Хильдегард Мария Раухфус ЛАВИНА

В этот день в низкой столовой маленького пансиона было так темно, что хозяин еще до наступления сумерек зажег три свечи в кованом канделябре. В последние дни часто бывали перебои с током; мачты линии электропередач, точно вехи, отмечавшие дорогу в долину, наполовину утопали в снегу.

Банковский служащий Шнабель стоял у окна и злился. Решение провести отпуск в этой глухой дыре, в этом пансионате, где он чувствовал себя чужаком, было явной ошибкой. Не оправдались ни расчеты на хорошую погоду, ни восторги коллеги Цайдлера, каждый год ездившего сюда, правда, летом.

— Там так прекрасно спится, — сказал тот и, вздохнув, потянулся, словно нежился где-нибудь на сеновале. — А потом — природа… Этот вид с вершины Шаллерхютте, доложу я вам; кругом ни души… А уж сыр, который там… — В этот момент зазвонил телефон, и Шнабелю пришлось подняться в бухгалтерию номер два.

Телефон! Здесь вообще не было звуков, хоть сколько-нибудь привычных для его слуха, — ни стука пишущей машинки, ни щелканья дыроколов, ничего, кроме звона посуды в кухне и скрипа насоса во дворе. Он бы многое отдал, чтобы сейчас же засесть за выписки из счетов фирмы «Петч» или расчеты процентов на кредиты. Чуждыми ему были и молчаливость хозяина, и добела выскобленные некрашеные столы, и проникавшие в дом запахи хлева. Перина была такая непривычно тяжелая, что по утрам он просыпался совершенно разбитый, весь в поту от кошмаров, какие ему от роду не снились. Вот уж много лет ему вообще ничего не снилось, даже и тогда, когда неожиданно произошла единственная ломка в его жизни. Переселение из Силезии в Баварию для него значило не больше, чем цифра, вписанная не в ту графу; стоило лишь поставить ее на нужное место, и итог сошелся бы. Он зевнул и невидящим взглядом уставился на мигающее пламя свечей. По дому пополз своеобразный сладковатый запах, словно кто-то оставил на солнцепеке горшок с медом.

Скрипя горными ботинками, из-за стойки вышел хозяин и принялся накрывать на стол; тень его сразу вытянулась, заняв всю стену. Иногда Шнабель совсем терялся, не зная, как и о чем с ним беседовать, словно говорили они на разных языках или он, Шнабель, не знал самых нужных слов. Он несколько удивился, заметив, что стол нынче накрыт на двоих, — значит, прибыл новый постоялец! Здесь обо всем приходилось догадываться самому. Казалось, будто у здешних обитателей было шестое чувство, благодаря которому они понимали друг друга почти без слов. Не нравилось ему это. Иное дело — колонки цифр или налоговые ведомости, только на них и можно положиться, там все ясно и понятно: если подсчитано правильно, итог должен сойтись! А здесь все как-то смутно и ненадежно. Даже погода, — серое, сплошь выстланное облаками небо отнюдь не внушало уверенности в том, что завтра пойдет снег. Вот уже несколько суток днем подтаивало, а ночью прихватывало. Лежа иногда в темноте без сна, он слушал, как потрескивали бревенчатые стены, словно надвигаясь на него со всех сторон.

Из кухни вырвалось облако, пахнущее жареным луком и салом, и повисло под низким потолком. Наверху кто-то заходил из угла в угол. Стало быть, так оно и есть, он здесь теперь не один. Шаги прогрохотали вниз по лестнице, потом хлопнула входная дверь. Шнабель подошел к окну. Мужчина в лыжном костюме, засунув руки в карманы, прохаживался по заснеженному дворику, двигаясь куда увереннее, нежели он сам. Приезжий осмотрел штабеля дров, растер комок снега между пальцами, словно щупал материю на костюм, потом поднялся на цыпочки и постучал по желобу под крышей. На какой-то миг он остановился прямо перед окном, и они взглянули друг на друга сквозь стекло, но тот, второй, словно бы его и не заметил.

Шнабель вдруг почувствовал облегчение оттого, что теперь уже больше не придется поглощать пищу в полном безмолвии. Он немного переставил тарелки и поправил приборы, словно сам ожидал гостя.

Когда скрипнула дверь, он поднял голову и, щурясь от свечей, взглянул на вошедшего. Новый постоялец был высок ростом и, входя в комнату, втянул голову в плечи, — дверной проем был для него явно низковат.

— Какой сюрприз, я и не знал… — Незнакомец протянул Шнабелю руку. — Меня зовут Кеслер. Ходили на лыжах?

Шнабель отрицательно покачал головой: погода неустойчивая, да и одному…

— Ну, теперь нас двое, я знаю здешние места, бывал тут раньше. Здесь и впрямь ничего не меняется. Это так странно, особенно если сам за это время…

Шнабель стал лепить шарик из хлеба. Хлеб был сыроват и приставал к пальцам.

— Ну, каждому из нас пришлось кое-что пережить. Вы тоже из Мюнхена?

— Да. Собственно, родина-то моя под Герлицем. — Шнабель оставил шарик в покое. — Я переселенец!

Кеслер рассеянно кивнул, словно думая о чем-то своем. На какое-то мгновение лицо его помрачнело. Он вертел в руках нож, и отраженные блики света плясали по столу и стене.

— Ах, вот оно что, под Герлицем? Мне тоже пришлось там побывать, так году в сорок третьем… — Нож звякнул о тарелку. — Вы хорошо знаете Герлиц? Вдруг случайно…

Шнабель оживленно закивал.

— Двадцать два года прожил там, мой родной город. Говорят, они там все восстанавливают. Был сильно разрушен. Чистое безумие! Заранее можно предвидеть, чем все кончится!

Кеслер медленно потягивал молоко, словно споласкивая им рот.

— Вот мы и принялись опять за прошлое. Прежде я был убежден, что оно не может связать людей с такой же силой, как будущее… но такое прошлое… Герлиц! Я ненавижу этот город, хоть это и бессмысленно. Город-то не виноват. Я был там ровно шесть лет назад. Но не будем говорить о политике.

Его глаза, устремленные на пламя свечи, вдруг как-то остекленели. Воск густыми каплями стекал вниз и причудливыми гроздьями застывал на канделябре.

Руки хозяина, пожалуй, более привычные доить коров или валить деревья, нежели подавать на стол, поставили кушанья еще осторожнее, чем обычно. Шнабелю даже показалось, будто между ним и новым постояльцем существовало нечто вроде молчаливой близости, которая сразу его насторожила.

Кот, который прежде лишь изредка выдавал свое присутствие, робко прокрадываясь мимо, теперь бесшумно подошел к столу и, задрав хвост, терся о его ножки, словно и ему стало уютнее в изменившейся атмосфере комнаты.

— Что-то надвигается, как бы нас не завалило!

Кеслер встал и начал ходить из угла в угол; кот тут же увязался за ним. Ритмичность шагов почему-то раздражала Шнабеля. Поразмыслив, он объяснил свою беспричинную досаду неприятным мерцанием свечей и тяжелой пищей.

