Глава VI

Фонари позвякивали под порывами зимнего свистящего ветра, и сторож Леордян, ежась от холода, видел их все сразу — они вспыхивали, как взорвавшиеся звезды, и свет их расплывался туманом. Он остановился, закрыл глаза — веки опустились на замерзшие глазные яблоки, как теплые компрессы. «Должно быть, градусов двадцать пять, а то и больше», — подумал он, и от этой мысли еще больше почувствовал, как замерз. Шинель на меху, которую дал ему один механик, не спасала, как в первые ночи, когда он гордо бродил по пустым перронам, наблюдая за своей широкой тенью, расползавшейся по замерзшему камню. «На, возьми, — сказал ему механик, — а то кишки промерзнут и останутся твои сосунки сиротами». — «А ты как же?» — спросил он. — «Ладно, мне Дед Мороз принесет другую». Леордян не знал, что сказать. Он не очень-то умел благодарить: нечасто выдавались такие случаи. Люди никогда ничего не дают задаром и, если могут — это он знал, — скорее дают тебе по морде. Поэтому надо опасаться, чтобы не попасть в капкан и не стать жертвой чьего-то злого умысла.

— Послушай, — сказал он механику, — зачем это ты?..

— Да ладно, бери, грейся. Может, и я на том свете согреюсь. Так пишут в книге.

— А я что тебе дам? — не отставал Леордян.

Дать бы механику за шинель хоть что-нибудь, в чем тот нуждается, и все стало бы ясно. Чтоб не задаром, а отдать ему такую же нужную, только другую вещь. Шинель-то широкая, из толстой синей материи на белой овчине и с большим белым воротником, который закрывает половину груди и откидывается на спину. Шинель длинная, до земли, сшитая в расчете на человека более полного, чем тщедушный Леордян. Должно быть, дорого стоит; впрочем, теперь, когда везде инфляция, о цене ее трудно говорить. Шинель можно было получить в обмен на мешки с продуктами, на хлеб, которым накормишь много ртов, на ценные вещи. На деньги сейчас ее трудно купить. Потому-то Леордян и удивлялся и не хотел ее брать. Наверное, механик дал ее ему не без задней мысли. А вдруг это одно из тех мошенничеств, на которые люди пускаются, чтобы обмануть его, Леордяна, чтобы принести что-то в свой дом, детям, не знающим голода и холода, и своим толстым, самодовольным женам с двойными подбородками. Мошенничество, благодаря которому одни процветают, наживаясь на обмане других людей, вроде него, — этим-то всегда не везет, и потому с таким тяжелым сердцем возвращаются они домой, к своим худым, измученным и сварливым подругам; да и как женам не ворчать — ведь не встретился им настоящий мужчина, умеющий мошенничать, а достался такой, которого постоянно обманывают.

Вот почему он не хотел брать шинель, боясь попасть в игру, которая не по нему; того и гляди, если возьмешь «эдакую вещь» задаром, механик на этом еще больше, много больше заработает или вдруг механику выпадет счастье, то счастье, которого он, Леордян, тайно ждал всю жизнь, подбадривая себя и надеясь, что счастье его просто притаилось где-то, но непременно явится. Если бы кто-нибудь предложил ему не шинель, а большой дом и землю, и скот, и деньги, он бы не принял, зная наверняка, что это выйдет ему боком. Ведь никто ничего не дает, если нельзя на этом заработать, — ну, разве что какие-то пустяки, лохмотья, всякую рвань, объедки с изобильного стола, которые он, человек бедный, но с достоинством, никогда и не возьмет. Честь для Леордяна была превыше всего.

Вдруг все ему стало ясно. Механик просто шутит, хочет над ним посмеяться. Притворится, что дает ему шинель, чтобы потом отнять, да еще поиздевается у всех на виду. «Что? — закричит он, — шинель твоя? А чем ты за нее заплатишь?» Только не на такого напали. Он никому не даст над собой издеваться.

— Брось шутить, Василе, — сказал он механику. — Найди кого-нибудь другого. Иди себе своим путем, а мне не до смеха. И так достается.

— Да возьми ты ее, говорю тебе. Не смеюсь я над тобой. Ну зачем мне смеяться? Ты ведь замерзнешь на этом морозе в своей ветхой военной одежке. Возьми, не нужна она мне.

— Бери, Ион, — сказал один нездешний кочегар, и даже рыжий сцепщик Георге его поддержал. Георге — человек серьезный, все его ценят за ум.

