После обеда Омито объявил:
— Завтра я еду в Калькутту. Мои друзья и родные, наверное, уже решили, что я совсем превратился в кхаси.
— Разве твои друзья и родные знают, что ты так легко меняешься?
— Они многое обо мне знают. Иначе какие же это родственники и друзья? Но это не значит, что я легко меняюсь или могу превратиться в кхаси. То, что произошло во мне, даже не превращение, — это смена эпох, конец старого века. Бог-творец пробудил меня, чтобы создать нечто новое. Позволь нам с Лабонно прогуляться. Перед отъездом я хочу, чтобы мы вместе простились с горами Шиллонга.
Джогомайя разрешила. И Омито с Лабонно пошли рука об руку, тесно прижавшись, друг к другу. Дремучий лес сбегал вниз от края безлюдной тропинки. В одном месте, где лес расступался, сквозь теснины гор виднелось небо. Казалось, оно протягивало ладони, озаренные последними отблесками заходящего солнца. Там они остановились, обернувшись к западу. Омито привлек к себе на грудь Лабонно и приподнял ее голову. Из полуприкрытых глаз Лабонно струились слезы. По золоту неба разливалось рубиновое и изумрудное сияние. Сквозь редкие облака проглядывала такая яркая голубизна, что казалось, будто там, в бесплотном эфирном мире, звучит неуловимая радостная мелодия небесных сфер. Постепенно сумерки сгустились, и раскрытое небо, словно цветок, сомкнуло свои многоцветные лепестки.
— Пойдем, — прошептала Лабонно, не поднимая головы с груди Омито. Она чувствовала, что настало время вернуться. Омито понял это и ничего не сказал. Он прижал к себе Лабонно, и они медленно пошли обратно.
— Я должен ехать завтра рано утром, — заговорил Омито. — До отъезда я тебя уже не увижу,
— Почему?
— Глава нашей жизни в горах Шиллонга кончилась на самом подходящем месте. Это была первая песнь нашей прелюдии к раю.
Лабонно промолчала. Она шла, сжимая руку Омито, и в груди ее радость мешалась со слезами. Она знала, что никогда больше непостижимое не пройдет так близко. Священный миг озарения миновал, но за ним для нее не будет покоев новобрачной; ей останется только проститься. Лабонно неудержимо хотелось поблагодарить Омито за эту встречу, сказать ему: «Ты дал мне счастье». Но она не смогла это сделать.
Когда они уже подходили к дому, Омито попросил:
— Бонне, скажи мне что-нибудь на прощанье, только скажи стихами, чтобы легче было запомнить. Говори что хочешь, что придет в голову.
Немного помолчав, Лабонно произнесла:
Я счастья тебе не дала,
Свободу лишь подарила,
Последней светлою жертвой
Разлуки ночь озарила.
И ничего не осталось, —
Ни горечи, ни сожаленья,
Ни боли, ни слез, ни жалости,
Ни гордости, ни презренья.
Назад уж не оглянусь!
Вручаю тебе свободу,
Последний дар драгоценный
В ночь моего ухода.
— Бонне, не надо! Сегодня ты должна была мне сказать совсем не то! Что это на тебя нашло? Сейчас же возьми свои стихи назад, прошу тебя!
— Чего ты испугался, Мита? Очищенная огнем любовь не требует счастья. Свободная, она дарует свободу. Она не оставляет после себя ни пресыщения, ни скуки. Что может быть прекраснее!
— Но где ты взяла эти стихи, хотел бы я знать?
— Это стихи Рабиндраната Тагора.
— Я не встречал их ни в одной из его книг.
— Они еще не опубликованы.
— Как же ты их достала?
— Я знала юношу, который глубоко чтил моего отца, как гуру-наставника. Отец давал пищу его разуму, но в сердце юноши был голод. Поэтому в свободное время он обращался к Рабиндранату Тагору и черпал из его рукописей милостыню поэзии.
— И приносил ее к твоим ногам?
— Он не был так дерзок. Он клал стихи так, чтобы я случайно увидела их сама.
— И ты его не пожалела?
— Мне не представилось случая. Но я молила бога, чтобы он сжалился над юношей.
— Я уверен, что стихи, которые ты мне прочитала, созвучны мыслям этого несчастного.
— Да, конечно.
— Почему же ты вспомнила их сегодня?
— Как тебе сказать... Вместе с этими стихами был еще отрывок. Его я тоже сегодня вспомнила, а почему — не знаю.
