Глава XIII

Рыжий Матус, вернувшийся со своего поста у виллы Грёдль, первым подошел к Дэнкушу, когда тот выходил из здания префектуры.

— Товарищ Дэнкуш, боюсь, как бы мы не упустили Карлика. Нужно его стеречь, не то он уйдет ненаказанный.

— Ладно, — ответил Дэнкуш. — Прими все меры, какие считаешь нужными.

Ярко-голубые глаза Матуса стали еще голубее, зажглись внутренним светом. С чувством уверенности он отыскал близких ему людей и сказал, чтобы они подобрали отряд человек в двадцать молодых рабочих, «готовых на любые жертвы», и заблокировали все входы-выходы на вилле Грёдль. «Как бы этот негодяй не улизнул, пока мы устраиваем собрания и произносим речи», — подумал он. Будь его воля, Матус раздал бы рабочим оружие и сам пошел бы с ними на штурм виллы, чтобы сразу ликвидировать гнездо бандитов и спекулянтов, открыть амбары с продовольствием и тут же раздать его народу.

Он инстинктивно чувствовал, что Дэнкушу не удалось убедить префекта в необходимости принять срочные меры для ареста Карлика и его банды. В сущности, Матус не верил властям и не мог допустить, чтобы он и его люди играли только роль толпы, оказывающей давление на тех, кто имеет власть. И действительно, интуиция его не обманывала, но он весьма сожалел бы, если его подозрения оказались напрасными. Он жаждал активных действий, хотел лично провести все операции или в крайнем случае принять участие в следствии.

— Послушай, Матус, — сказал ему осторожный Букур, его рассудительный друг, знающий меру в риске, — мы идем, чтоб следить за Карликом, но что делать, если он вздумает бежать? Его банда вооружена, а мы полностью безоружны.

— Нужно и нам достать оружие, — предложил Матус.

— Откуда? У кого оно есть?

— Теперь, после войны, везде есть оружие. И у партии оно есть, я знаю точно. Возьмем от наших, я знаю парней, у которых есть немецкие пистолеты. И коли на то пошло, я сам спрятал дома пистолет-автомат. Не мог же я оставаться с голыми руками в те времена. Приходилось защищаться от разных налетов.

— И ты думаешь, что нескольких пистолетов хватит, чтоб ликвидировать многочисленную вооруженную банду?

Матус пристально посмотрел на него ясными глазами и сказал раздельно, нажимая на каждое слово:

— Если боишься, можешь не ходить. Я хочу знать заранее. Займись торговлей, не путайся с нами.

Букур понимающе улыбнулся, нисколько не обижаясь. Потом спросил почти ласково:

— Кто это «мы», от чьего имени ты говоришь?

— Мы это мы, думаю, вполне понятно. Если же тебе не ясно, то и говорить не о чем. У нас нет времени на дискуссии. Ребята, — сказал он, — кто пойдет со мной к Карлику, вооружившись чем попало? Кто из нас настоящий мужчина?

Букур прервал его:

— Посоветуйся сначала с товарищем Дэнкушем, и лишь потом будем рисковать людскими жизнями. Речь идет не о мужестве.

— Не твоя забота. Я уже говорил обо всем с товарищем Дэнкушем. Это его поручение.

— Тогда другое дело. Пошли!

Так составилась маленькая, полувооруженная группа (нашли лишь несколько пистолетов) и направилась к вилле Грёдль. Установив все возможные для бегства и самые удобные для наблюдения места, Матус расставил посты по два-три человека на каждом. Он действовал решительно, как настоящий командир, позаботился и о том, чтоб найти укрытия и не подвергать людей напрасному риску, составил настоящий план сражения, с кое-какими вариантами, которые объяснил простыми и ясными словами, хоть ни одного дня не пробыл в армии.

Правда, с малых лет он только и слышал о сражениях и после букваря сразу научился читать газеты. Да и сам район по ту сторону железной дороги был местом жестоких столкновений подростков. Но действия Матуса прежде всего определялись тем, что по своей натуре он был не военным, а воином. Он родился, так сказать, с маршальским жезлом в ранце, и любая революция, сопровождающаяся гражданской или оборонительной войной, быстро выдвинула бы его во главу крупного соединения или даже армии. Его мышление, подкрепляемое волей и мужеством, убеждение, что главное проявление жизни — действие, а не эмоции, предназначало его для борьбы, и не за кулисами кабинетов, не в учрежденческих кулуарах или конференц-залах, а в открытом и остром единоборстве на поле боя, где быстрота реакции, чувство масштаба, умение навязать свою волю подчиненным определяют многое. Матус в свои двадцать лет не очень отличался от Мюрата или Буденного и в эти минуты по-настоящему нашел себя.

Его друг Букур критически смотрел на него даже в те моменты, когда он естественностью своих жестов более всего заслуживал восхищение. «Ему нравится командовать», — думал Букур, которому больше было по душе советоваться, узнавать, вникать, твердо держа в руках невидимые нити, в конечном счете определяющие действие самых отважных командиров и целых армий. Но до поры до времени он помалкивал и наблюдал. Когда все было решено и приведено в порядок, Матус не без сожаления покинул отряд Букура и ушел на совещание в «Редуту», чтобы узнать точно, что происходит.

Дэнкуш с друзьями прибыл в битком набитый зал «Редуты», там яблоку негде было упасть. В проходах между стульями толпился народ, многим не удалось протиснуться в зал — они стояли и ждали на улице. Людей было больше, чем на вокзале. Здесь собрались рабочие и коммунисты, мелкие ремесленники и служащие, даже мелкие торговцы, которых тоже терроризировал Карлик со своей бандой. Пришли, конечно, и просто любопытные. Дэнкуш обрадовался, увидев где-то в первых рядах Иериму, с которым вчера еще расстался, как ему казалось, навсегда.

За день, однако, много воды утекло. Иерима пришел с крестьянами из соседних деревень, тоже заинтересованными в устранении Карлика, который брал с них пошлину, когда они привозили продукты в город. Крестьяне сгрудились в одном из уголков зала, казавшемся белым от их мохнатых меховых полушубков. Они сидели молча и слушали все, о чем говорилось, по обыкновению более недоверчиво, чем горожане. Заметив Иериму, Дэнкуш лишний раз уверился в том, что поступает правильно. Вот человек, с которым, казалось, он никогда не достигнет согласия, пришел именно тогда, когда это жизненно важно. Настоящий, надежный человек, на него можно положиться в трудный час…

Он не игнорировал того факта, что между его программой, долговременной программой партии и надеждами этих людей есть различие. Но только решительные действия, направляющие энергию масс, могли создать атмосферу доверия и ту спайку, в которой он нуждался для осуществления своих планов. Воодушевление собравшихся придавало ему еще больше уверенности, чем во время его речи на вокзале.