Он молча присутствовал при этом разговоре, но даже самое его присутствие меняло дело. Георге всегда судил строго, и его мнение имело вес. Он делил людей на злых и добрых, любимых и тех, кого ненавидел, и, хоть был он просто сцепщиком, к его мнению прислушивались больше, чем к мнению дежурного по станции. Потому Леордян посмотрел на него, чтобы по его чуть сумрачному лицу (лицу человека мудрого, познавшего чересчур много горя) понять причину столь необычайного дара. Георге подбодрил Леордяна:

— Бери. Тебе ведь по таким морозам холодно. Возьми, раз у Василе есть. Он как-то ездил в вагонах с солью в Венгрию и привез таких пять штук. Иначе зачем ему водиться с людьми Карлика? Возьми, это он для спасения своей души тебе дает.

— Карлик, — сказал Леордян и испугался: значит, тут замешан Карлик, так он и подозревал, что все не просто. Но тут механик бросил шинель на пол и принялся ругаться.

— Мать твою так, — кричал он, — что́ Карлик? При чем тут Карлик? Я хотел тебе дать, потому что ты умираешь от холода, черт бы тебя подрал! Слышали? Карлик… Какое Карлик к тебе имеет отношение? Чего ему от тебя надо? Душа твоя ему нужна? У него души-то почище твоей есть! Слышали? Я добро человеку хочу сделать, а он мне про Карлика!

И он резко повернулся к сцепщику. В каждом мире, как бы мал он ни был — даже в мире этой тупиковой станции на окраине страны, — есть свои мудрецы и безумцы, философы, юристы и вожаки, помимо тех, что сидят с нашивками. Рыжеволосый Георге был здесь и Сократом и Солоном и имел не меньшее влияние, чем эти знаменитые люди в свое время. Потому механик Василе так с ним говорит — с тайным желанием оправдаться, огорченный словами сцепщика о связи его, Василе, с Карликом и о необходимости спасти душу:

— А ты-то, дядя Георге, старый ведь человек! И дуришь ему голову такими вещами. Нельзя уж и доброе дело сделать! А как ты хочешь, чтобы я жил? Да, я перевожу соль, соль, дрова и керосин, а привожу домой еду. Чтобы моя дети не померли с голоду. Я их породил, я и обязан о них позаботиться, Никому я этим не делаю зла. А чем там занимается Карлик — то не моя забота. Я не знаю, не сую в это нос, не вмешиваюсь. Они называют меня Молчальником, А мне что, больше всех надо? Ведь мне-то никто не помогает прокормить семью! Так что мне очень жаль, дядя Георге. От тебя-то я не ожидал таких слов!

Механик ушел, хлопнув дверью. Шинель осталась лежать на полу, и люди молча переглядывались. Сцепщик сказал Леордяну:

— Возьми шинель-то. Он тоже, бедняга, хочет добро сделать. Возьми, не сомневайся.

Леордян поднял шинель, и она ему показалась несказанно тяжелой, потом он накинул ее на плечи, и приятное тепло окутало его. Он ходил взад-вперед, и постепенно в нем росла гордость, словно шинель была ему каким-то добрым знаком судьбы, словно он и не принял ее как милостыню. Он трогал ее меховой воротник своими жесткими руками и даже сквозь мозоли чувствовал, какой он мягкий и теплый. А потом снова забеспокоился и стал спрашивать Георге и других:

— А если он придет и отнимет? Он оставил ее здесь, но не сказал мне, что отдает ее, ведь сразу-то я не взял.

— Он больше не придет. Носи на здоровье. Теперь ты можешь по любому морозу разгуливать, ну и на здоровье!

И целую неделю ему не было холодно, и он ходил через линии по пустым вагонам всю ночь, он и его шинель, — можно сказать, они были как две персоны, друг друга дополнявшие. Его худое, обычно дрожащее, скрюченное тело теперь, закутанное в шинель, распрямилось и приобрело иную осанку, да и ходил Леордян другим шагом. Теперь он не прятался в укрытие, а все время был начеку и уже решил, что выполняет ответственную миссию, он — сторож при пакгаузах и складах. Конечно, не одежда делает человека, но без одежды в этот лютый мороз не так-то просто было по-настоящему чувствовать себя человеком.

Только в эту ночь, несмотря на подбитую мехом шинель (точно генеральская, говорил он не без насмешки, но не все ли равно, важно, что ему было в ней так хорошо и тепло), только сейчас, в эту ночь, его пробрал холод. Он решил, что не будет, как в прошлые ночи, оставаться все время на улице, а пойдет погреться к железнодорожникам, где всегда топилась печка и всегда собирался народ, так что даже если и не поговоришь, то хоть послушаешь рассказы бывалых людей, которые много чего знают.

