Застелив мокрый стул газетой, Омито сидел у стола. Перед ним лежала большая пачка бумаги; он только что начал писать свою биографию, о которой столько говорил. Если бы его спросили, почему он взялся за это, он бы ответил, что неожиданно понял: жизнь его многоцветна, словно горы Шиллонга утром после дождя. Он ответил бы, что только сегодня познал смысл своего существования и что он не может об этом не писать. По мнению Омито, биографии пишут после смерти потому, что, только когда человек уходит из жизни, он по-настоящему оживает в сердцах людей. Омито считал, что, поскольку какая-то часть его умерла здесь в Шиллонге, поскольку его прошлое исчезло, как призрак, он возродился здесь вновь и с необычайной остротой ощущал свое новое существование и видел его словно ярко освещенную картину на фоне темноты, которая осталась позади. Только откровение он считал достойным описания, ибо мало кому посчастливилось испытать это на себе. Большинство людей от рождения и до самой смерти так и живут в потемках, словно летучие мыши в пещере.
Еще моросило, но буря уже улеглась, и облака поредели.
— Что вы наделали! — вскричал Омито, вскакивая со стула.
— Что такое, что я наделала?
— Вы же застали меня врасплох! Что подумает госпожа Лабонно?
— Госпоже Лабонно не мешает немножко подумать. То, что следует знать, надо знать. Чего же господин Омито беспокоится?
— Госпоже следует знать лишь о благополучии господина. А о нищенском существовании несчастного можете знать только вы.
— Почему такое неравенство, дитя мое?
— Оно в моих интересах. Сокровищ можно требовать лишь тогда, когда сам можешь их предложить. А нищете рассчитывать не на что, разве что на сочувствие. Цивилизация обязана Лабонно своим блеском и славой, а вам — человечностью и добротой.
— Но разве цивилизация не может существовать наряду с добротой? Тогда тебе незачем будет скрывать свою нищету!
— На это можно ответить только словами поэта. Мою жалкую прозу необходимо заковать в размер и укрепить рифмами, чтобы она стала ярче и доходчивее. Мэтью Арнольд[40] говорил, что поэзия — это критика жизни. Перефразируя его слова, я бы сказал, что поэзия — комментарий жизни в стихах. Однако из уважения к дорогой гостье предупреждаю заранее: стихи, которые я сейчас прочту, написаны отнюдь не гением.
Пусть сердце разрывается в груди!
Пока ты нищ — к любимой не ходи,
И не моли, и жалких слез не лей, —
Стоять напрасно будешь у дверей.
Подумайте, ведь любовь — это богатство, и ее страстные порывы не выразить хныканьем бедняка. Только бог, желая выразить свою любовь к верующему, приходит к его двери в рубищах нищего.
Сначала драгоценный дай залог
И лишь потом проси в обмен венок;
Будь мудр и на обочине в пыли
Своей богине ложе не стели.
Поэтому я и просил Лабонно смилостивиться и не входить в комнату. Что же я расстелю для нее, если у меня ничего нет? Эти мокрые газеты? Боюсь, останутся пятна от теперешних передовиц. Поэт сказал: «Я не зову любимую разделить мою жажду, — я зову ее, когда чаша жизни полна до краев».
Когда приносит зной опустошенье,
И сохнет лес, и вянут все цветы,
Ужели на алтарь, как приношенье.
Пучок сухой травы возложишь ты?
Нет! Дорогую гостью приглашая,
Ее ты встретишь, радостью сияя,
И сотни ярких факельных огней
Рассеют тьму ночную перед ней.
Первое подвижничество человек совершает в младенчестве, когда он, бедный и голый, лежит на коленях своей матери. Это его первое испытание: он должен завоевать любовь. Моя хижина сурово готовится к такому испытанию. Я уже твердо решил назвать эту хижину «Дом маши-ма».
— Сын мой, второе подвижничество человека — это подвижничество славы, испытание любви, когда по левую руку сидит девушка. И никакие мокрые газеты в твоей хижине не помешают этому испытанию. Зачем ты уверяешь себя, что не дождешься взаимности? Ты же знаешь в глубине души, что тебе скажут «да»!
Джогомайя привела Лабонно, поставила ее рядом с Омито и положила ее правую руку на правую руку Омито; затем она сняла с шеи Лабонно золотое ожерелье и, обвив им их руки, воскликнула:
— Пусть ваш союз будет вечен!