— Пойдемте со мной? Первым делом я обычно иду в хлев, — для меня животные более верные друзья, чем люди. Может, потому, что они более доверчивы…

Шнабель молча поднялся. Он не знал, следует ли ему отнести эти слова на свой счет. Раздумывая, что бы ответить, он плелся за Кеслером через темные сени, стены которых были влажными и шероховатыми, как в погребе. Споткнувшись, он ощупью пробирался дальше, прижимаясь к стене. Тот, другой шагал твердо и уверенно, удивительно уверенно. «Можно подумать, что он здесь дома», — вдруг пронзила Шнабеля мысль.

— Правее, еще правее, на запах!

В нос ударило теплыми ароматами хлева. На крюке мигал керосиновый фонарь. Желтое пятно света плясало на спинах лежащих на соломе коров. Животные повернули головы к вошедшим. Спокойный ритм жующих челюстей напоминал мерный ход часового механизма.

— Вы любите животных? — Кеслер сидел на корточках возле одной из коров и почесывал ее между глаз. Шнабель отвечал утвердительно и с той же живостью, что и прежде, но слишком громко, как ему самому показалось. Глядя на Кеслера, он вдруг вспомнил, как в детстве возился со своей собакой. Пес был не слишком понятливый и никак не мог усвоить фокусы, которым он старался его обучить. Однажды собаку переехала телега с пивом. Его тогда утешали тем, что она даже не взвизгнула, да и ран вовсе не видно было. Да, именно так ему тогда сказали. Сейчас он вдруг вспомнил все с такой отчетливостью, что мог бы тут же нарисовать голову той собаки на стене. В тот же день его объявили первым учеником класса. Он достиг, чего хотел, но радости не ощутил. Долго еще стояла возле плиты пустая собачья миска.

Из сеней донесся грохот молочных бидонов. Потом дверь распахнулась, и девушка в толстых черных шерстяных чулках и высоко подоткнутой юбке принялась доить ту из коров, которая так и не перестав жевать, поднялась и глядела на девушку с вялым безразличием, словно следя за тем, чтобы все шло заведенным порядком. Шнабель видел, как брызнула в ведро белая струя, как Кеслер, схватив ковшик, зачерпнул из ведра и стал пить большими жадными глотками. Вновь завладело Шнабелем ощущение чуждости всего, что его здесь окружало. Но одновременно где-то внутри зазвенела струна, заставившая его вслушаться в себя, — как это с ним бывало только во время болезни, — в то время, как мысли его лихорадочно старались вернуться в свойственное им от природы трезвое деловое русло.

— Черт побери, что может быть лучше парного молока! — Кеслер протягивал ему вновь наполненный ковшик с белой шапкой пены. Шнабель выпил одним духом, преодолевая тошноту, которую вызвали у него теплое пенистое молоко, вид набрякшего коровьего вымени и неприятный запах хлева.

Потом они пошли обратно. В сенях шаги отдавались гулко, как в глубоком подземелье. Кеслер распахнул входную дверь. В сумерках снег казался серым, ветер почти совсем улегся, и склоны были похожи на взбитые перины, время от времени легонько поглаживаемые невидимой рукой. Шнабель набрал полные легкие чистого, слегка горьковатого воздуха. Прохаживаясь по дворику, его спутник продолжил начатый ранее разговор, словно бы он только прервался.

— Знаете, есть в этой местности что-то особенное, Здесь чувствуешь какую-то отрешенность от остального мира. Жизнь как бы заново приобретает смысл, и все становится на свое место. Иногда в Мюнхене я хожу по улицам и всматриваюсь в лица прохожих. Они любят, ненавидят, продают и развлекаются; как быстро человек забывает, что значит сидеть в бомбоубежище и трястись от страха! Знаете Шекспира? Трагическое рядом с комическим, — один мой коллега, известный художник, ночью пишет, а днем торгует сосисками… Лежа с исполосованной спиной, я, бывало, вспоминал здешние одуванчики или стакан молока.

Он умолк. Но, сочтя ответное молчание Шнабеля за вопрос, вновь заговорил.

— Я выкладываю вам тут всю мою подноготную, но ведь люди должны больше знать друг о друге, даже теперь… Многие ведь тогда понятия не имели о концлагерях. А может, и до сих пор не верят в их существование. Говорят, есть люди, которым только то и правда, что они испытали на своей шкуре. Вот оно как.

Он развел руками, словно не находя подходящих слов. Шнабель глубже засунул руки в карманы. Его так и подмывало расспросить Кеслера поподробнее. Ведь и он тогда смотрел и не видел, слушал и не слышал. «Может, спрашивать бестактно, — подумал он. — А вдруг он как начнет рассказывать, так и не остановится и мне придется слушать!» Невольно он поднял голову, Кеслер воспринял это как вопрос. Его часто расспрашивали, но этот немой вопрос, видимо, пришелся ему по душе. Во всяком случае, он остановился и попытался, несмотря на сгущавшиеся сумерки, заглянуть Шнабелю в глаза.

— Почему? Как-то один из нашего барака, живой скелет, кстати, известный писатель, сказал, что хорошие листовки писать труднее, чем хорошие стихи. Они напали на мой след, когда остальные были уже давно арестованы. И вот бывает же, что при самой неусыпной бдительности упускаешь какую-нибудь мелочь, а она-то и оказывается роковой. Нужно было бы напрочь отбросить все личное, вроде чувств и прочих сантиментов… Не заболей моя мать и не нуждайся она в деньгах, мне не пришлось бы покинуть свое довольно-таки надежное убежище. А может, и к лучшему, что все сложилось так, а не иначе. Зато в оставшуюся часть жизни видишь зорче.

— На вас донесли или?..

Шнабелю вдруг захотелось узнать больше об этом человеке. Он внушал ему симпатию благодаря той готовности, с которой распахивал перед ним душу. До сих пор никто не жаловал банковского служащего Шнабеля таким доверием. Да он и не нуждался в нем, упаси боже, и все-таки…

— Донесли? Бог мой, можно и так назвать. Тот человек тогда… Он просто выполнил свой долг, только и всего; конечно, получил за это поощрение, ну, уж это как водится. — Он умолк и ткнул носком ботинка в одну из снежных куч, громоздившихся сбоку от дома.

Шнабель переминался с ноги на ногу. Начало подмораживать, снег скрипел, как новая кожа.

— Во всяком случае, я уже не верил, что когда-нибудь все это кончится и жизнь пойдет своим чередом. Вы были в армии?

— Нет. — Шнабель еще чувствовал на губах вкус молока. — Из-за больного сердца меня признали негодным к военной службе, и потом…

— Ваше счастье. И часто оно вас беспокоит?

Шнабель ответил утвердительно, а сам вновь прислушался к себе: нет, сердце билось на редкость ровно, значит, все же воздух и покой пошли ему на пользу!

Окна дома высвечивали три красноватых прямоугольника на снежном ковре дворика.

— Вернемся в тепло. Холод вам так же вреден, как и жара, а главное — надо избегать волнений. У меня есть хорошее лекарство!