Он уселся в уголок у печки и стал слушать. Так проходило время, а главное, он тоже чувствовал себя там настоящим железнодорожником, хотя был всего лишь сторожем и никогда не уезжал из родных мест. Даже военную службу здесь отбывал, и свояченица старшины, у которой он колол дрова, та, что замужем за дежурным по станции, помогла ему устроиться работать на железную дорогу — вот теперь и он надел фуражку, правда немного поношенную, и козырек у нее сломан, но все же это фуражка, и она показывает всем, что у него свое, определенное место на белом свете.

Кроме того, он познакомился со столькими людьми, приходившими погреться в диспетчерскую, они рассказывали столько любопытного о дальних краях, где случалось им брать воду и уголь! Например, о Симерии. Эта Симерия, станция с женским именем, где меняли паровозы, — значит, их там было сколько угодно, если их меняли, и склад угля там был и разъезд, — может быть, из-за женского своего имени казалась ему экзотической землей, более экзотической, чем Сибиу или Предял, как для других Пальма ди Майорка.

И у него, как у всякого железнодорожника, было разрешение на бесплатный проезд поездом. Он бы сел как-нибудь в вагон и уж не поехал бы никуда, кроме Симерии. Посмотрел бы он, как там и что, огляделся бы хорошенько вокруг и потом вернулся домой. Но как ему сказать дома: «Счастливо оставаться, я еду в Симерию. Просто так, посмотреть, что там такое! Без всякого дела, просто посмотреть». Конечно, жена и дети решат, что он сошел с ума. Да и некогда ему было. Днем он обрабатывал с семьей клочок земли, а ночью служил сторожем. Как было уехать в Симерию? Но слушать рассказы о приключениях в этих местах ему нравилось, хоть он и молчал все время. Было потом о чем думать всю ночь, пока он ходил по путям и осматривал вагоны, — не все же о бедах да о доме думать.

В знак восхищения перед своими коллегами он выучил номера поездов и не определял уже время — «без четверти семь», а говорил — «шесть сорок пять», хоть и не так легко было этому выучиться. Но один начальник поезда все ему объяснил как-то вечером, очень терпеливо, и он понял, потому что был не дурак, а просто очень несчастный человек, хоть теперь и нельзя сказать, что ему всегда в жизни не везло. Вот повезло же со свояченицей старшины, которая помогла ему устроиться на работу, — на нее произвел впечатление этот худой и такой покладистый солдатик.

Когда он наколол дрова и уложил их аккуратно в виде геометрической фигуры в кладовке, она попросила его подтереть пол на кухне, и он снял шинель, закатал рукава и принялся старательно мыть пол. Тут хозяйка дома — назовем ее так, хоть она была женщина бедная, и был у нее муж грубиян и пьяница, и пятеро детей мал мала меньше — села на стул и, наблюдая за ним, принялась ему рассказывать, какой красивой была до замужества, пока не растолстела — ведь скольких детей родила, одного за другим, а то была она «знаешь, на самом деле красивая», и за ней больше, чем за ее сестрой, ухаживали, не только сержант — лейтенант ухаживал, и она могла бы выйти за него, и тогда не было б у нее стольких забот и даже был бы ординарец, чтоб не все ей самой-то делать. Ведь на то, чтобы нанять женщину, денег у нее не хватало. Совсем другая была бы у нее жизнь.

Она чувствовала, что солдат ей верит: он повернулся к ней и поглядел снизу вверх, не как на какую-нибудь уродину, на которую орет муж: «Разжирела ты, мать, все только наворачиваешь!» — а как на женщину, необыкновенно красивую (хоть и в прошлом), которой просто не повезло. Она дала ему понять, что пала жертвой подлинной любви, пренебрегла материальной выгодой ради любви чистой и искренней, только любовь ее досталась человеку несто́ящему. Она видела сочувствие своей горькой судьбе, и не было в этом сочувствии презрения или унизительной жалости, но было восхищение тем, какой когда-то она была. И она захотела что-нибудь узнать о нем, чтобы он не оставался для нее только «солдатом», а стал и человеком. Так она узнала, что скоро конец его сроку, и тогда, в надежде, что он ей еще пригодится, она подавила в себе страх перед мужем и попросила найти для солдата место на станции.

