале вспыхнул смех.

Карлик поглядел на них, прислушался к крикам толпы снаружи и улыбнулся со скрытым сожалением: «Может быть, мы и не совсем выкрутились. И следствие будет нелегким». Затем устало опустился на стул и сказал:

— Идите и пейте в другом месте. Я хочу остаться один.

Загрузка...