Когда он поднялся, сразу воцарилась тишина, как в классе перед началом его ставших знаменитыми лекций. Он любил это молчание, привык к нему, всегда радовался, когда оно наступало. Оно выражало не подчинение чужой воле, а готовность к трудному долгому пути в отвлеченные области науки. На этот раз тишина была разорвана криком женщины откуда-то сверху, с балкона:

— Партии коммунистов — ура-а! — И этот экзальтированный выкрик вызвал всплеск аплодисментов.

Правда, не все аплодировали, но воодушевился весь зал.

Дэнкуш поискал ее глазами, узнав голос, хотя слышал его всего несколько раз, да и не в такой обстановке. Это была невысокого роста женщина, очень хорошенькая, с необыкновенно живыми ярко-зелеными глазами; маленькая служащая префектуры, беспокойная, горячая, деятельная. Она всегда выступала на собраниях, была прирожденным агитатором благодаря энергии, излучаемой всем ее существом.

Однажды Дэнкуш пригласил ее к себе, чтоб спокойно побеседовать, как поступал некогда с хорошим учеником, который явно мог бы стать одним из лучших. Он нашел, что она обладает повышенной эмоциональностью, страстностью, но ей не хватает точного знания программы партии. Она была умна, но слишком импульсивна, ей надо было помочь, чтобы ее убеждения упрочились и стали твердыми. Потому он дал ей книги, попросив, чтобы она приходила к нему еще, сказал, что ей следует понять, что в сложных социальных проблемах лучшие решения не всегда сопряжены с немедленными энергичными действиями. Теперь она, вероятно, была одной из тех, кто отлично чувствовал себя в создавшейся ситуации и требовал решительных мер. Эмоциональный порыв хоть и был приятен, но мог захватить и его, Дэнкуша, а поддаваться не следовало…

Он поднял руку, вновь призывая зал к тишине, и спокойным, уверенным голосом очень просто определил текущий момент. Сначала факты, затем попытки городских властей скрыть истину, даже фальсифицировать следствие. Этому любой ценой нужно помешать. Это касается всех. Нужно положить конец наглой спекуляции и преступным вылазкам. Подобные опасные явления приняли большой размах, особенно в отдаленных местностях… Рассказал об общем экономическом положении страны, о последствиях войны, способствующих беззаконию и насилию. Он воспользовался случаем и попытался рассеять сомнения, довольно часто касающиеся полномочий правительства, зная, что сейчас ему будут верить больше, чем когда-либо.

— Реакция, — говорил он, — может воспользоваться и пользуется этими реальными трудностями для того, чтобы подорвать веру в то, что существует новый путь для нашей страны и нашего народа. Дескать, лучше социальное неравенство, разделение на богатых и бедных, чем разруха, спекуляция, беспорядки и преступления… Реакция стыдливо умалчивает о том, что именно желание разбогатеть толкает мерзавцев на бесстыдную спекуляцию и преступления. Не будь у них надежды на возвращение к старому, не было бы и жажды обогащения. Если бы коммунисты не сдерживали стихию алчности и насилия, богатство и власть Карлика бесконечно возрастали бы на всеобщей нищете, и со временем, кто знает, он смог бы превратиться в знатного гражданина, в нового барона Грёдля. Ни один барон не накопил богатства честным трудом, иначе вы все, работающие с утра и до вечера, давно разбогатели бы! Но Карлик не превратится в нового барона, смею вас уверить!

Его слова были покрыты громом аплодисментов, на этот раз единодушных. Люди кричали: «Долой Карлика!» Волнение в зале продолжалось несколько минут. Без ораторских приемов, простыми словами, спокойным, чуть утомленным голосом он смог установить контакт с залом: его не только слушают, но и верят в то, что он сказал.

— А теперь, — заключил он, — каждый в порядке очередности получит слово, чтобы высказаться по поводу тех мер, которые нужно принять. Вместе сделаем необходимые выводы. Я не могу вам обещать, что все и сразу будет хорошо. Для этого потребуется несколько лет работы. Но положить конец беззакониям — это в наших силах, если возьмемся за дело все вместе.

Дэнкуш, предоставив слово желающим, сел и слушал, никого не прерывая.

Одни требовали твердых решений, устранения префекта, вооружения населения, штурма логова Карлика и его банды своими силами или с помощью армии. Другие настаивали на устранении подкупленных чиновников, начиная с полицейских служащих.

Иные ограничивались жалобами на растущие цены, на отсутствие товаров, на «обдираловку» со стороны Карлика. Выступали и моралисты, и теоретики-любители, умные и экзальтированные; скептиков было мало, но нашлись и такие, для которых речь Дэнкуша была не убедительна, они считали, что беспорядки связаны с отсутствием авторитета у правительства, с некомпетентностью некоторых руководителей.

Зал реагировал живо — аплодировал, прерывал, комментировал или останавливал тех, кто говорил много и впустую.

В одном только убедился Дэнкуш: все, что говорилось — умное или глупое, хорошо взвешенное или высказанное сгоряча, — носило характер совершенно искренний и, насколько возможно, беспристрастный. Но в те времена подобные искренние манифестации были делом обычным.

Дэнкуш внимательно слушал, иногда что-то записывал. На его глазах взрослые люди проходили более серьезную школу, чем его бывшие ученики, — школу демократии. Самое важное было то, чтобы ему достало мудрости не требовать мудрости от всех.

Один из ораторов заговорил медленно и витиевато, часто прибегал к изречениям, и зал заскучал. Матус, вернувшийся на собрание из отряда Букура, прервал выступавшего:

— Брось эти разговоры, скажи лучше, как нам уничтожить Карлика?

И в зале загремели аплодисменты, на какой-то миг смутившие оратора. Но, сбившись, он упрямо попытался продолжить речь, еще более путано, так как от волнения утерял нить и безнадежно уклонился от темы. Слушатели стали проявлять признаки раздражения.

Дэнкуш понял, что происходит с оратором, человеком пожилым, заурядным, по-видимому мелким чиновником, который неожиданно решил выступить перед такой массой людей и высказать все, что наболело и чего не смог высказать за всю свою жизнь. Это был отчаянный прорыв из немоты. Отсутствие интереса у слушателей оскорбило его, заставило упрямиться, его вековое унижение выливалось теперь в словесный поток. Сотни, тысячи лет молчания мстили за себя и искали выхода. Поэтому Дэнкуш пришел ему на помощь:

— Прошу, дайте возможность договорить товарищу…

— Ионеску, — подсказал оратор. — Ионеску Ион.