Это была самая большая его удача: он не только заработал деньги, но и стал железнодорожником, и узнал столько интересных вещей, которым мог подивиться и о которых мог поразмыслить во время своих ночных обходов. Он всегда много узнавал, потому что при нем говорили все и не слишком обращали на него внимание, — был он тихий и вызывал симпатию своей безобидностью и каким-то особенным чувством собственного достоинства. Если дядя Георге, рыжий сцепщик, был воплощенной мудростью, то ночного сторожа Иона Леордяна считали воплощением душевной чистоты и чести. Может, потому механик и дал ему шинель.

В диспетчерской даже в этот ночной час было полно народу. Прошел только тридцать пятый, больше ни одного поезда не было, может, объявят о приходе товарного; но пути были забиты и расписание нарушено, по-прежнему шли военные составы, поэтому было неизвестно, не случится ли где-нибудь в дороге задержка.

В комнате было жарко, высокая и пузатая чугунная печка, набитая опилками, сильно гудела. Несколько механиков, кочегаров и начальников поездов, один обходчик и два путевых рабочих, задержавшихся на вокзале, разделяли скромную трапезу — хлеб, свинину и фасоль в банке — и горячо спорили. Когда вошел Ион Леордян, один шутник приветствовал его:

— Здорово, генерал. Ну как она, жизнь?

— Да, ничего, — сказал Леордян, улыбаясь, сел у печки и расстегнул — но не снял — свою шинель. Он не спеша потирал руки и слушал, что говорят люди.

— Вот ты все «наше время, наше время», — настаивал пожилой механик. — А вот погляди, и мы тоже почти миллионерами стали.

Он вытащил кипу рыжеватых банкнот, измятых и грязных.

— Вот погляди на эти деньги. У меня здесь двести пятьдесят тысяч лей. Четверть миллиона. И ничего не могу купить на них. Вот разве что доллары достану! Тогда в чем преимущество?

— Погоди, я ведь не говорил, что хорошо, но по крайней мере из-за послевоенного кризиса не мы страдать будем. Это я тебе могу гарантировать.

— Можешь мне гарантировать? Но как? Вот ты мне здесь то да это загибаешь. Я делаю тебя директором или министром, потому что ты наш человек. Чтобы ты стабилизовал валюту, чтобы деньги имели прежнюю ценность, Только где нам в этом разобраться!

— Да брось. На то и специалисты, а они — с нами.

— Ну вот мы и приехали. Тебе нужны специалисты. И ты берешь их у господина Гуцэ. Ведь здешний префект очень мягко стелет. Мол, видите ли, демократия, братья. Кто на самом деле этот префект, дорогой товарищ, — тот ли, кем ты и твои друзья его считают? Кто он, а? Я тебе скажу. Он спелся со спекулянтами, он человек Карлика. Он с нашими знается, пока не составит себе состояния в валюте, а не в этих бумажках, которыми только подтираться. Он человек Карлика, разбойник и преступник, родной папаша всех спекулянтов. А что, железные дороги на Карлика не работают? Ты не работаешь? И ты на него работаешь. Все работаем, потому что нашего друга префекта он тоже купил. Вот почему я не пойду к тому, кто мне скажет: «Знаешь, дядюшка такой-то, я тебя сделаю министром или еще кем-нибудь». Я пойду к тому, кто меня не любит, но не прямо меня обманывает. Его я давно знаю, он человек серьезный, себя не забывает, но не совсем бессердечный. Я знаю, как его взять: организую профсоюз, чтобы на него давить, потребую, чтобы он соблюдал мои права рабочего, и скажу ему: «Уважаемый, переделывай страну. Только я не даю тебе права держать меня в нищете. Иначе я тебе наподдам и не стану на тебя работать. У тебя есть кредит на рынке, достань денег откуда знаешь, но не заставляй меня помирать с голоду, иначе я не буду на тебя работать. И дай мне право контролировать тебя».

— Эту песню мы слыхали. Это песня Титела Петреску. Социал-демократия, подкупленная капиталистами. Это ты брось, а скажи ты мне, прав ли я? Ведь мы дойдем до того, что будем отдавать миллион лей или все жалованье за килограмм кукурузы и руку будем целовать Карлику — если он нам ее подаст. Потому что теперь ничего на рынке не покупается и не продается без его ведома.

— Ты уж не сердись, Морешан, так оно и есть, — вмешался еще один железнодорожник с потемневшим от копоти лицом. — Будет большой голод. Я ходил на этой неделе на поезде с дровами до Прута, но в Аджуде образовалась пробка, и я застрял там дня на три. Люди не могли нас накормить, скот у них подыхает. По всей Молдове хуже, чем у нас в Трансильвании, коровы в стойлах мычат с голодухи, а людей все тянет на вокзалы: стоят и смотрят, как проходят поезда. Так и стоят толпами. И смотрят. Мужчины, женщины, дети. Не поеду я туда больше. После того как вернулся, три ночи мне во сне спились их потемневшие глаза. Они там больше белокурые и голубоглазые, а теперь у них глаза от голода потемнели. Бедняги.