Теплая волна благодарности поднялась к горлу, — редко кто советовал или помогал Шнабелю. Были коллеги, считавшие его сердечные приступы чуть ли не симуляцией, и почти ни один из них не проявлял о нем заботы. Он распахнул перед Кеслером дверь, но тот легонько подтолкнул его вперед, словно ему не пристало проходить первым. Шнабель вздрогнул от неожиданности, ощутив жгучую боль в ладони, обожженной прикосновением к железной ручке двери. У него было такое чувство, будто сегодня кто-то раскрыл потайные створки его души, о которых он до сих пор и не подозревал; потому что перед ним опять всплыла картина из детских лет: в ясный морозный зимний день, играя на улице, он лизнул латунный поручень у входа в лавку, и язык прилип к холодному металлу. «От огня и льда жди вреда, — сказала тогда мать. — Берегись их обоих…» Да, так он и поступал всю свою жизнь.

Свечи в столовой почти догорели. Они вновь уселись за стол. Кеслер вытащил из кармана газету и положил ее перед собой.

— Нужны годы и годы, чтобы все это забыть: и недоверие и страх; осталось совсем мало людей, которым тогда можно было доверять и теперь доверяешь. Но, может, в этих местах люди становятся как-то ближе друг другу. Я даже думаю, сюда приезжают лишь те, кто обладает известной внутренней силой, потому что слабые здесь вдвойне ощущают свою немощь. Итак, за дружбу!

Он протянул Шнабелю руку. На это теплое, сильное пожатие Шнабель ответил не так, как на обычное приветствие у себя в банке. «У меня никогда не было друга, — хотелось ему сказать, — да и нужды в нем не было, и доверия я ни к кому не питал, да и ко мне тоже никто».

— Если у человека есть работа, которая его поддерживает, есть долг, — начал он и в тот же миг почувствовал, что слова эти прозвучали как-то фальшиво. Не слышал ли он их уже раньше, в былые времена, правда, в несколько ином значении… Но вспомнить не мог, а пока он молчал, кот вдруг вспрыгнул на свободный стул и принялся вылизывать свой мех. Кеслер следил за ним глазами, в которых появилось детское, почти умиленное выражение.

— Политикам следовало бы иногда пить парное молоко или наблюдать, как чистится кот. Правда, при этом им надо бы смотреть на мир глазами приговоренного к смерти.

Кот испуганно поднял голову. Встав одной лапой на стол, он начал другой тянуться к кольцу на руке Кеслера. Шнабель тоже взглянул на кольцо, на узкую, изящную, словно точеную руку, которую он только что пожимал и которая теперь лежала на скатерти.

— Красивая вещица, это кольцо…

— Да, его у меня так и не смогли отобрать, оно чуть ли не вросло в палец. Тогда, на допросах, я всегда думал о том, что это кольцо литое, это круг, так сказать, круг жизни, в котором каждый крутится, как умеет, — один так, другой этак. Однако я вам, верно, наскучил! Да и от непривычного воздуха быстро устаешь.

В этот момент электрическая лампочка под закопченным потолком загорелась ярким, будничным, привычным светом.

— Ну, слава богу, — Шнабель обрадовался поводу что-то сказать, — теперь часто бывают перебои с током!

Кольцо сразу потускнело. Комната вновь обрела свой обычный, знакомый вид. На белых стенах никаких теней, а пламя свечей дергалось, словно захлебываясь в растопленном воске.

— Марш, старик, иди спать… — Кот пружинисто спрыгнул на пол и неслышно скрылся за стойкой.

— Ну, приятного сна! — Шнабель вновь пожал руку с кольцом. — Надеюсь, вам удастся крепко уснуть уже в первую ночь под этим кровом.

За стеной хозяин возился с какими-то ящиками. Он кашлял, — вероятно, легкие не в порядке.

Когда Шнабель прикрыл за собой дверь, у него было такое ощущение, будто он что-то упустил, не расспросив Кеслера, не рассказав хоть что-нибудь о себе. Но в ту же минуту он отбросил эти мысли. Все равно через несколько дней они расстанутся и никогда больше не увидятся, словно и не были знакомы. Когда он поднимался по лестнице, у него началась изжога. Выпив чайную ложку соды, он запер дверь своей комнаты и сбил пух в перине к ногам.

Окна застлало плотной серой завесой. Шел снег.


Среди ночи он вдруг проснулся весь в поту и задыхаясь от жажды. Нащупав в темноте графин на ночном столике, стал жадно пить, несколько капель леденящей воды затекло за ворот ночной рубашки. Сердце колотилось, словно он мчался куда-то сломя голову. Только что мучивший его сон сразу же распался на отдельные смутные клочки, едва он попытался восстановить его в памяти. Конторский стол, огромная бухгалтерская книга со сплошь исписанными страницами, рука, протягивающая бланк, где всего два слова: «парное молоко».

Он вновь откинулся на спину, и ему почудилось, будто под кроватью тихо скребется кот. Внезапно всплыл еще один обрывок сна, удивительно четко и явственно: кольцо… Да ведь это же было нынче вечером, внизу, в столовой! Его зовут Кеслер. Это на его руке…

Рука вдруг оказалась возле самой подушки, сжала, как клещами, сердце, выросла до чудовищных размеров и улеглась поверх перины. А перина оказалась покрытой зеленым линолеумом и превратилась в банковский прилавок. Разве он не сказал: «Я знаю Герлиц»? Разве он не сказал: «Мне ненавистен этот город, мне ненавистен ты, Бертольд Шнабель, родившийся двадцать седьмого мая тысяча девятьсот восьмого года, признанный негодным к военной службе, служащий Дрезденского банка»? «…настоящим подтверждается, что господин Бертольд Шнабель проявил себя как образцовый и исполнительный служащий с высокоразвитым чувством долга. Он не только отдавал все силы на службу фирме, но отличался истинно товарищеским и теплым отношением…» Рука, лежавшая на линолеуме, приблизилась. Оправа камня была четырехугольной, он видел это совершенно ясно, так же ясно, как в тот день…


— Сегодня четырнадцатое января, господин Шнабель, оторвите же наконец листок на вашем календаре! Хорошо провели воскресенье? Не пожертвуете ли сколько-нибудь в фонд зимней помощи? Сами понимаете, — никого не минует. Ох, уж эти вечные сборы! В списке пока еще никого нет. Но если вы первый что-нибудь проставите, остальные уже будут этого придерживаться, понимаете? Тогда каждый даст чуть побольше, потому как пример заражает. Так, большое спасибо!

Фрау Цимзен, несмотря на голодные времена, все толстела, весь банк подтрунивал над ней, — может, даже из зависти. Она была освобождена от рытья противотанковых рвов вокруг города. «С щитовидкой шутки плохи, — так прихватит, что и помереть недолго».

Шнабель оторвал листок календаря. Затем принялся аккуратно точить карандаши, не слишком остро и не слишком длинно. Ученик Нерлих сунул свой жалкий завтрак в ящик стола и удалился — якобы мыть руки. Скорее всего просто болтал где-нибудь. Шнабель проводил его взглядом. Из бухгалтерии ученики переходили к нему, в кассовый зал, так было заведено. Банковскому делу тоже обучали с азов, как и всякому другому. Эту школу Шнабелю и самому пришлось в свое время пройти. Как бы там ни было, он все-таки кое-чего достиг! Вежливость в обращении и точность информации — основа образцового обслуживания клиентуры! У маленького Нерлиха была круглая детская мордашка и траурная повязка на рукаве синего костюма, пошитого к конфирмации. Один бог ведает, есть ли у него способности, необходимые для того, чтобы стать хорошим банковским служащим. Слишком уж часто впадал он в задумчивость и уже много раз допускал ошибки в подсчетах. И Шнабель всякий раз подробно втолковывал ему, к каким непредвиденным последствиям это может привести.