— Товарищу Ионеску. А вы, товарищ, пожалуйста, говорите короче. Сделайте предложение, если можете. Здесь присутствуют сотни людей, которые тоже хотят что-то сказать, мы должны выслушать всех. А потом мы вынесем резолюцию. Итак, по вашему мнению, что нужно сейчас делать?

У Ионеску не было определенного предложения, поэтому он сказал попросту:

— Никакой пощады кровопийце Карлику!

— Отлично, — сказал Дэнкуш. — Мы все так думаем.

Зал разразился аплодисментами, Ионеску сел на свое место довольный.

В этот момент в зал через боковую дверцу, которой пользовались артисты (в этом зале происходили и театральные представления, когда приезжала какая-нибудь труппа), вошел один из членов уездного бюро — Вайс, ждавший в своем кабинете срочных сообщений, Он подошел к Дэнкушу и шепнул ему на ухо:

— Иди к телефону, Бухарест на проводе. Требуют, чтобы мы прекратили эту акцию. Я сказал, чтоб поговорили лично с тобой, они согласились.

— Как прекратить? — спросил Дэнкуш так громко, что его услышали в первом ряду.

— Иди и поговори с ними.

— Ладно, сядь на мое место и дай им высказаться. Я выясню, в чем дело. — Затем обратился к залу: — Меня зовут к телефону. Председательствовать пока будет товарищ Вайс, — и вышел.

Тот, кто начал речь, умолк и после небольшой паузы снова заговорил уже другим тоном и о чем-то малозначительном. Он явно, как весь зал, ждал вестей и тянул время до возвращения Дэнкуша. Его почти не слушали, перешептываясь между собой.

Вдруг Дэнкуш вернулся. От растерянности он забыл спросить, к какому телефону вызван. Все замерли, затаив дыхание. Дэнкуш громко спросил Вайса:

— К какому телефону?

Вайс прошептал ему на ухо:

— Здесь всего один телефон, в кабинете директора, на втором этаже.

Дэнкуш снова вышел, взбежал по лестнице в маленький кабинет и взял трубку. Директор тихо удалился из кабинета, оставив его одного. Голос в аппарате едва был слышен, и Дэнкуш переспросил. Голос стал проявлять признаки нетерпения и просто закричал в трубку:

— Алло, товарищ секретарь, что там у вас за безобразия творятся?

— А кто это говорит?

Дэнкуш услышал имя, хорошо известное в более узких партийных кругах.

— Приветствую вас, товарищ, — сказал он. — Я уже сообщал утром: сегодня ночью был убит рабочий, а рано утром — еще один. Весь город волнуется. Сейчас у нас митинг.

— Так что же, у вас там нет властей, которые могут разобраться? И вы сами проводите следствие, устраиваете манифестации против правительства, против назначенного правительством префекта? Кто вам дал такое указание?

— Разрешите объяснить. Были убиты два человека. Создалось невыносимое положение, организованные банды спекулянтов творят нее, что им угодно, часто с помощью полиции. Я говорил народу…

— Вы, товарищ, бросьте. Это я уже слышал. Я спрашиваю, кто вам дал указание действовать, будоражить город, разбивать блок, арестовывать полицейских? Или это просто самоуправство?

— Да не я арестовал, а прокурор, который отвечает…

— К черту прокурора! Мы получили другую информацию. Вы что, с ума сошли? Слушайте внимательно и делайте так, как я скажу. Есть решение. Прекратите митинг, отправьте людей по домам, заверьте их, что правосудие свершится. А сами ни в коем случае не вмешивайтесь в это дело. У нас есть официальные и законные возможности разрешить вопрос. Вы что, хотите оказаться в оппозиции? Все по домам! Вы отвечаете за это партийным билетом. Вообще, мы подумаем, как с вами быть.

— Товарищ! — завопил в трубку Дэнкуш. — Дайте мне объяснить. На улицы вышли тысячи людей… Собрались еще с ночи на вокзале, я не мог остаться в стороне…

— Пойдите и отошлите всех по домам. У нас есть законы, которые нужно уважать. Поняли меня, нет?

Дэнкуш не знал, что ответить, и услышал короткие гудки. Он опустился на стул и обхватил голову руками.

Администратор зала «Редута» тихонько вошел и, увидев его в таком состоянии, спросил:

— Что-нибудь серьезное?

— Нет-нет, — ответил Дэнкуш, — ничего серьезного. — И резко встал, словно пробуждаясь, возвращаясь к бьющей ключом жизни, у которой всегда есть граница, хоть и подвижная, между возможным и невозможным, между тем, что желательно и что осуществимо. — Нет-нет, ничего особенного, — повторил он, стараясь выйти, из состояния растерянности и убедить себя самого, что ничего не произошло.

Однако произошло нечто новое, непривычное и весьма серьезное. Впервые ему резко возразили, лично ему возразили приказом сверху именно те люди, которых он не только уважал, но которым доверял целиком и полностью. Он связал с ними всю свою сознательную жизнь, ту жизнь, которую еще предстояло прожить, и прожить в соответствии с его преданностью общему делу, идеалам, еще не осуществленным, требующим выстраданного опыта, поисков и решений на каждом шагу.

«Не поняли, — подумал он. — Не поняли. Если бы они были здесь, они поняли бы». Значит, дело в том, что он не успел, не сумел объяснить. Сам виноват, что не так объяснил. Перед глазами его возникали недавние образы: Ион Леордян, лежавший на столе, торжественный почетный караул, колеблющиеся огоньки маневренных фонарей, молчаливый народ, ждущий на улице, — людей он видел через запотевшие стекла очков, — все это вперемежку с отдаленными воспоминаниями об утренних пробуждениях в интернате, криках директора и педагогов, боли и стыде от ударов прутьями по ладоням. И грубое лицо Месешана в кабинете префекта, и теперешнее чувство собственного унижения: пусть всего на минуту, но победил этот убийца, похожий на гориллу.

Дэнкуш стоял во весь рост перед этим то ли директором, то ли администратором зала «Редута» и машинально повторял: «Ничего, решительно ничего не случилось», но он знал, что народ ждал от него новостей, никто не сомневается, что речь идет о чем-то очень важном, раз прямо с собрания его срочно вызвали к телефону. Что ему сказать? Что вышестоящие власти наведут порядок, восстановят справедливость? Оттуда, из Бухареста, легко такое говорить, а здесь, разве сам он доверял местным властям? Верил ли он, что этот префект или Месешан, уже скомпрометированный и теперь, после очередного преступления, ставший более осторожным, — что они будут по-настоящему заботиться о восстановлении справедливости? Мог ли он сказать этим сотням и тысячам людей, собравшимся, чтобы выслушать его, то, во что сам не верил и ни в коем случае не поверят и они? Но тогда от чьего имени он выступает: от их имени, от себя или от товарищей из Бухареста, программой которых он без оговорок руководствуется?