— Опять будет как в тридцать втором году. Тогдашний хозяин уж так красно говорил о крестьянском труде, а жалованья полгода не платил!

— Что ж ты сравниваешь Арджетояну с нашими? Он с капиталистами не расправился, потому что пожалел их. Проводил политику экономии. Это не одно и то же.

Ион Леордян слушал и молчал. Ему отсюда не было видно людей из Молдовы с потемневшими голубыми глазами, он и от других слышал, что начался великий голод. «Грядет Армагеддон в Молдову, сея огонь… и имя зверя семьсот семьдесят семь», — сказал ему сосед-сектант Борчу. Он пытался убедить его вступить в новую церковь: «В живых останутся и унаследуют землю только сто сорок четыре тысячи, и почти все эти места уже заняты». Не убедил. Леордяну нравилось слушать разговоры в этой комнате, и о ценах, и о засухе, и об обесценивании денег, и о политике, и тут уж спорщики никого не щадили. Всех обсуждали, даже короля. И как дела с американцами, англичанами, со Сталиным. Эта смелость людей — спрашивать обо всем на свете, потому что все им надо знать, — еще больше сближала его с ними.

— Но кто нас заставил воевать? Разве не господа? Так почему же мы виноваты? Почему мы, а не они должны платить? Пускай и теперь тратят золото, пускай укрепляют валюту, — кричал механик-коммунист, говоривший вначале. — Пускай они платят, а не мы, и заставить их может только наша партия.

В комнату вошел молодой лейтенант, военный комендант станции, в сопровождении двух солдат. Железнодорожники называли его «поповной» — он был застенчив и часто заливался краской, когда ему возражали, а он хотел утвердить свою власть. Но его считали неплохим человеком, скорее, просто ребячливым. Кое-кто из знавших его говорил, что он хорошо воевал и, главное, не давал своих людей в обиду, не посылал их на смерть, чтобы самому получить награды. Пробираясь к печке, лейтенант, чтобы показать, что он начальник, зычно крикнул:

— Вам чего здесь надо?!

Но никто не испугался и не обеспокоился. Старик, который говорил о профсоюзах, пригласил его:

— Садитесь, господин лейтенант, мы вот здесь спорим. Потолкуем, как устроить жизнь на земле.

Лейтенант расстегнул шинель, снял теплые наушники и перчатки и, подставив руки огню, стал, ежась от холода, растирать их. Люди освободили для него и его солдат место с той симпатией, какую обычно ветеран проявляет к солдатам, вспоминая и свою молодость.

— Эх, ребята, ну и погано же нести караул в такую погоду! Уж я-то знаю. Выпейте водки да горло ею пополощите — согреетесь немного.

Офицер — «поповна» — тоже взял стаканчик, угостил каждого из сидящих сигаретой, всю пачку роздал.

— Что ж вы сами курить-то будете? Вы бы себе две-три сигареты оставили, раз сегодня ночью в карауле, — послышался чей-то голос.

— Ничего, через час и я спать пойду. Да и нельзя курить на улице: ужасный мороз.

Ион Леордян тоже взял сигарету и поблагодарил. Снова вспыхнул жаркий спор, лейтенант принимал в нем участие очень застенчиво, он вроде Леордяна держался отстраненно и не решался высказывать свои мнения вслух. Потому-то сторож и смотрел на него с особой симпатией, пока курил сигарету, которая показалась ему ароматной и сладкой: как-никак сигарета «Карпаць» — не махорка. Он, человек очень бедный, курил, только когда угощали другие, и очень редко, по воскресеньям, покупал себе пачку «Национале». Но люди были добры и угощали его. Каждую ночь он выкуривал две-три сигареты. Он сидел бы так до утра и слушал бы, о чем говорили другие: что где случилось, кто про что думает. Но надо было исполнять свои обязанности, тем более что теперь у него была теплая шинель. Поэтому, никого не тревожа, едва замеченный теми, мимо кого он пробирался, повторяя: «Счастливо оставаться, пошел служить», он открыл дверь и вышел на мороз.