— Отсюда все данные по операциям поступают в бухгалтерию, там они суммируются и разносятся по соответствующим счетам; каждая цифра учитывается! В том числе и ваша, Нерлих. Но она обязательно выплывет наружу, даже если это всего один пфенниг! Именно мелкие суммы…

Нерлих только рассеянно кивал в ответ, явно не слушая.

— Что вам угодно? По доверенности вашего супруга? Конечно, фрау доктор, на счету семьдесят два, пятьдесят… Ну, это уже в компетенции казначея полка… Лучше всего будет, если вы напишете прямо в финчасть гарнизона! Никаких известий? Да, очень печально, почта из России идет медленно; оно и понятно, если учесть…

На обед был перловый суп. Воздух в столовой был затхлый, как в старом амбаре.

— Видно, залежалась на складе! — пробормотал Шнабель, отодвигая тарелку. Он не решался вынуть и съесть принесенные с собой булочки, — опять бы пустили слух, будто у него связи в деревне.

Когда Алеман перестал рассказывать свои вечные застольные анекдоты, из приемника, стоявшего в углу, донеслись слова сводки верховного командования.

— Из отдела корреспонденции троих забрили, — сказал кто-то, — и отсрочка по болезни не помогла!

Шнабель заерзал на стуле; но только он собрался было обсудить с коллегой из отдела ревизий случай с фирмой «Шиммель и К°, недвижимости», как все вокруг вдруг странно замолкли. Маленький Нерлих, обхватив руками голову, уткнулся лбом в стол, и его острые, проступающие через ткань пиджака лопатки дрожали. Кто-то выключил радио, но слово «Сталинград» все еще висело в воздухе, пропахшем затхлой перловкой.

В половине первого Шнабель уже сидел на своем месте и суммировал на арифмометре поступившие расходные ордера.

— Тысяча триста пятьдесят, двести шестнадцать, восемь тысяч сто семьдесят пять, — в час кассовый зал закрывался, — две тысячи семьсот пятьдесят…

— Простите…

Недовольный тем, что его отрывают, Шнабель нехотя поднялся, но тут же изобразил на лице вежливое внимание.

— Будьте добры, номер вашего счета?

— Шестьдесят тысяч семьсот двенадцать!

— Разрешите ваше удостоверение?

Он подал человеку в кожаной куртке бланк расходного требования, сличил подпись и взял в руки переговорную трубку, чтобы спросить размер суммы на текущем счету, так как все вклады регистрировались наверху, в бухгалтерии. Но переговорное устройство вот уже несколько часов не работало. Пришлось идти самому. Нерлих, видимо, опять отправился «мыть руки».

— Минуточку, прошу вас!

Клиент кивнул и остался у окошка.

В это время дня в бухгалтерии всегда была спешка.

— Шестьдесят тысяч семьсот двенадцать?

— Вон там, на другом столе!

Ящик с зелеными карточками текущих счетов был наполовину пуст, часть их уже была вынута для подведения итогов дня.

— Шестьдесят тысяч семьсот двенадцать?

— Должен быть там…

Он поискал еще и нашел; на карточке было мало цифр, все ясно с первого взгляда. Требуемую сумму свободно можно выдать, на счету числилось двести семьдесят марок, выплатить следовало двести. Следовало…

Он все еще стоял, держа в руке карточку. Коллега Грегер, конечно, уже поглядел в его сторону из-за своей стеклянной перегородки, откуда ему была видна вся комната. Шестьдесят тысяч семьсот двенадцать — номер счета начал расплываться у него перед глазами, но слова у верхнего обреза карточки, напечатанные на машинке и подчеркнутые красным, он видел четко и ясно. Буква «н» в слове «немедленно» пропечаталась чуть выше остальных. Он направился было к двери, но, сделав несколько шагов, остановился. Всем, вероятно, уже давно бросилось в глаза, что он тут мнется в нерешительности, словно ученик. Номер счета слышали все, и кто-нибудь уже… Но оформить-то выдачу все равно полагается!

Мысли закружились, как бумаги на его столе, когда Нерлих вдруг открывал форточку.

Это твой долг, стучало у него в ушах, долг, долг, долг… Счетная машина, возле которой он стоял, с жестким лязгом заглатывала цифры. Вот она проглотила их, в итоге все должно сойтись. В итоге все должно быть правильно.

«Не торопись, обдумай все спокойно, нельзя же вот так сразу…»

Он испуганно обернулся, обе девицы у шкафов с картотекой упоенно болтали о воскресных встречах.

— Ну, господин Шнабель, что у вас такое?

Шнабель взглянул на Грегера. На лице у того было написано настороженное любопытство, того и гляди, начнет приставать с расспросами.

— Ничего особенного, что-то сердце пошаливает, с этими кредитами теперь просто беда…

— Но почему же, если фирма платежеспособна, мы имеем право применить к ней новые постановления, согласно которым поставку в действующую армию… Только, пожалуйста, не выкидывайте номеров. Вам пора хорошенько отдохнуть, у моей жены такая же история… Этот врач, еврей, отлично помог ей, но теперь уже больше нельзя… вы ведь понимаете…

— Ну, пока! — Шнабель медленно двинулся дальше, по направлению к двери, держа карточку, словно щит. В комнате кто-то захихикал. Он отнес это на свой счет, равно как и слова курьера, встретившегося ему на винтовой лестнице, насчет того, что ему-де, старику, невмоготу уже нести разные там повинности, в то время как другие, например…

Когда он вошел в кассовый зал, человек в кожаной куртке стоял к нему спиной. Кроме него в помещении было два клиента. Швейцар дожидался, когда их обслужат, чтобы запереть входную дверь. Часы показывали без пяти час.

«Только бы он ничего не заподозрил, — подумал Шнабель, — и в тот же миг я скажу ему: «Уходите, пожалуйста, уходите как можно скорее, я могу потерять свою должность, но вы рискуете большим, вы можете потерять все!»

Но ведь я обязан выполнить свой долг… Как служащий банка я должен… Но как немец… А как человек…» В этом счете не получалось суммы. Когда он медленно, сгибаясь под тяжестью невидимого груза, зашел за перегородку, у него перед глазами прыгали одни нули.

Прямо напротив его окошка сидел заведующий кассовым залом; он как раз заводил свои часы. Он всегда уходил лишь после того, как зал запирали.

— Долго еще ждать?

Шнабель услышал, как ученик Нерлих вежливо успокоил клиента. Траурная повязка на его рукаве сползла вниз.

— Клиент спрашивает…

— Да, да, еще минуточку…

«Не с кем посоветоваться. Стоит только спросить кого-либо, и я пропал, нужно решать самому…»

— Есть что отнести наверх?

— Сейчас.

Девушка, разносившая бумаги, исчезла так же быстро, как появилась. В этот момент в центре зала вдруг заговорил репродуктор. При особо важных сообщениях в банке заключались все репродукторы. Недавно один из служащих заявил, что из-за этих передач сбивается со счета. На следующий день он уже не числился в штате сотрудников.