Кто он, чьим авторитетом осенен, почему слушают его, а не кого-нибудь другого? Кем он уполномочен? Он не сомневался, что обладает властью не лично, а благодаря организации, благодаря партии, которая дала ему уверенность и силу и которую он здесь представляет. Это не с ним, Иоаном Дэнкушем, учителем сорока лет, рожденным в селе Кубя, не с ним разговаривали префект, прокурор, квестор, Месешан; не его призвали и слушали эти люди, а представителя самой могущественной силы в коалиции, которая теперь была у власти! Но те, кто поручил ему ответственное дело, без кого он был бы просто скромным человеком, не знали положения вещей на месте, не поняли его, рассматривали происходящее здесь в ином масштабе.

Как объяснить собравшимся в зале, что произошло? Пойти и крикнуть:

— Те, кого я представляю перед вами здесь, говорят вам: «Идите домой, доверьтесь властям, тем властям, к которым и я и вы не имеем ни капли доверия?!»

В каком свете выставит он партийное руководство перед народом, который тут же обвинит товарищей в том, что они играют на руку спекулянтам, обвинит в непонимании народных нужд? Он не мог сделать этого, не мог из-за какого-то недоразумения слепо отказаться от всего, во что верил. Это его вина, что не сумел объяснить всего и с самого начала не испросил разрешения действовать. Он один был виновен во всем, но как это сказать людям? Разве их вина, что он не смог объяснить положение? Если бы он мог сообщить им хотя бы то, что законные власти восстановят справедливость, что Месешана, хотя бы одного Месешана, выгонят вон, отстранят, пока не закончится следствие! Но даже этого он не мог сказать. Ему было приказано не вмешиваться.

А если он ошибся и в другом? В конце концов, зачем он собрал весь этот народ? Что эти люди могли сделать? Самостийно восстановить справедливость? Невооруженные, голыми руками штурмовать бандитское гнездо, рисковать жизнью? Или атаковать полицию и префектуру, взять в свои руки власть, которую, как он считал, они завоевали? Конечно, не об этом шла речь, но тот товарищ так и сказал: «Ты что, перешел в оппозицию?» Если бы хоть слово поддержки — тогда другое дело. Но нет, ничего похожего. Его выбранили, и, вполне возможно, по заслугам.

В эти минуты Дэнкуш переживал такую же драму, как и многие другие активисты, которые чувствовали, что представляют партию и что их полномочия, придавая им силу, в то же время ограничивают их. Драма их выражалась, по крайней мере поначалу, в самообвинении, они старались обнаружить личную оплошность в действиях, совершенных с полной преданностью делу. К этому примешивалось подчас и ощущение одиночества, даже если их мнение разделялось десятками и сотнями тысяч людей, а другого мнения держались лишь несколько человек — скажем, в центре, — зато этим нескольким они безгранично доверяли. В такой критический миг они чувствовали себя отъединенными даже в любом тесном людском окружении, потому что спасением от одиночества для них была только партия, а не людское множество, организация, а не просто массы. Они чувствовали себя одинокими, виноватыми и одновременно — непонятыми.

Точно так же и Дэнкуш, повторяя фразу «Ничего, решительно ничего не случилось», чувствовал себя глубоко виноватым и в то же время не мог признать за собой никакой вины.

Как бы там ни было, он не мог бесконечно стоять здесь. Народ ждал его там, в зале, и он направился в зал, так ничего и не придумав, надеясь на миг вдохновения, который выведет его из тупика, прояснит мысли, поможет найти верный выход.

Неувязка действительно существовала, как в каждом случае, когда меняется перспектива при переходе от взгляда «с места» к хладнокровному и отвлеченному суждению «сверху», которое охватывает в целом пространство действия стратегии и тактики.

Войдя в зал, Дэнкуш острее, чем когда-либо, почувствовал ожидание устремленных на него глаз.

Оратор, который говорил скорее для того, чтобы скоротать время, сразу умолк и сел на место. В зале воцарилась мертвая тишина, и Дэнкуш медленно, очень медленно приблизился к столу и оглядел собравшихся. Потом очнулся и произнес как раз те слова, которые были ему сказаны по телефону, были ему продиктованы для того, чтобы он произнес их здесь. Он повторил все, слово в слово, слыша голос товарища из Бухареста.

— Товарищи, — закончил он. — Правительство обеспечит правосудие. Мы не в оппозиции, власть в наших руках, и мы в точности должны соблюдать законы.

И тут же ясно понял, что его слова никого в зале не убедили. Кто-то закричал с места:

— А как же с Месешаном? Разве не полиция убила Строблю?

Дэнкуш прямо не ответил на вопрос. На сей раз сердитый голос из телефонной трубки дополнился другим, внутренним голосом, его собственным.

— Товарищи, — сказал он, утверждая свое кредо перед залом и перед самим собой, — товарищи, наша партия хочет ликвидировать не только Карлика, не только Месешана, но только нескольких спекулянтов, а вообще эксплуатацию человека человеком. Но для этого мы должны поддерживать нашу власть, поддерживать ее твердо и безоговорочно, не упускать ее, использовать все законные пути, все механизмы, через которые мы можем осуществить нашу программу.

Он продолжал в этом роде минут десять — пятнадцать, говоря горячо, чуть ли не патетическим тоном.

Что-то произошло, было ясно: этого человека, который открывал свою душу, рассказывая о том, как он примкнул к движению, к партии и ее идеологии, не пряча от них ничего, — этого человека что-то глубоко взволновало, раз он почувствовал необходимость горячо высказаться перед ними.

Они слушали его растерянно, с любопытством и как бы смущенно. Дэнкуш рассказал им, как был арестован, как шло следствие, говорил о тюрьме, о тамошней атмосфере. Что он перенес и почему смог перенести, что его укрепляло и что поддерживало. Он говорил об этом еще минут пятнадцать и, по мере того как говорил, избавлялся от неясности. Да, он допустил оплошность, поторопился, товарищи «сверху» были правы, а он был неправ. И никак не мог остановиться и говорил бы так еще долго, если б его не прервали.

Сцепщик вагонов Георге — вокзальный мудрец, взявший на себя защиту Леордяна, когда тот получил шинель от механика, причастного к перевозкам Карлика, — встал, подняв руку. Дэнкуш не замечал его и продолжал говорить, пока несколько железнодорожников, которые хорошо знали Георге, не закричали:

— Послушаем дядю Георге, пусть скажет дядя Георге!