Небо было ясное, усыпанное звездами, и Леордян поднял глаза и стал разглядывать его по старой привычке крестьянина, который именно с неба ждет всех знамений. Ему почему-то стало страшно; опустив глаза, он увидел маленькую тень вокзала и несколько вагончиков, разбросанных по тупиковым линиям. Ветви деревьев за вокзалом, отяжелевшие от снега, молчаливым рядом белели под звездным небом. Леордян обычно не боялся бродить ночью один, он был занят своими мыслями. По правде говоря, профессия ночного сторожа очень ему нравилась, и он вряд ли на что сменил бы ее. Он любил слушать, как люди ночью разговаривают в темноте, особенно летними ночами, когда лиц не видно и только светятся огоньки сигарет, а люди становятся общительнее. Как когда-то в ночном, когда они были мальчишками и, дрожа, рассказывали друг другу о привидениях. Ему нравилось, послушав, молча покинуть круг рассказчиков и, прохаживаясь в одиночестве, неторопливо обдумывать то, что он услышал, и мысленно растолковывать себе все рассказы, один за другим. Ему нравилось быть с другими, но еще больше нравилось быть одному.

Он запахнул шинель и пошел; рельсы слегка поблескивали, иногда он поднимался на ступеньки пустых вагонов, разбросанных у станции. «Умные люди, — думал он, — умные. И ведь правда: мы, что ли, затеяли войну, разве я ее затеял?» И он гордился, что стал товарищем этих людей, которые со знанием дела судили любого, и чувствовал себя связанным с этими людьми. Он вспоминал услышанные фразы и дивился им, был согласен со всеми мнениями, даже с самыми противоположными. Не столько с тем, что именно было сказано, сколько с тем, как это было сказано, и радовался, что это было сказано в его присутствии; он слушал с молчаливым удовольствием, его завораживал шум голосов, уверенность, решительный тон собеседников. Он оторвался от своих забот, от повседневных нужд, и его мысль — правда, еще не совсем четкая — пыталась воспарить над ними, он даже пробовал употреблять выученные наизусть непонятные слова.

В эту ночь Ион Леордян, станционный ночной сторож, вдруг почувствовал радость — будто гора спала с плеч. Ему казалось, что-то непременно должно случиться, и обязательно хорошее. Как здорово, что он стал железнодорожником, — это уже немало. Он посмотрел на свою большую тень в длинной теплой шинели, словно на отражение в любимом зеркале, и почувствовал себя сильным, поверив, что близится час, когда раскроется важная тайна, которая пока еще не ясна, но люди вокруг него уже на пути к ее разгадке. Он шел тяжелыми шагами, опустив голову, следя за своею тенью, переступал со шпалы на шпалу (так дети ходят по краю тротуара, считая камни, когда загадывают чет или нечет), перешагивал через камни и комки замерзшей земли, и в его воспоминаниях ясно, как будто он заново переживал это, встали прошедшие минуты, когда он сидел у печки рядом с лейтенантом, который дал ему сигарету, и слышал голоса железнодорожников, споривших главным образом с мудрым стариком. Тот возражал им, что, мол, неизвестно еще, как возродится страна, но Леордяну показалось, будто он сам вскочил и закричал:

— Что, мы, что ли, виноваты в этом несчастье?

Ион Леордян не хотел быть никем иным, как железнодорожным сторожем здесь, на станции, и все же он почувствовал свою значительность, он был согласен с остальными. Вот почему, снова в полную силу переживая эту сцену, он посмотрел на свою тень на земле и сказал:

— А что? И я тоже. Ведь я, ведь мы — железнодорожники, с нами шутки плохи.

Так дошел он до вагонов, которых будто бы не видел, когда делал первый обход, перед тем как войти в диспетчерскую, а впрочем, может быть, он ошибался, потому что не слышно было, чтобы прибывал поезд или даже паровоз. Возможно, прислушиваясь к спорам в шумной комнате, он просто не заметил, как подошел состав. Он осмотрел вагоны внимательно и заметил, что двери не были запломбированы, — это его еще больше удивило. Он открыл дверь и вскочил в один вагон (всего их было три, сцепленных между собой).

У самой двери было свободное место, и он сперва остановился там, но потом вынул из-под полы шинели большой фонарь, который почти никогда не зажигал. Он включил его, и свет большим желтым лучом выхватил из темноты штабеля мешков; они шли по обеим сторонам вагона, оставляя лишь узкий проход. Он ощупал мешки и почувствовал зерно. Целый вагон пшеницы — кто-то потихоньку привез его сюда, на станцию.