Омито и Лабонно склонились и почтительно коснулись ног Джогомайи.
— Подождите меня, — сказала она, — я привезу из нашего сада цветов.
Джогомайя села в машину и уехала.
Омито и Лабонно молча сидели на кровати. Наконец Лабонно взглянула на Омито и спросила:
— Почему ты не пришел сегодня?
— Причина так незначительна, что в такой день я даже не решаюсь о ней говорить. В книгах нигде не упоминается, что влюбленный отказался от свидания с любимой только потому, что шел дождь, а у него не было плаща. Наоборот, там описывается, как он переплывает бушующий океан. Впрочем, это относится к области чувств, а я тоже барахтаюсь в этом океане. Как ты думаешь, переплыву я когда-нибудь его просторы?
И он процитировал:
Туда, где ни один моряк не плавал,
мы плывем,
Плывем вперед, рискуя всем,
и жизнью и кораблем.
Бонне, ты ждала меня сегодня?
— Да, Мита. В шуме дождя мне все время слышались твои шаги. Мне казалось, что ты идешь из бесконечной дали. И вот наконец ты пришел ко мне.
— Бонне, когда я не знал тебя, в моей жизни была огромная черная пустота. Это было самое ужасное в моей жизни. Сейчас эта пустота заполнена; над ней сияет свет, и небо отражается в ней. Теперь эта заполненная пустота — самое прекрасное в моей жизни. Моя неудержимая болтовня — лишь разбегающиеся волны на переполненном озере моей души. Кто остановит их?
— Мита, что ты делал сегодня весь день?
— В моей душе была ты, и ты хранила молчание. Я хотел сказать тебе что-то, но слова изменили мне — я не мог их найти. С неба лил дождь, а я сидел и твердил; «Верните мне слова! Дайте мне слово!»
Но что со мной?
Тот миг непостижимый, неземной,
Блаженства полный и очарованья,
Мне кажется, когда года прошли,
Улыбки легче, проще, чем дыханье,
Древней самой земли.
Вот этим я и занимаюсь — присваиваю чужие слова. Если б я имел талант композитора, я бы и «Песню о дожде» Видьяпати[41] переложил на музыку и переделал по-своему. Хотя бы так:
Скажи, Видьяпати,
Какой мерой мерить
Мои дни и ночи
Без бога, без веры?
Как могут дни проходить без той, без кого невозможно жить? И где мне найти музыку, достойную этих слов? Я смотрел на небеса и просил то слов, то музыки. И бог спустился с небес и со словами и музыкой, но по дороге ошибся и, неизвестно почему, вручил их кому-то другому, может быть, твоему Рабиндранату Тагору.
Лабонно рассмеялась:
— Даже те, кто любит Рабиндраната Тагора, не вспоминают его так часто, как ты!
— Бонне, сегодня я слишком много болтаю, да? В меня вселился демон болтливости. Если бы ты следила за барометром моих настроений, ты поразилась бы моей эксцентричности. Если бы мы были в Калькутте, я посадил бы тебя в машину и помчался прямо в Морадабад, не жалея шин. Если бы ты спросила, почему в Морадабад, я не смог бы ответить. Когда мчится поток, он шумит, спешит и, смеясь, увлекает за собой время, словно пену.
В эту минуту в комнату вошла Джогомайя с полной корзиной цветов подсолнечника и сказала:
— Лабонно, милая, почти его сегодня этими цветами.
Это было всего лишь женское желание выразить в форме обряда то, что совершилось в душе. Любовь к форме у женщин в крови.
Омито улучил момент и шепнул Лабонно на ухо:
— Бонне, я хочу подарить тебе кольцо.
— Зачем, Мита? — возразила Лабонно. — Разве это необходимо?
— Вложив свою руку в мою, ты дала мне больше, чем я мог представить. Поэты говорят лишь о лице возлюбленной, но сколько скрытых сокровищ в прикосновении руки. Нежность любви, самоотверженность, преданность — все невысказанные чувства в этом прикосновении. Кольцо само обовьется вокруг твоего пальца, как мои слова: «Ты моя». Пусть эти слова языком золота, языком драгоценных камней звучат на твоей руке вечно.
— Хорошо, пусть будет так, — согласилась Лабонно.
— Я велю привезти кольцо из Калькутты. Скажи, какие камни ты любишь?
— Никакие. Лучше пусть будет жемчуг.
— Превосходно! Я тоже люблю жемчуг.