«…вновь перешли в наступление. В районе… наши танковые соединения прорвали фронт на широком участке. Окружены крупные группировки противника. Число пленных…»

Голос звучал уверенно и властно. Он подхлестнул Шнабеля; спина его выпрямилась, груз, висевший на шее, исчез, а ноги сами собой понесли его вперед, почти в такт маршу, тотчас загремевшему по радио. На лице заведующего обозначались две жесткие складки у рта.

— Отлично! — Теперь карточка с текущим счетом была уже у него. Шнабель вцепился в край стола. Он не знал, куда девать руки.

— Я сам извещу гестапо. Номер телефона? Ага, указан тут же. Побеседуйте пока с этим человеком, чтобы он ничего не заподозрил. Скажите ему… Ну, вы справитесь!

— Штеммлер! — Швейцар стал по стойке смирно; так точно, все будет сделано: двери запереть, сохранять спокойствие! Все-таки еще пригодился родине, — можно будет написать сыну на фронт.

Заведующий скрылся в звукоизолированной телефонной будке, а Шнабель поплелся к себе, еле переставляя ватные, словно чужие ноги. Он закурил сигарету.

— Еще минуточку, ваш счет сейчас оформят, люди так перегружены.

Рука клиента, лежавшая на стойке перед окошечком, нервно дернулась. Шнабель взглянул на эту руку. Она была загорелая, изящная, с длинными пальцами.

— Приходится поручать большую часть работы ученикам, пока не вернутся мирные времена! А вы все еще работаете по специальности? Насколько я помню, вы ведь…

Ничего он не помнил, он даже не понимал, что говорит. Рука лежала спокойно.

— Иногда, — услышал Шнабель в ответ, — иногда я работаю. Скульптура — дело такое. Да, да, мирные времена, будем надеяться!

От этих отрывистых фраз Шнабель совсем смешался. Наверно, он и сам говорил так же, — может, потому, что в эту минуту их объединяло одно и то же чувство: страх…

— Если мы и дальше будем так побеждать, я хочу сказать, если удастся не потерять голову… — С непривычки он задохнулся дымом сигареты и закашлялся до слез. — Не угодно ли закурить?

Последняя услуга! Черт его знает, где он вычитал это выражение, по какому поводу…

Протянув горящую спичку, он быстро оглядел кассовый зал. И скорее не увидел, а почувствовал, что взгляды всех прикованы к нему, к нему и к человеку в кожаной куртке. За каждым окошечком кто-нибудь стоял, как на посту, — «Выдача вкладов», «Прием вкладов», «Безналичные расчеты», «Окно справок».

Слева от винтовой лестницы, прислонясь к стене, стояла фрау Цимзен с термосом в руках. Лицо у нее было перекошено, наверно, ей опять понадобилось к зубному врачу. Он видел все, и даже очень отчетливо. Видел и двух эсэсовцев, подходивших сзади, видел руку на линолеуме стойки, вдруг судорожно сжавшуюся в кулак. Камень на кольце сверкнул, словно живой глаз.

Все произошло очень быстро — приглушенный отрывистый приказ, металлический лязг наручников, звонки телефона, к которому никто не подошел, стук эсэсовских сапог. Взяв арестованного с двух сторон под руки, они повели его к выходу. Он не обернулся. И, пожалуй, на него, Шнабеля, вообще не обратил внимания.

Шнабель глубоко вздохнул, но тут же от острой режущей боли в левой части груди тяжело опустился на стул.

«Три раза в день по пятнадцать капель», было написано на аптечном пузырьке, всегда стоявшем слева от чернильницы. Пальцы дрожали, чайная ложечка тряслась…

— Две, три, четыре, пять…

— Великолепно, Шнабель! — Заведующий довольно потирал руки. — Честно говоря, не ожидал от вас. Гражданское мужество! Пусть не говорят, что тыл не борется. Таких типов, которые подрывают нашу мощь, надо бы всех… Ну, премия вам обеспечена!

— …Девять, десять… — Рука дрогнула, и едкая жидкость пролилась на сорочку. «Нерлиху не грех бы извиниться, если уж он толкнул мой стул! Какими глазами он вообще на меня смотрит?» — Нерлих!

Но тот уже стоял возле фрау Цимзен. Оба явно слышали, но смотрели куда-то в сторону.

Когда вой сирен разорвал тишину, взвинчивая нервы и сея панику, он даже с каким-то облегчением влился в общий поток, спускавшийся вниз, в банковские подвалы, слывшие чрезвычайно надежными.

Но, садясь на свое обычное место возле центральной колонны, он заметил, что разговоры вокруг тотчас смолкли.


Во время бритья руки его дрожали, и он порезался возле левого уха. Сон никак не выходил у него из головы. Чем больше он о нем думал, тем отчетливее все вспоминал. Спал он отвратительно, по-настоящему крепко, может быть, всего лишь полчаса, перед самым рассветом. Он пристально вгляделся в свое отражение в зеркале. Стекло было неровное и искажало рот, глаза, шею, пальцы.

За окнами расстилалась бесконечная снежная гладь. Видимо, всю ночь мело. Столбы электролинии торчали на снегу, словно булавочные головки на белой подушке. «Уехать, — подумал он, — уехать! Он меня узна́ет, он меня уже узнал!» Его охватило отвращение — к снегу, к небу, к самому себе. Ужасно не хотелось выходить из комнаты.

Кеслер уже покончил с завтраком. Он сидел, набивая трубку, и вид у него был довольный и отдохнувший.

— Свежий снег! Я привел лыжи в порядок. Надеюсь, вас не смутят такие допотопные крепления.

Шнабель резко, словно обжегшись, отставил свою чашку.

— Давно не ходил на лыжах… Боюсь, сердце не потянет, — громко сказал он, одновременно прислушиваясь к своему внутреннему голосу: он хочет остаться со мной наедине, как бы отговориться, как бы…

— До Шаллерхютте не так уж далеко. Полагаю, вскоре после полудня мы вернемся, — конечно, при условии, что ваше сердце… Ну, у каждого из нас свои шрамы… У одного одни, у другого другие… Так как же? День наверняка будет солнечный!

Дым от трубки клубился над столом и заволакивал потолок комнаты. Снаружи у стены дома стояли лыжи. На дворике снег уже сгребли в высокий вал, за которым Шнабель почувствовал себя как-то спокойнее. Окрестные дома на склонах напоминали репьи, прицепившиеся к огромному белому полотнищу.

— Я же в любой момент могу вернуться. — Он провел пальцем по гладкой поверхности лыж.

— Ну конечно, просто покатите назад по собственной лыжне. По летнему времени это вообще маршрут для прогулок престарелых дам. Спустимся вон там, наискосок; тогда крутизна склона вообще почти не будет ощущаться.

Хозяин, как всегда молча, вынес рюкзак. Потом он что-то буркнул Кеслеру, — невнятно, словно у него была каша во рту.

— Да ты, никак, в пугливый десяток записался! Оно и понятно! Я же все время твержу — тебе надо еще разок побывать в городе, — там живо позабудешь все свои страхи! Может, прокатимся вместе? — Кеслер захохотал. — Да чепуха все это! Такой великолепный снег!

Кеслер обернулся к Шнабелю, застывшему в растерянности возле лыж.

— Ничего удивительного, он тоже хлебнул лиха! Мы ведь с ним в одном лагере сидели. Парень что надо. Всех «капо» водил за нос. Для этого особый талант требуется, очень у него здорово получалось даже в Дахау!