Кроткие глаза твои
переполнены слезами,
Но слезами не залить
сердца жертвенное пламя:
В нем сгорает без следа
скорбь любви неразделенной,
Умолкает навсегда
разум, болью ослепленный,
И цветет среди скорбей,
слез и беспредельной муки
Дивным лотосом столистым
вечная печаль разлуки.
Омито спросил, взяв руку Лабонно:
— Бонне, почему сегодня этот юноша встал между нами? Это не ревность, я не признаю ревности, но какой-то страх закрадывается в душу. Скажи мне, почему именно сегодня тебе вспомнились эти стихи?
— Когда он уже навсегда оставил наш дом, я нашла в его письменном столе эти два стихотворения. Кроме них, там были другие неопубликованные стихи Рабиндраната Тагора, почти целая тетрадь. Сегодня я прощаюсь с тобой, и, быть может, потому мне пришли на память эти прощальные стихи.
— Разве то прощание и это — одно и то же?
— Что тебе сказать? И о чем вообще мы спорим? Просто эти стихи мне нравятся, вот я их и прочитала тебе. По-моему, других причин нет.
— Бонне, произведения Рабиндраната Тагора раскроют свою истинную красоту лишь тогда, когда люди их совершенно забудут. Поэтому я никогда не читаю его стихов. Популярность подобна туману, который влажной рукой заслоняет небесный свет.
— Видишь ли, Мита, если женщине что-либо по-настоящему дорого, она это прячет в тайниках души, не выставляя напоказ; так что люди и популярность здесь ни при чем. Это ведь не рынок! Они сами определяют ценность вещи и обычно никогда не торгуются.
— В таком случае, Бонне, у меня есть надежда. Я снимаю жалкое клеймо моей рыночной цены и с готовностью ставлю печать твоей оценки!
— Мы уже подошли к дому, Мита. Теперь я хочу услышать твои стихи, посвященные концу пути.
— Не сердись, Бонне, но я не смогу декламировать стихи Рабиндраната Тагора.
— Зачем же мне сердиться?
— Я обнаружил поэта, стиль которого...
— Я все время слышу о нем от тебя. И уже написала в Калькутту, чтобы мне прислали его книги.
— О, ужас! Его книги! За ним водится немало недостатков, но чтобы печататься — до этого он не дошел! Тебе придется через меня понемногу знакомиться с ним, иначе может...
— Не бойся, Мита, я надеюсь, что тоже пойму и оценю его, как ты. И от этого только выиграю.
— Каким образом?
— То, что я приобретаю по своему вкусу — мое, и то, что я получаю от тебя, — тоже будет моим. Моя способность восприятия удвоится, словно во мне две души. И в твоей маленькой комнате в Калькутте я смогу держать в книжном шкафу стихи двух поэтов. А теперь прочти мне стихи.
— После всех этих рассуждений мне уже не хочется стихов.
— Но почему же? Я прошу...
— Хорошо.
Омито откинул волосы со лба и с чувством начал:
О, прекрасная звезда зари!
Ночь уходит, утро у порога...
Пусть уходит, только ты гори,
Чтобы я нашел к тебе дорогу.
Понимаешь, Бонне, месяц просит утреннюю звезду разделить его одиночество. С ночью ему уже скучно, он ее больше не любит.
Там, где небо встретилось с землей,
Тьму полоской света прорезая,
Я, печальный месяц молодой,
В полусне к звезде моей взываю.
Он в полудремоте, его свет слаб и едва прорезает тьму, — это изливается его печаль. Он попал в сети обыденности и всю ночь бредит, пытаясь их разорвать. Какая идея! Грандиозная!
Кружат, завораживают сны,
Царство грез у ног моих клубится,
Пальцы чуть касаются струны,
Не очнуться мне, не пробудиться…
Но бремя такого существования в действительности невыносимо. Медленное и вялое течение пересыхающей реки собирает лишь мусор. Тому, кто слаб, достаются одни огорчения. Поэтому месяц говорит:
Ускользает песня от меня,
Замирают звуки ви́ны сонной...
Я угасну на пороге дня,
Завершая путь свой неуклонный.
Но разве эта усталость означает конец? Он еще надеется натянуть ослабевшие струны вины, ему еще слышатся за горизонтом чьи-то шаги.