Он вспомнил, что говорили люди о потемневших глазах голодающих в Молдове, о том, что скоро из-за спекулянтов килограмм кукурузы или пшеницы будет стоить миллион лей. «Подумать только, миллион лей!» Он позабыл, что деньги обесценены, и эта сумма показалась ему громадной, как в старые времена, — ее и не сочтешь; он, Ион Леордян, в жизни своей не считал до миллиона. Он с трудом мог бы сосчитать до нескольких тысяч. Что же с ними будет, думал он, с ним и, главное, с его женой и детьми, когда настолько возрастут цены; они просто помрут с голоду, и эта хорошая работа на станции будет ни к чему, если нельзя будет ничего купить на деньги, и бумажные деньги станут как мелочь, как венгерские пенгё. Леордян вообразил мир без денег, мир, сходящий с ума от голода и страха. Он снова пощупал мешки и принялся их считать, дошел до пятнадцати и бросил. Его стало знобить, по спине поползли мурашки — он понял: «А ведь это вагоны Карлика, это его дело, дело Карлика, самого крупного спекулянта, из-за которого растут цены и идет голод».

Леордян спрыгнул на землю и подошел к другому вагону. Отодвинул дверь — она заскрипела на несмазанных петлях. Леордян поднялся в вагон и посветил фонарем. Здесь тоже были мешки, но с кукурузой. Один разорвался, и на полу, в узком проходе между двумя штабелями, лежали золотистые зерна.

Леордян наклонился, взял горсть — зерна просыпались между пальцами. Кукуруза была сортовая, зерна большие, полновесные, и сторожу (он ведь был из крестьян) это доставило удовольствие. Он повесил фонарь, как обычно, на пуговицу шинели и стал пересыпать зерна из одной руки в другую. Шагов за своей спиной он не услышал и не увидел людей, молчаливо его подстерегавших; в спину ему ударили лучи фонарей, куда более ярких, чем его собственный. Если направить их в глаза, они ослепляют; с помощью таких фонарей ничего не стоило скрыться.

А между тем Леордян, вспомнив про начинающийся голод, о котором говорили сегодня ночью, подумывал о том, чтобы стащить мешок или два. Вытащить их потихоньку из вагона, где-нибудь спрятать, а потом втайне от всех унести домой. Он отошел от мешка, из которого сыпались зерна, и взялся за другой, попытался оттащить его, но бросил. Он сторож, а не вор. Не мог он своровать, потерять службу и, главное, свое достоинство, уважение людей, право сидеть среди них и слушать, как, например, сегодня в диспетчерской. Он задумался. Столько мешков пшеницы и кукурузы — можно, казалось, накормить целый город. И тут он услышал окрик за спиной:

— Тебе чего здесь надо?

Он резко повернулся в испуге, но фонари ослепили его.

— А ну, пошел отсюда!

Он сделал шаг, все еще ничего не видя, и в этот момент кто-то схватил его за ворот шинели и с силой потянул вниз.

— Воровать пришел? Так тебя растак! А ну, говори, воровать пришел? — рука с силой трясла его.

Леордян сперва испугался, а потом возмутился. Он был возмущен тем, как с ним обращались. Он свой долг выполняет: вагоны были открыты, и он о них ничего не знал.

— Да ты-то сам кто? А ну, скажи? Что это здесь за зерно?

Рука не отпускала его шинель, и он ничего не видел из-за фонарей. Он опустил глаза и заметил пару больших сапог, принадлежавших явно дюжему мужику, а немного позади — другую пару. «Значит, их несколько, этих спекулянтов», — подумал он.

— Вы-то что здесь делаете? — крикнул Леордян. — Опустите фонарь. Кто вы и что вам надо на станции?

— Вот дам тебе раза́ — все поймешь!

— Оставь его, — сказал другой. — Это господин инспектор, разве ты его не знаешь?! Господин генеральный инспектор приехал обследовать станцию.

— Откуда здесь эти вагоны? — не унимался уязвленный Леордян.

Он не был ни вором, ни инспектором, как окрестили его в насмешку эти люди. Но он чувствовал себя сильным и при исполнении служебных обязанностей. Он был сторож, железнодорожник, а перед ним были ворюги и спекулянты. Эта ночь, необычная и радостная для него, пробудила в нем гордыню!

— Ваши документы и документы на вагоны — быстро!

— Я тебе дам документы! — Тяжелый кулак ударил его в лицо.

— Оставь его! — послышался третий голос. — Оставь, не видишь — он просто дурак?

— А если дурак, то чего суется? Ты чего суешься, остолоп?

И снова удар оглушил его, потом еще один — сильный, между глаз. Он упал, однако, охваченный гневом, тут же вскочил, но новый удар снова повалил его. На мгновение он остался лежать, пытаясь прийти в себя, и тут его охватил неукротимый гнев. Те, кто его бил, грубо и заливисто хохотали, один из них снова ударил его сапогом в лицо.