«Еще не поздно сказать, что я передумал. А можно бы и…»

Шнабель взглянул вверх, на окно своей комнаты, где была кровать, пузырек с лекарством, зеркало…

Он собрался с духом. На лбу выступили капли пота, он прижал руку к левой стороне груди и пробормотал:

— Боюсь, мне это все же не по силам. Лучше уж я… Я, пожалуй…

Он умолк, зная, что вид у него сейчас жалкий, такой жалкий, какой у него всегда бывал перед приступом, как ему рассказывали. На лице у Кеслера сразу же появилось выражение сочувствия. Отстегнув крепление и отшвырнув уже надетую было лыжу, он подскочил, чтобы поддержать его.

— Ну, тогда вы в партнеры явно не годитесь. Оставайтесь здесь, старайтесь дышать поглубже! Вот так… Теперь рюмочку коньяку…

Он сделал знак хозяину, тот медленно вынул трубку изо рта.

— Нет-нет, ничего, у меня бывает, я прилягу. — Рука, лежавшая на его плече, показалась ему такой же тяжелой, как перина ночью. — Я бы только мешал вам, в этом состоянии… — Он попытался улыбнуться, но улыбка не получилась.

— Значит, в постель, и покой! Здесь кругом люди, вы не одни. Можно бы и за врачом…

Шнабель отрицательно замотал головой. Он и сам знает, чем себе помочь. Все пройдет, он желает хорошей прогулки..

Он рассеянно наблюдал, как Кеслер прикрепил лыжи, медленно тронулся с места и стал уменьшаться, пока, наконец, не скрылся за каким-то гребнем в белой пучине.

Хозяин тоже следил глазами за Кеслером. Затем он деликатно, но настойчиво потянул Шнабеля за собой в дом и усадил на стул рядом со стойкой. Потом налил полную рюмку и протянул Шнабелю, которому сейчас коньяк казался не менее отвратительным, чем накануне парное молоко. Некоторое время слышалось только тиканье часов у двери. Внезапно Шнабель почувствовал, как по его телу разливается живительное тепло. Много лет он не пил ничего спиртного. И вот теперь ощутил блаженное, успокоительное чувство. «Да, решено, я сейчас сложу вещи и уеду, уеду еще до того, как он вернется. Любой поверит, что я просто не смог вынести здешнего воздуха, и мне не придется больше глядеть ему в лицо. Мы встретились, он меня не узнал, и больше мы никогда не увидимся. Что было, то прошло, ему теперь хорошо, он жив, здоров, катается на лыжах… А я…»

Ты бы тоже мог, услышал он опять свой внутренний голос, тоже мог бы! Ты просто испугался, — испугался, что он тебя узна́ет, притянет к ответственности, будет выспрашивать, презирать.

— Только бы все обошлось!

— Что? — Шнабель вздрогнул. Часы захрипели, словно простуженный человек, который никак не может откашляться.

— Ну, там, наверху!

Хозяин махнул рукой в направлении окна, обрамлявшего картину: покрытые снегом крутые склоны и вершины, будто отрезанные плотным слоем облаков.

— Вы полагаете, опять пойдет снег?

— После — да. После, пожалуй, опять пойдет снег.

Шнабель разглядывал свои ногти.

— Я сейчас подумал, — начал он, — что все же лучше будет, если я еще сегодня… Если я уеду. Почтовые сани…

Он запнулся, выжидая, что ответит хозяин. Язык как будто прилип к горлу, да Шнабель и не знал толком, что еще сказать. Но, взглянув на хозяина, он застыл в изумлении. У того было такое выражение лица, словно он прислушивался к чему-то. Очевидно, он и не слышал сказанного Шнабелем, потому что молча вышел из-за стойки и подошел к окну, так что Шнабелю был виден только силуэт его почти квадратного затылка.

— Если все обойдется, вы сможете уехать, конечно же!

— А что должно обойтись? Вы говорите загадками, я никак не пойму…

Шнабель медленно поднялся и подошел к темной фигуре у окна. С тем же успехом он мог бы ждать ответа от статуи. Но вот хозяин вновь махнул рукой в направлении гор.

— Видите, вон там снежные флаги? Пока они еще не опасны… Ну ладно, у Кеслера всегда была голова на плечах. Мы с ним никогда много не говорили, я не любитель молоть языком. Но парень он что надо, черт меня побери!

Шнабель так пристально вглядывался в снежную даль, что у него начало рябить в глазах, но все же он увидел легкую снежную дымку, сползавшую вниз маленькими язычками, не длиннее сантиметра, как ему показалось.

— Да, там, наверху, видно, буран, — произнес он встревоженно и забарабанил пальцами по стеклу. Хозяин только покосился на него краешком глаза и усиленно задымил трубкой.

«Смешные вещи, — подумал Шнабель и закашлялся, — смешные вещи говорит этот человек, если уж в кои веки открывает рот. Пусть бы уж помалкивал, меньше загадок пришлось бы отгадывать». Скрип горных ботинок затих в глубине комнаты. Звякнула рюмка.

— Еще одну?

Шнабель кивнул, но мысли его были далеко. Крепкая и ароматная жидкость опалила огнем внутренности.

— Бальзам собственного изготовления, на травах настоен, мертвого может воскресить! — Хозяин возился с радиоприемником, существования которого Шнабель до сих пор как-то не замечал. — Почтовые сани отправляются в одиннадцать, я договорюсь. Вы сперва пообедаете?

— Нет, дайте, пожалуйста, счет!

Хозяина позвали в кухню, и Шнабель остался один. Приемник, стоявший в углу, бормотал что-то неразборчивое, заглушаемое помехами. Он встал и потянулся. Через несколько часов будет покончено со всей этой историей, благодаря вовремя принятому решению он выпутается из этой паутины. Смутное бормотанье приемника начало его раздражать. Он покрутил одну из ручек. Налево — звук ухудшился, направо…

— Мы передавали последние известия. А теперь прослушайте сообщение метеоцентра. В Альпах местами возникла опасность образования лавин. Внимание, передаем предупреждение метеоцентра! Внимание, передаем предупреждение метеоцентра! В минувшую ночь деревни… — Голос пропал и вновь вынырнул… — еще не удалось найти. Отряды альпийской спасательной службы подняты по тревоге. Внимание, передаем предупреждение метеоцентра! Внимание, передаем предупреждение метеоцентра!.. расчищаются. По имеющимся… погибло пять человек. Снежные массы…

Шнабель застыл, зажав в пальцах ручку настройки. Голос окончательно умолк, он выключил приемник. Молнией пронеслось в его мозгу все, что он когда-либо слышал о лавинах. Рассказы, сообщения о несчастных случаях, фильм «Белая смерть»… И всегда большую роль играл красный шнур. При угрозе обвала его надо было тащить за собой, и это облегчало поиски… Поиски… Он почувствовал себя так, словно над его головой нависла снежная масса, готовая рухнуть, засыпать, погрести…