Лишь тогда Дэнкуш заметил стоящего во весь рост человека, высокого, крепко сложенного, рыжеватого, с умными глазами, держащего поднятую над головой руку.

— Да, — сказал он, прерывая свою речь, — пожалуйста, — и сел.

— Все, что вы говорите, прекрасно, — начал Георге. — Но мы хотели бы знать, что случилось. Скажите нам, что произошло? Почему после телефонного звонка вы заговорили по-другому?

Но Дэнкуш не знал, что произошло. Он не мог им сказать, что ничего не случилось, — «решительно ничего», как говорил администратору. Он в точности не знал, но подозревал, что информация, данная префектом, пошла иными путями. Но и сказать «ничего не знаю» тоже не смог. И тогда, не подымаясь со стула, проговорил мягко:

— Руководство решило действовать иначе, лучшим образом. Мы не должны предвосхищать события…

— Что решило? — спросил Георге.

— Не могу вам сказать точно. Могу лишь добавить, что так будет лучше, не имею права говорить больше как раз ради того, чтобы дело удалось…

Сначала в зале было тихо, затем кто-то крикнул!

— Пойдемте к вилле Грёдль и возьмем Карлика, кто бы там что ни решал!..

Народ столпился у выхода, и за несколько минут зал опустел. Дэнкуш остался на сцене с несколькими членами партийного уездного комитета. Он не поднялся со стула, пока не вышли все, и последней — невысокого роста женщина с зелеными глазами, которая взглянула на него с укором, словно он бросил ее на произвол судьбы.

Лишь после этого Дэнкуш собрал заседание бюро уездного комитета партии, чтобы обсудить создавшееся положение.

Это было бурное заседание, члены бюро на сей раз разделились на две группы. Одни, их было большинство, благородно предавались самокритике за то, что дали возможность Дэнкушу прибегнуть к непродуманным мерам без согласования с центром — стать во главе стихийного движения и втянуть уездный комитет в действия, которые ни к чему не привели и лишь ухудшили положение, посеяли панику среди коммерсантов, переставших снабжать город продуктами, привели к нежелательным раздорам с местными властями, с представителями коалиционного правительства, возглавляемого партией.

— Ты не сердись, товарищ Дэнкуш, но телефонный разговор с Бухарестом прояснил мне многое, до тех пор неясное, — сказал Вайс. — Мы не руководили движением, не определили его цели, не направили по нужному руслу. Это называется хвостизмом, а насильственные меры — левачеством. Это детская болезнь левизны в коммунизме, как говорил Ленин, и доказывает, что ни ты ни мы не освоили легальную работу. Мы еще не отделались от мысли, что любая власть, вообще все власти, постоянно и в любых условиях противостоят нам и нужно действовать только против них. Но сейчас мы живем в такое время, когда можем контролировать власть и, следовательно, использовать ее в своих интересах.

Большинство членов бюро были согласны с мнением Вайса, и один из них, Софронич, бледный и худой как палка, с запавшими щеками, который всегда был в корректных, но не приятельских отношениях с Дэнкушем, попытался сделать более глубокий анализ совершенных Дэнкушем ошибок. Ведь тот, не посоветовавшись с центром, предложил ряд мероприятий, — следовательно, поступил не демократически. И навязал всем свою точку зрения, доказав этим «барское пренебрежение к мнению остальных членов бюро». В то же время он пренебрег и самым святым принципом организации — демократическим централизмом.

— Барское высокомерие, товарищи, и нарушение демократического централизма не противостоят друг другу. Наоборот, они идут рука об руку. Они указывают на пережитки мелкобуржуазного индивидуализма, в конечном счете — на интеллигентщину. Товарищ Дэнкуш, лишенный крепких классовых корней, совершил ошибку под влиянием момента, подчиняясь чувству, а не рассудку, и стал жертвой своих эмоций. А эмоциональные действия без анализа реальной обстановки говорят об отсутствии политической зрелости. Мы обязаны подумать надо всем этим и дать центру конкретные предложения в этой связи.

Софронич был единственным, кто, ораторствуя, встал во весь рост. На его бледном лице от возбуждения проступили красные пятна. Вайс был ответственным за агитацию и пропаганду. Софронич занимался оргвопросами и кадрами. Через его маленький кабинет проходили один за другим все, кому требовалась поддержка партии для назначения на ключевые административные посты. Это были всегда срочные вопросы, но, сколько было возможно, Софронич откладывал окончательное решение, возводя целую систему «личных дел», так скрупулезно рассортированных по папкам, что они в некотором смысле вершили судьбами людей и даже целых областей много лет спустя.

Именно по этой причине у Дэнкуша был когда-то с ним конфликт. «Ты слишком подозрителен, — говорил он, — откладываешь назначение человека в долгий ящик, когда нам люди позарез нужны! Я же стоял рядом с тобой, когда ты беседовал с тем стариком, с Боркой. Правда, он говорил и глупости, но ты поставил его на место, потому что он не знал того, что требует долгой подготовки, чего нельзя приобрести, не участвуя в движении, не имея большого опыта. Однако ведь в данный момент самое главное то, что он идет с нами, вместе с нами, что он против буржуев, что пришел к нам, а не к другим. Если он сбивается в некоторых формулировках — это не такая уж беда. И мне не понравилась, должен прямо тебе сказать, твоя манера расспрашивать. Ты все время сомневался в правдивости его слов. Нехорошо!

— Товарищ Дэнкуш, — сухо ответил Софронич, — сначала мне нужно выяснить, что он знает, серьезно ли сделал свой выбор или просто ищет приключений. Эти во-первых. Во-вторых, чтоб далеко не идти, я не хочу, чтобы в партию просочились авантюристы или люди, которые пытаются скрыться у нас от своих прошлых грехов. Вот и вчера я разоблачил двух бывших легионеров, которые пытались проникнуть в наши ряды.

— Да, знаю, — ответил Дэнкуш. — Тут ты прав. Такое тоже бывает. Но мне не понравился твой тон, твой манера разговаривать с людьми.

— Я, — с улыбкой ответил Софронич, — профессиональный революционер. У меня нет времени на сантименты, и я не умею, и не собираюсь, быть благодушным. Человек должен понимать, куда вступает, понимать серьезность этого шага, тут не малина, а борьба, и мы ни с кем не намерены нянчиться.

Дэнкуш сорвался, потерял терпение, что с ним очень редко случалось:

— Вот что, товарищ Софронич, прошу так не разговаривать с людьми, не запугивать их. Вы зовете их к борьбе, правильно, но не в монастырь на послушание. У нас не иезуитский орден. Ясно?