Приходи ж скорей, моя звезда,
Пробуди меня, напомни мне
Песню ту, звучавшую всегда,
Мною позабытую во сне.
Он надеется на спасение. Он слышит смутный гул пробуждающейся вселенной, и вестница Великого Пути вот-вот появится со светильником в руке.
Песня тонет в бездне тьмы ночной...
Ты спаси ее, звезда зари!
В темноте потерянное мной
Отыщи и свету подари.
Я стряхну оцепененье сна,
И тогда сольется песнь моя,
Песнь, которой ви́на не нужна,
С величавым хором бытия.
Этот несчастный месяц — я. Завтра утром я уеду. Но я хочу, чтобы пустоту, которая останется после моего отъезда, заполнил свет прекрасной утренней звезды. Все, что было туманным и смутным сном жизни, оживет и засверкает в лучах этой утренней звезды под ее чудесную песнь пробуждения. В этих стихах есть сила надежды, радостная гордость веры в наступающий рассвет. Это не то, что беспомощные, сентиментальные стенания твоего Рабиндраната Тагора!
— Но почему ты сердишься, Мита? И для чего без конца повторять, что Рабиндранат Тагор может быть только тем, что он есть?
— Все люди сговорились превозносить…
— Не говори так, Мита. У меня свой вкус. Разве я виновата, что он сходится со вкусом других, и, напротив, не сходится с твоим вкусом? Я даю тебе слово, если мне найдется место в твоей комнате, которую ты будешь снимать за семьдесят пять рупий, я буду выслушивать стихи твоих поэтов, но не буду тебе навязывать моих!
— А вот уж это несправедливо! Супружество означает взаимные уступки взаимной тирании.
— Ты никогда не сможешь поступиться своим вкусом. На свой духовный пир ты не допускаешь никого, кроме приглашенных, а я с радостью приму любого гостя.
— Зря я начал этот спор. Он испортил красоту нашего последнего вечера.
— Нисколько. Истинная красота не боится правды, а красота наших отношений именно такова: она вынесет любые испытания.
— Все равно мне надо избавиться от неприятного привкуса. Бенгальские стихи тут не помогут. Английские скорее охлаждают гнев. Когда я вернулся на родину, я ведь некоторое время преподавал.
— Ох уж этот гнев! — засмеялась Лабонно. — Он словно бульдог в английском доме, который рычит, завидев развевающиеся складки дхоти, кто бы его ни носил. А при виде ливреи виляет хвостом!
— Совершенно верно. Пристрастие к чему-либо не возникает из ничего и не дается от рождения; но большей частью его создают по заказу. В нас с детства вдалбливали пристрастие к английской литературе. Поэтому у нас и не хватает смелости ни ругать ее, ни хвалить. Ну и пусть! Сегодня не будет Нибарона Чокроборти, сегодня будут только английские стихи, без перевода!
— Нет, нет, Мита, оставь английский, пока не сядешь дома за свой письменный стол! А сегодня наши последние вечерние стихи должны принадлежать Нибарону Чокроборти, и больше никому.
Омито просиял.
— Да здравствует Нибарон Чокроборти! — воскликнул он. — Наконец-то он стал бессмертным! Бонне, я сделаю его твоим придворным поэтом. Только от тебя он примет венок победителя.
— И это его удовлетворит?
— Если нет, то я возьму его за ухо и выведу вон!
— Ну, хорошо, поговорим об этом после. А теперь я хочу услышать твои стихи.
И Омито прочитал:
Как терпелива была ты со мной
Все ночи и дни,
Как часто легкой стопой
Дорогой судьбы шла за мною по следу...
Так позволь мне теперь,
Как последний прощальный дар,
Пропеть эту песнь победы!
Как часто старался я зря —
Священный жизни огонь
Не загорался:
Разжечь его я не мог,
И таял бесследно в небе
Горький дымок
Как часто во тьме ночной
Блуждающими огнями
Возникали чьи-то черты,
И тут же вновь угасали
В безвременье пустоты.
А сегодня перед тобой
Возгорелся огонь святой
И вздымается ввысь, пылая,
Благословляя меня.
Я тебе эту песнь посвящаю, —
Дар последний на склоне дня.
Прими мое приношенье, —
Жизни полное воплощенье.
Пусть руки твоей прикосновенье
Навсегда осенит меня.
Ты моею стала судьбой,
Полной силы и вдохновенья;
Пусть же страсть моя и преклоненье
Навсегда пребудут с тобой!