Так вот что означали странные намеки хозяина, вот почему он всматривался в горные кручи, — теперь все сразу стало ясно. Он не слышал этих сообщений, он еще раньше знал, чуял тем особым чутьем, которым обладали местные жители. Если бы он слушал радио вместе с ним, то сейчас, вероятно, уже надевал бы лыжи. Эти двое наверняка не оставят друг друга в беде… Концлагерь… Парень что надо… Он, вероятно, сейчас уже мчался бы выручать своего товарища, привел бы его сюда, в эту комнату, где Шнабель все еще сидел сложа руки и все еще будет сидеть, когда тот вернется. Может, он за это время все-таки вспомнил его, узнал, и теперь ему… Выходя из комнаты, он с грохотом опрокинул один из стульев. Перед глазами все плыло. То ли от сердца, то ли от спиртного. Едва он взялся за дверную ручку, как на часах распахнулась маленькая дверца, и тонкий дребезжащий голосок кукушки принялся поспешно отсчитывать время. Один, два, — он уже был в коридоре, — четыре, пять, — голосок стал глуше, а лестница все не кончалась. Восемь, девять… Когда кукушка прокричит одиннадцать раз, отправятся в путь почтовые сани, а между тем где-то рухнет лавина, сметая на своем пути все, — дома, деревья, людей, в том числе и Кеслера. Он уже не сможет никому пожать руку, как и не сможет рассказать, что встретил человека, который в свое время его выдал. Шнабель был банковским служащим, и, конечно, хорошим служащим, воплощенным чувством долга, одним из тех, для кого главное, чтобы итог сходился: цифры, только цифры, и ничего, кроме цифр.

«А я прочту в газете, — вероятно, под заголовком «Жертва гор», — жирным шрифтом: «Турист К., совершавший лыжную прогулку в окрестностях Шаллерхютте, погребен снежной лавиной… Спасательному отряду до сих пор не удалось…»

В комнате было тепло. Вьюшка еще была открыта, и в печке трещало и постреливало, вспыхивало и разлеталось искрами. Стул у кровати был очень удобный, уж такой уютный стул, на нем так хорошо сидеть, вытянув ноги и откинувшись на спинку. Как весело звенят колокольчики почтовых саней! Он даже сейчас еще явственно слышит их звон. Одна лошадь была гнедая, шерсть у нее гладкая, хвост черный. Он усядется в сани и ни разу не оглянется назад, — только вперед! «Подгоните-ка лошадей, уважаемый, мне очень важно поспеть на поезд!»

В купе полно народу, и никто его не знает. Когда он ехал сюда, на колени к нему вскарабкался чей-то ребенок. Чудно как-то, маленький такой, теплый комочек… Можно будет читать газеты, спать. Чемодан упрямо цеплялся за неровности дощатого пола, когда Шнабель тащил его из-под кровати. Кое-какие вещи так и остались невынутыми… «Инструкция к новому закону о налогах для…» Он бросил поверх всего этого ночную рубашку, свитер, носки. «Вроде брал с собой три галстука? А Кеслер вообще галстуков не носит. Да и к чему? Лыжная куртка, спортивная рубашка… Им не придется, значит, первым делом срезать с него галстук, когда его найдут, — если, конечно, найдут быстро… Весной снег растает… Зазеленеют луга… Как это он сказал? Я все время думал об одуванчиках…»

Пробка у пузырька с лекарством была плохо притерта. Поднеся пальцы к носу, он почувствовал запах камфары. Камфара хорошо помогает при потере сознания, нужно только одновременно массировать по направлению к сердцу. Здесь, конечно, ни у кого камфары нет. Из кого вообще набирают спасательный отряд в этой малолюдной местности? Надо бы им сказать: послушайте, этот человек, которого вы ищете, уже один раз глядел в глаза смерти, — из-за меня, понимаете? Когда его увели, я принял вот эти капли — пятнадцать капель, правда, часть я пролил. Все из-за Нерлиха… В них содержится камфара. Разотрите ему сразу же ступни…

Стук в дверь заставил его быстро захлопнуть крышку чемодана.

— Что такое? — Он уставился на девушку, стоявшую в проеме двери, как на призрак. — Что вам нужно?

— Закрыть печку, если разрешите, и потом — вот ваш счет!

Он взял бумажку и стал разглядывать корявые буквы и цифры. «Ночлег — трое суток, завтрак, обед…»

Его фамилия была написана неправильно, через два «а» — Шнаабель. Можно стереть лишнюю букву, можно стереть всю фамилию, только… нельзя стереть человека — ни человека по фамилии Кеслер, ни его, Бертольда Шнабеля. Получалась сумма, которая не сходилась. Дверь захлопнулась, и он опять тяжело опустился на стул. В руке он все еще держал домашние туфли. У него на Аугсбургерштрассе в доме номер семьдесят два они всегда стояли у кровати; каждый вечер он их надевал, хозяйка приносила ужин…

— Фрау Пельхаммер, — скажет он ей, — пожалуйста, не расспрашивайте меня ни о чем, мне нужен покой. И вообще я бы просил держаться со мной так, словно я и не уезжал!

Но однажды утром, — может, даже следующим утром, — когда по улице протарахтят первые машины, она принесет ему газету и своим темным, натруженным, старушечьим пальцем ткнет в один из заголовков.

— Господин Шнабель, как вам повезло! Ведь и с вами могло стрястись такое! Это надо же — лавина! Вы ведь как раз в этих местах были? Слава богу, что вовремя уехали! Его еще не нашли. И человек наверняка хороший, хорошие-то всегда и погибают. Я принесла вам молока, свежее молоко очень полезно по утрам…

Он вскочил так резко, словно его ударило током. Стул с грохотом упал и, словно обороняясь, выставил на него все свои четыре ножки. Ну конечно же! Его будут донимать бесконечными расспросами. Вот, уже зеркало спрашивает. Показывает ему его же собственное лицо, — прилипшие ко лбу волосы, глаза… Таких глаз у него еще никогда не было. Ему вновь почудились какие-то голоса. Один голос доносился очень явственно. В такт ударам часового маятника в столовой, в такт ударам его сердца, он твердил: твоя совесть, твой долг, твоя совесть, твой…

«Ты не можешь уехать, — услышал он совершенно отчетливо, — ты должен вернуть старый долг! Второй раз за свою жизнь празднуешь труса…»

— Нет! — воскликнул он и выпрямился. Забыв закрыть за собой дверь, он сбежал вниз по лестнице. В коридоре у стены все еще стояли лыжи. Крепления были прилажены, оставалось лишь пристегнуть. В дверях он зацепился за что-то палками и выругался. Ни одна живая душа еще не слышала, чтобы он ругался. Ему сразу стало как-то легче. Только некогда было удивляться себе самому.

Уже через несколько сот метров Шнабель в изнеможении остановился. От непривычного физического напряжения, от старания поскорее освоиться с напрочь забытыми лыжами сердце его забилось так яростно, что, казалось, он вот-вот задохнется. Но Шнабель не стал прислушиваться к его работе, не остановился, чтобы помассировать левый бок. Он понимал: раскисать нельзя. Из всех диагнозов своего заболевания он сейчас помнил только один. К врачу, который поставил этот диагноз, он больше не пошел, — отчасти потому, что тот был уж очень скуп на слова, отчасти же потому, что в словах этих чувствовался едва скрытый намек на то, что болезнь эта существует скорее всего в его собственном воображении. Но теперь он цеплялся за этот намек, соглашался с ним, верил в него: «Когда приступ начинается, постарайтесь чем-нибудь отвлечься, найдите в себе силы сказать: никакой опасности нет, ни малейшей! В этом и состоит различие между органическим сердечным недугом и вегетативным неврозом, каким вы, по моему мнению, страдаете… Понимаете? Angina pectoris[19] на нервной почве в редчайших случаях дает летальный исход, в редчайших…»

Лыжи с шипеньем скользили по снегу, как горячий утюг по сырому полотну. Иногда ему мерещились пение или крики, но то был лишь шум в ушах. На середине склона Кеслер, очевидно, делал короткую остановку: снег был притоптан, ярким пятном алела пустая коробка из-под сигарет. Затем лыжня уходила дальше.