— Извините, товарищ Дэнкуш, но нельзя пренебрегать моим революционным опытом. Правда, в других областях я не так силен, об иезуитах, например, мало знаю. Я не ученый.

На самом деле было не совсем так. Софронич не был образованным человеком в полном смысле этого слова, но и рабочим никогда не был. Его исключили из гимназии в пятом классе, позже он примкнул к движению, был журналистом, мелким служащим, в военное время — подпольщиком.

После этого разговора отношения между Дэнкушем и Софроничем стали холодными, почти официальными. Софронич не менял стиля работы, будучи уверен в своей правоте, а Дэнкуш почти не вмешивался, за исключением двух-трех случаев, когда Софронич непозволительно задерживал дела.

Причины таких отношений были известны комитету, где Софронича уважали, но не любили. Его подозрительность никому не доставляла удовольствия. Подчеркнутая суровость его выступления не ускользнула и теперь от внимания Дэнкуша, но он не восстал против нее. Он старался разглядеть рациональное зерно этой суровости, считая, что к критике должен прислушиваться любой руководитель.

Да, это правда, он недостаточно масштабно оценил ситуацию, подпал под влияние первого импульса, пришел с готовыми решениями, не посоветовавшись с центром и с товарищами по работе.

Софронич отчасти был прав. Не имели значения ни его суровость, ни тон. Важней всего была правда, немалая доля правды. Конечно, Дэнкуш эмоционален…

И потому он выслушал критику в свой адрес, опустив голову, словно онемел, с чувством стыда и жаждой искупления. Он ошибся, действительно ошибся, и попал в такое положение, что толкнул комитет партии на непродуманные действия. Он готов был признаться в допущенных ошибках, которые будут сформулированы членами бюро на основе принципов демократического централизма.

Но не успел он взять слово, как поднялась Екатерина Ланга. Член комитета, председатель женской секции, она происходила, как и Матус, из семьи, где все были коммунистами, все бывали арестованы по разу, а может, и больше — отец, мать, братья, сестры, дядья и тетки.

Ее дед, знаменитый мастер-колесник, в конце прошлого века был одним из первых пролетариев-социалистов в городе. Она же, Катя, была самой энергичной, самой экзальтированной и неугомонной: объезжала села, обходила улицы и кварталы на окраине города. Переходя из дома в дом, она решала наряду с большими принципиальными проблемами и десятки мелких, касающихся повседневной жизни людей. Может быть, потому, что ее убеждения сформировались в пролетарской семье, она была чем-то вроде сестры или матери для многих обездоленных. И у нее случались с Дэнкушем конфликты, даже крупные, из-за ее напористого характера, а в особенности потому, что она была склонна превратить партию в какое-то филантропическое общество.

— Товарищ Катя, вы хотите немедленно развязать все узлы, а для этого необходима революция, — не раз говорил ей Дэнкуш. — Партийные фонды созданы не для того, чтобы их раздавали неимущим!

Порою, израсходовав все запасы своей немалой энергии, она уставала, грустнела и старалась уединиться. И тогда подавала заявление, чтоб ее освободили от работы (за полтора года легальной работы это уже случалось дважды). В последний раз она подала заявление одному инструктору из центра и окружному секретарю.

— Товарищи, не могу больше, нет сил. Я должна растить ребенка, я его сутками не вижу. Недавно я даже разревелась. Он стал говорить мне не «мама», а «тетя» и кричал, когда я брала его на руки. Поверьте мне, не могу больше. Я и дальше буду работать, только не в активе. Иначе оставлю ребенка сиротой. Ребенка, которого я родила в тюрьме.

Те двое выслушали ее. Инструктор привел весомые доводы, слова, сумел убедить ее взять заявление обратно, и с тех пор она долго не заикалась об уходе, работала самоотверженно во всех кампаниях.

Она стала грозой для мелких промышленников. Превратив фабричные комитеты в большую силу, добивалась более человеческих условий для рабочих. Карлика, с которым постоянно сталкивалась — разумеется, не прямо, а когда в общественных столовых не хватало продуктов, — она искренне презирала. Поэтому она и заговорила.

— Товарищ Софронич, — сказала она, — вас не волнует, когда убивают невинного рабочего? И вы не хотите, чтобы виновные были наказаны? Чтобы не повторялись подобные преступления?

Софронич пристально поглядел на нее и тихо сказал:

— Товарищ Катя, я хочу, чтоб подобные преступления никогда не совершались. Хочу, чтобы вообще не было бандитов. Но я не трачу силы на отдельные случаи, как вы, в ущерб стратегическим планам.

— То есть как? Если мы потребуем наказания Карлика, мы утратим власть? Народ, что ли, заступится за «любимого» Карлика, который заживо сдирает с него шкуру? Народ возненавидит коммунистов за то, что они против Карлика?! Народ, что ли, скажет: не трогайте нашего дорогого бандита, пусть процветает, богатеет и убивает нас, как скотину, когда ему вздумается? Не трогайте его, и господина Флореску, и господина Месешана, самых популярных в городе людей! Не трогайте и господина полицейского, ведь он еще не всем свернул челюсти! Значит, это грозит коммунистам? Народ отвернется от нас, и мы проиграем на выборах?!

Софронич дал ей выговориться, высокомерно улыбаясь. Он не возмутился, и на его лице не выступили красные пятна, как тогда, когда он чувствовал себя оскорбленным. Он знал, что твердо стоит на нужной позиции, что центр на его стороне, следовательно, он не может ошибаться. Более того, он считал себя непогрешимым. Поэтому и был таким осторожным, всегда осторожным и осмотрительным. Если он и задерживал какое-то дело, то ради того, чтобы ни в чем не ошибиться. И он оказывался прав, рано или поздно, пока твердо держал власть в руках. Пусть кто-то обижается, кто-то считает его подозрительным и суровым. Поймет со временем. И обида пройдет. Главное — власть.

— Все, товарищ Катя? — спросил он. Он называл ее товарищ Катя, а не товарищ Ланга, обращаясь к ней вопреки обыкновению с некоторой слегка снисходительной фамильярностью, как к ребенку, речи которого нельзя принимать всерьез.

— Я кончила, — ответила Катя, — интересно, что вы мне ответите.