— Документы, да? И ты, несчастный, корчишь из себя полицейского! Я тебе дам такие документы, что не встанешь!

Леордян из последних сил ухватился за ногу — ту, что его ударила, или какую-то другую, дернул ее, и человек упал. Чтобы уклониться от следующего удара, Леордян перекатился на бок и тут вспомнил о свистке, стремительно выхватил его, и в тишине морозной ночи раздался резкий, продолжительный, отчаянный свист. Он был как вопль ужаса — ужас сторожа передался металлическому свистку. Прежде он этим свистком никогда не пользовался — с ним играли дети.

Человека, которого повалил Леордян, испугал отчаянный звук свистка. Именно этот одинокий звук, которого он не ожидал, а не страх перед последствиями (что могло с ним случиться? Все у него было в порядке) заставил его содрогнуться и, не отдавая себе отчета в том, что он делает, он вытащил пистолет и пустил пулю в это пугало в шинели. Звук выстрела отозвался в нем еще большим испугом, и, уже в полной панике, подталкиваемый ненавистью и желанием защититься невесть от чего, он разрядил всю обойму в грудь сторожа. Тот мягко осел, голова его откинулась, глаза остались открытыми.

В груди у Леордяна вдруг стало тепло, и от этого тепла ненависть его вдруг растаяла, и на ее место явилась огромная тишина, тишина и удивление, что такая тишина возможна. В последнюю минуту своей жизни он увидел белую линию деревьев за оградой и потом — звезды на замерзшем небе.

Ион Леордян забыл в этот миг о тех, кто бил его и кто в него стрелял, совершенно забыл, будто их никогда и о существовало, не было ни их грубого хохота, ни насмешек, ни ударов. Забыл он в этот миг и о своей гордости железнодорожного сторожа; все это ушло, исчезло вместе с небом и с вокзалом; забыл он и о самом себе; на какое-то мгновение не осталось ничего — только тишина и удавление. Мир для Иона Леордяна стал таким, каким был до его рождения.

Трое людей удивленно переглянулись. Они не собирались его убивать, они хотели только немного над ним посмеяться — слишком уж он петушился, документы требовал. Избив, они бы оставили его в покое. Тот, кто выстрелил, засовывая в карман пистолет, ругался сквозь зубы.

— Нет, ты только посмотри на этого подлеца! Черт его дернул свистеть! Вот, теперь насвистелся.

И он толкнул тело ногой.

— Ну и ты хорош — какого черта стрелял? Теперь давай его куда-нибудь оттащим. А то из-за этого олуха можно сесть в лужу.

Он уже нагнулся, чтобы взять тело за руки и за ноги, как вдруг раздался топот. Это, услышав свисток и выстрелы, к месту происшествия бежали лейтенант и солдаты. Люди Карлика, охваченные паникой, кинулись прочь, бросив труп и оставив вагоны открытыми. Увидев лежавшего на земле человека, лейтенант несколько раз выстрелил вслед бегущим. Солдаты целились в удалявшиеся силуэты, но промахнулись. Все трое бежали умело, зигзагами, перемахнули через забор и исчезли в ночи.

Молодой лейтенант, тот самый, «поповна», нагнулся над распростертым телом, потом стал на колени к просунул руку под теплую шинель, пытаясь нащупать сердце.

— Мертв, — сказал лейтенант и, посветив фонарем, узнал маленького, тщедушного сторожа, рядом с которым он сидел в диспетчерской, — того, кому он дал сигарету в кто его благодарил полчаса назад. И он удивился, как все мы наивно удивляемся, что человек, которого недавно видели, уже мертв.

— Ведь мы только что расстались, — сказал он солдатам. — Узнаете? Это сторож, он, помните, тихонько вышел из комнаты. Задержался бы немного — и остался бы жив. Еще четверть часа тому назад он был жив, то есть, я хочу сказать, мы его видели.

Прежде чем позвонить по телефону в полицию и доложить своему начальству, он зашел в диспетчерскую; при виде его люди, которые все еще жарко спорили, вдруг замолчали, и стало слышно, как гудит печка. Всем было ясно, что случилось что-то серьезное.

— Застрелили сторожа, — сказал лейтенант.

Люди, на ходу натягивая пальто, стали тесниться к выходу.

— Кто? — спросил голос.

Они. — Лейтенант передернул плечами и вышел.

Солдату, который один остался около Леордяна, стало страшно.

Загрузка...