Он старался расслабить мышцы, дышать ровно и глубоко, но вскоре взмок, рубашка прилипла к спине. Перед ним вздыбился холм, — надо лесенкой, лесенкой… Одна нога соскользнула вниз, руки задрожали. Когда он взобрался наверх, ему почудилось, будто небо и белая даль слились в одно целое, бесконечное, как смерть, молчаливо поджидающая свою жертву. Лыжня повернула вправо вниз. Он присел и понесся по склону. Какая-то сила удержала его, не дала упасть, словно путь, проложенный Кеслером, был предназначен только для того, чтобы доставить его, Шнабеля, вниз в целости и сохранности.

Когда лыжня в третий раз полезла вверх, им овладело желание тут же лечь в снег хотя бы на несколько минут. Но эти несколько минут могли оказаться роковыми — роковыми для того, кто, незримый сейчас, шел где-то там, впереди. Шнабель сделал над собой усилие, стиснул зубы и двинулся вперед, через силу переставляя одеревеневшие ноги. Левой, правой, левой, правой. Бессмысленно было думать о том, что где-то далеко внизу течет жизнь, в которой все идет своим чередом, — кассовые чеки, распродажи, ярмарки, торговые сделки, браки и похороны.

Та жизнь, которой он жил сейчас, не значилась в ценных бумагах, не была включена в балансы или запечатлена на почтовых открытках. Это была его собственная, только ему одному принадлежащая жизнь. Он должен был донести ее туда, где из-за горной гряды выглянуло солнце, донести силой своих рук и ног, той силой, которая годами дремала где-то внутри и теперь наконец проснулась.

Смыслом этой жизни было загладить зло, подняться в собственных глазах. В этой жизни тоже существовало слово «долг», только в ином, новом значении; в ней существовал, кроме него самого, еще один человек — Кеслер, перед которым он, Шнабель, в долгу. Долг надо немедленно, теперь же отдать. Этот долг принял облик Кеслера, — его смех, его руки, — и гнал Шнабеля вперед и вперед. Прошлое резинкой не сотрешь, Бертольд Шнабель, да, не сотрешь…

Он взглянул на горные вершины, медленно высвобождавшиеся из облаков. Увидел на них серовато-синие удлиненные тени, словно жилы на могучем теле гор. И вновь весь напрягся. Он поднимался не только вверх по склону, он поднимался над своим собственным прошлым, которое преодолеет не прежде, чем сможет прямо взглянуть Кеслеру в глаза. Впереди показался пологий купол — вершина Шаллерхютте. Теперь, почти дойдя до цели, он вдруг почувствовал страшную слабость. Хрипя и задыхаясь, он через силу тащился по лыжне, тяжело опираясь на палки, ловя ртом воздух и едва не падая. Лыжня поворачивала за Шаллерхютте, шла дальше и дальше, неизвестно куда. Он понял, что Кеслер, очевидно, продлил свой маршрут, и от отчаяния окончательно обессилел. Обернувшись назад, точно пловец, ищущий глазами берег, он не увидел ничего, кроме безбрежной холодной глади. На плечи его тяжелой ношей навалилась целая гора — гора, на которой паслись коровы, цвели одуванчики и резвились дети. Только не раскисать, только не… А сам уже чувствовал, что навалившаяся на него свинцовая тяжесть непреодолимо тянет его к земле. И медленно осел в исполинскую снежную перину. Это бессмысленно, подсказывал мозг, совершенно бессмысленно оставаться здесь, надо идти вперед. Мертвой хваткой сдавило горло. Это все сердце; глубже дышать, сказал доктор, три раза в день по пятнадцать капель, коронарные сосуды, годовой отчет… Не ожидал от вас, Шнабель, гражданское мужество… Не Нерлих ли там стоит все с той же траурной повязкой на рукаве? Он слышал рокот самолетов, треск счетных машин, то удаляющиеся, то приближающиеся шаги. Нервы были так напряжены, что собственное прерывистое дыхание показалось ему чужим, — значит, кто-то пробирается к нему. Все сильнее хотелось закрыть глаза и уснуть. И тут он увидел перед собой руку — ту самую: она тянулась к нему, чтобы потащить его вперед.

Шнабель открыл рот, чтобы крикнуть, позвать на помощь. Его голос рвался туда, вниз, к домам, где были хлев, и тепло, и люди, перед которыми он был в чем-то виноват. Он взывал ко всему живому и любящему жизнь, к совести других людей, дремавшей веками.

Неподалеку заскрипел снег, вот ближе, ближе… И вдруг все куда-то провалилось. Когда он пришел в себя, то сразу почувствовал что-то жгучее на губах и на лбу.

— Ну и номера вы выкидываете, такого страху на меня нагнали!

Над ним склонилось лицо Кеслера, такое близкое, такое знакомое. Руки его пахли табаком, кожей и живым человеческим теплом. Шнабель сел, попытался что-то сказать, глотнул из фляжки, поднесенной к его рту.

— Этот бальзам — вернейшее средство! Дружище, что стряслось? С вашим больным сердцем пуститься за мной вдогонку?! С чего бы?

К Шнабелю начали возвращаться силы.

— Угроза лавины… По радио передавали… Я… Это был мой долг, понимаете? Мой долг…

Углы губ у Кеслера как-то странно дрогнули. Он провел ладонью по лбу, словно смахивая что-то. Потом улыбнулся, как улыбается человек, нашедший то, что считал давно потерянным. Он помог Шнабелю подняться.

— Как это он вас одного отпустил? Видите вон тот выступ? Под ним я и сидел, я ведь здесь все знаю, это место надежное, там никакая лавина не страшна. А потом увидел вас, — то есть я, конечно, не знал, что это именно вы: просто движущаяся точка. А то бы я давно пустился навстречу, ну и вот… — Он дружески похлопал Шнабеля по плечу. — Стоит жить на этом свете, честное слово, стоит… — Потом молча отряхнул с него снег и подал палки. — Сможете идти? Вам необходимо поскорее в тепло, чего-нибудь поесть и выпить еще рюмочку. Здорово помогает, верно?

Шнабель кивнул, но имел в виду не водку. «Здорово помогает, — думал он, — никогда и ничего так не помогало…»

И он двинулся вслед за Кеслером, еще неуверенно, но уже чувствуя прилив неизвестно откуда взявшихся сил. Он скользил по бегущей перед ним лыжне, словно прозрев после многих лет слепоты. И с какой-то почти пророческой ясностью сознавал: «Я жив, мы оба живы, — он и я, — мы все будем жить…»


Перевод Е. Михелевич.

Загрузка...