— Я отвечу. Дело в том, что речь идет не о популярности Карлика. Не внушайте товарищам, будто я утверждаю, что этот бандит популярен и любим народом. Нет. Но если мы самочинно уничтожим его, наша популярность окажется лишь временной. Мы рискуем потерять связь с нашими попутчиками, с либералами, с мелкобуржуазными элементами и даже с буржуазией, которую мы сумели хоть на время оторвать от крайне реакционных сил. Это будет лить воду на мельницу Шулуциу и ему подобных, показывая, что с нами невозможно работать сообща, потому что мы тут же начинаем поднимать массы и оттеснять своих союзников. Я мог бы еще многое сказать, но пока ограничусь тем, что повторю, как говорил и товарищу Дэнкушу, что он допустил ошибку. Главное в политике — завоевание власти. «Кто кого?» — в этом весь вопрос. Надеюсь, вы меня поняли?

— Нет, — ответила Катя, — мы не поняли друг друга. Послушайте, вы обвинили товарища Дэнкуша в том, что он индивидуалист. Может быть, не знаю, какой он там «ист». Но мне кажется, что вы ударились в отвлеченную от жизни философию. Высокие проблемы, высокая политика! А я точно знаю конкретные вещи. Буржуазия все-таки поддерживает Шулуциу, а не такого дуралея, как Флореску. А мелкая буржуазия не пойдет с тем, кто соглашается со спекуляцией, когда приходится платить за одно яйцо пять тысяч лей, в то время как учитель получает жалованье всего сто двадцать тысяч лей. Борясь со спекуляцией, мы скорее привлечем их к себе, это я вам говорю, а я живу среди народа. Если мы не примем мер, то и бедняки будут голосовать за Шулуциу, ибо в те времена, когда он был министром, не убивали рабочих на вокзале и жалованье не равнялось сотне яиц, если не меньше.

— Интересно, товарищ Ланга. — (На этот раз он принял ее всерьез, в голосе появился металл.) — Следовательно, вы считаете, что партия совершила ошибку, вступив в союз с другими силами и создав блок из демократических партий?

— Не знаю. Я этого не говорила. В других местах, возможно, все идет иначе, но здесь у Флореску нет никакого авторитета, и он в сговоре с бандитами.

— А наш край не связан с остальной страной, с общими условиями? Разве мы идем с Флореску, просто с человеком по имени Флореску, а не с его партией и с другими партиями? И международное положение не в счет? Может быть, вы не знаете, но в наш город приехал или приезжает, как мне доложили, господин Уорнер, знаменитый журналист, который раззвонит на весь мир: «Беспорядки и мятежи, спровоцированные коммунистами!»

— Плевать мне на этого господина! — воскликнула Катя.

— Ему также плевать на вас, если говорить начистоту. А нас это касается, да еще как! Товарищи, — обратился он к членам бюро, — я лично считаю, что генеральная линия нашей политики правильна. Я много думал над этим и выскажу свою мысль. Некоторые социальные слои, колеблющиеся или противящиеся, предпочитают покупать яйца подороже, лишь бы не менять образ жизни, весь свой уклад.

— А мы, — крикнула Катя, — разве мы не хотим изменить жизнь людей? Разве мы не делаем революцию?

На этот раз Софронич не улыбнулся: ни презрительно, ни злобно. Лицо его не покрылось красными пятнами, а стало лишь бледней, и ответ прозвучал сурово, словно произнесенный другим голосом:

— Да, мы хотим изменить жизнь, и радикальным образом! Но это не должно быть известно всем и каждому. Когда они осознают это, будет поздно. Господин Татареску — министр иностранных дел. Он будет нас представлять на мирной конференции в Париже, там он встретит своих старых знакомцев, с которыми уже вел переговоры. Все будет выглядеть вполне естественно. Пусть весь мир узнает, что все социальные слои населения участвуют в реконструкции страны. А там увидим! Мой принцип (а он не только мой) таков: не раскрывать наши намерения раньше времени. Меня не интересует ни Месешан, ни Флореску, а Татареску. И даже не Татареску, а его друзья из других стран, и не бедняга Леордян, а весь рабочий класс. То, что произошло на вокзале, — это, по моему мнению, несчастный случай. Мы же занимаемся не происшествиями, а политикой. Мы политические работники. И когда настанет время, будем судить и Месешана, и Флореску, и, если понадобится, как раз за несчастный случай на вокзале.

Софронич умолк и глянул куда-то поверх голов собравшихся за столом людей, явно взволнованных его речью, такой необычной для подобных заседаний. И он сам чувствовал нечто вроде сожаления, что так разоткровенничался. И чтоб как-то сгладить впечатление, добавил:

— Кое-кто из вас, возможно, подумает, что я так круто повернул не потому, что у нас с товарищем Дэнкушем имеются разногласия, а потому, что я лично настроен против него. Это заблуждение, лично я не имею ничего против кого бы то ни было из вас. Но между нами существуют разногласия потому, что мы по-разному смотрим на вещи. Я, скажу для ясности, вступил в партию, потому что у нее научная идеология, которая позволяет мне ясно видеть все и далеко заглядывать вперед. На ее стороне исторические законы. В этом суть. Мы никогда не разрешим мировых проблем, если будем спотыкаться на бесчисленных частных случаях, попадающихся на нашем пути. Я знаю, что товарищ Дэнкуш — хороший человек и товарищ Катя — хорошая и слишком добрая. Но если мы примем доброту за главное, мы все превратимся в христиан, и все проблемы будут разрешены лишь там, на том свете.

Дэнкуш напряженно слушал перепалку между Софроничем и Катей. Истина была то на одной, то на другой стороне, и он не мог не восхищаться железной логикой, широкими перспективами, обрисованными Софроничем, который сейчас предстал перед ним в другом свете. До сих пор он считал его просто сухим человеком, подозрительным, грубоватым, с узким кругозором, догматиком и формалистом. А теперь понял, что это не так, что суровость происходит не от узости взглядов, а как раз наоборот, от большой гибкости, от умения глядеть вперед. Человек, подобный Софроничу, — в чем-то догматик, действительно отказывается от широты взглядов, но противоположностью широте не обязательно является узость, есть еще высота, взгляд сверху, взгляд издалека. Софроничем нельзя пренебрегать, его речь представляла немалый интерес, так же как и его призыв к дисциплине, это не только приспособленчество. В этом была своя логика.

Дэнкуш склонял перед ней голову, как перед какой-то несокрушимой силой, правда чуждой ему. Он не чувствовал, что она составляет плоть его убеждений, но не мог и противостоять ей или найти аргументы против нее, особенно теперь. Любопытно, однако, что, взволнованный этими мыслями, он забыл о своем намерении выступить с самокритикой. Молчали и остальные члены комитета. Даже Вайс, который держался того же мнения, что и Софронич, почувствовал себя неловко — ему хотелось взять под защиту Дэнкуша, учеником которого он был когда-то, одним из лучших учеников. Склонный по натуре к методичности, он был восхищен твердостью Софронича, не столь уже далекой от рассказов, что слышал в детстве, но давно забыл, — от рассказов о гневном боге, давшем своему народу суровые заповеди, которые следовало неукоснительно соблюдать.

И все же опять Катя Ланга нарушила молчание:

— Возможно, ты прав, Софронич. Я глупее тебя. — (Впервые в жизни она обращалась к нему на «ты», хотя вообще у нее была привычка говорить всем «ты».) — Но я боюсь одного. Что ты не совсем доверяешь народу и не очень-то любишь его.

— О нет. Я люблю его, — ответил Софронич, — и поэтому хочу видеть его на верном пути, а не в блужданиях.

Неожиданная мысль пришла в голову Дэнкушу. «Жестоко ошибается тот, кто думает, что фанатизм — это половодье самого страстного чувства». Но он поспешил отделаться от этой мысли и прервал дискуссию:

— Хватит. Потом займемся теоретическими вопросами. А сейчас — что делать?

Никто не успел ответить ему, дверь распахнулась, в комнату быстро вошел Матус.

— Товарищи! — обратился он к собравшимся. — Дайте нам оружие, надо ликвидировать эту банду! Народ собрался у виллы Грёдль и не разойдется, пока не добьется своего. Мы не уйдем оттуда. Я не понимаю, чего ждать?

— Погоди, Матус. Принимаются меры, скажи людям, чтоб разошлись по домам, все будет в порядке. Мы получили заверения из Бухареста.

Но, взглянув на его решительное, энергичное и обеспокоенное лицо, Дэнкуш добавил:

— Прошу тебя, пойми. Так лучше. Иди и скажи им. То, что я говорил в зале, — чистая правда.

Матус опустился на стул, стоящий у стены.

Он тоже ушел из зала возбужденный и охваченный гневом. И пошел с толпой к вилле Грёдль и кричал вместе со всеми: «Долой Карлика!», «Выходи к нам, крыса!» Но кроме выкриков, они ничего не могли сделать. Никто из этой безоружной толпы не рискнул переступить ворота, войти во двор, штурмовать виллу. Он лично сделал бы это, рискуя жизнью. Но кто бы последовал за ним? Он чувствовал себя сломленным и опозоренным и пришел сюда, к Дэнкушу, будучи убежден, что найдет поддержку. Он догадывался, что Дэнкуш согласен с ним, хоть и дает совет пойти и успокоить толпу. Теперь он и рад бы сделать это, но не мог. И не только потому, что не понимал зачем. Поэтому он признался чужим, изменившимся голосом:

— Не могу. Я не могу их успокоить. И никто не сможет.

— Ты должен. Как бы тяжело ни было, — сказал Дэнкуш.

Матус ничего не ответил, лишь отрицательно покачал головой.

— Беда будет. Бандиты начнут стрелять в нас.

— Именно поэтому. Мы все пойдем туда, и ты с нами, и скажем им, что нужно расходиться. Раньше или позже, но справедливость восторжествует.

Тогда Софронич сказал:

— Будь спокоен. Карлик и его банда не станут стрелять первыми. Можете не сомневаться.

— Откуда вам это известно? — удивился Дэнкуш.

— Я же знаю, что он не идиот. Если начнет стрелять, он погиб. А так — у него еще есть надежда. Теперь он не может позволить себе пойти на кровопролитие.

Услышав слова Софронича, рыжий Матус встал и сказал:

— Я иду, — и быстро направился к выходу.

— Матус, — крикнул ему вслед Дэнкуш, — что ты собираешься делать? Немедленно вернись!

Матус обернулся и глянул на него пустыми глазами.

— Что ты хочешь сделать? Отвечай, когда тебя спрашивают, не молчи.

Но Матус молчал.

— Ты хочешь подставить лоб? Или убить Карлика?

Ответа не последовало.

— Ты думаешь, этот бандит стоит твоей жизни, твоей молодости? Нет, не стоит. Кроме того, твоя жизнь принадлежит не только тебе, а всем нам с того момента, как ты вступил в наши ряды. Никто из нас не принадлежит только себе.

— А я так жить не могу, — ответил Матус, но не ушел, остался стоять у дверей, представляя себе не то с замиранием сердца, не то с наслаждением, как пересечет пустынный двор с пистолетом в руке, показывая, что он вооружен, и дорого продаст свою жизнь. И если, когда он переступит порог того дома, кто-нибудь, даже сам Карлик, выйдет ему навстречу, он тут же нажмет на курок, они глянут друг на друга, выстрелят одновременно и молниеносно упадут мертвыми.

В эти минуты смерть для Матуса была бы великим облегчением: она спасла бы его от позора, от чувства беспомощности, дала бы возможность победы. Тяжелее всего было отказаться от всего этого.

— Леордяна отвезли в морг. Прибыл главный прокурор, еще один прокурор, и Месешан.

— Что же дальше? — спросил Дэнкуш.

— Кое-кто из нас воспротивился этому, они арестовали троих и отправили их в полицию.

— Мы должны вмешаться, — сказал Дэнкуш. — Такое нельзя допустить. Не те времена…

Но он не успел высказать до конца свою мысль, ему сообщили по телефону, что через несколько часов прилетит на военном самолете ответственный товарищ. Нужно отправить кого-нибудь к месту приземления для подачи светового сигнала. До той поры сохранять спокойствие.

— Матус, — сказал Дэнкуш. — Прилетает товарищ из центра. Пойди возьми людей, расставьте сигнальные огни для посадки. Видишь, все становится на свои места.

Матус ушел с тяжелым сердцем.

В это время в кабинете префекта главный прокурор говорил своему молодому коллеге и подчиненному Мане:

— Твое несчастье, дорогой, в том, что весь этот кавардак затеял один Дэнкуш. Его обезоружат сами партийцы.

— Он злодей, — воскликнул префект. — Хорошо, что мы отделаемся от него.

Помощник прокурора Маня не ответил. «Может быть, я ошибся, — думал он, — но пусть коммунисты знают, что я остаюсь в их распоряжении. Как бы там ни было, я сыграл свою роль. Если я не буду крепко и как можно дольше держать власть в руках, этот любезный господин в охотничьем костюме, срочно вызванный из леса, уничтожит меня, даже пикнуть не успею».

— Ты проиграл, господин Маня, потому что пренебрег законностью, — сказал главный прокурор и весело похлопал его по плечу. — Я напишу на тебя рапорт генеральному прокурору королевства. Ты проиграл, и баста. Не так делается политическая карьера.

— Допустим, — ответил Маня, а прокурор воскликнул:

— Господин Флореску, нет ли у тебя рюмочки водки, я продрог на охоте, а потом тут эти болваны…

Загрузка...