Стефан Хермлин КОМЕНДАНТША

Семнадцатого июня 1953 года около двенадцати часов дня в камеру Заальштедтской тюрьмы, где сидела некая Гедвиг Вебер, вошли двое мужчин; узнав от арестантки, что она приговорена к пятнадцати годам за преступление против человечества, они сказали:

— Вот таких-то мы сейчас и разыскиваем, — и объявили ей, что она свободна.

Накануне, поздно вечером, проститутка и детоубийца Ральман, сидевшая этажом выше, условным стуком подозвала ее к окну. Вебер встала на цыпочки и услышала шепот: в городе забастовка. Ей хотелось разузнать подробности, но Ральман уже отбежала от решетки. На следующий день на рассвете, еще до начала работ, Вебер впервые уловила отдаленные крики и пение. Она подумала лениво и вяло: «Снова у них праздник». Порылась в памяти, но так и не вспомнила, какой. «Впрочем, они без конца что-нибудь да празднуют». Сейчас, стоя перед этими мужчинами, она сообразила, что работы сегодня начались раньше обычного. Часа через два после начала работ она снова услышала голоса, они раздавались намного ближе, чем на рассвете, громче, отчетливей, но слов разобрать было нельзя. Несколько лет назад Вебер отсидела в тюрьме четыре месяца за воровство. Теперь в самодельном календаре — каждому дню соответствовала царапина на стене — она начала отмечать восьмой месяц своего заключения. За это время она успела привыкнуть к тюремным шумам и не обращала на них внимания. Флигель, в котором содержались женщины, стоял далеко от улицы. Вебер подчас не понимала, что происходит за тюремными стенами; собственно, это было не так уж и важно; звуки с воли были лишь толчком для возникновения мыслей, а стоило им только появиться, как поток воспоминаний, словно мчащийся поезд, уносил ее в прошлое. Жадно погружалась она в свои мечты, хоть и понимала их бесплодность и бессмысленность. Вот и сегодня утром, собственно, ничего не изменилось, даже когда Ральман снова подозвала ее к окну: она, мол, видит дым. Вебер не видела никакого дыма. А если он и был — что ж, это попросту знойный, южный ветер гонит в их сторону дым из труб машиностроительного завода. Зато в ней самой будто поднималась дымовая завеса, какой-то туман заволакивал все ее существо; она слышала торопливые шаги в коридоре, глухие удары и рев толпы на улице. Потом раздался крик, равнодушно отмеченный Вебер; это был нечеловеческий вопль, даже не верилось, что он исходит из человеческой груди.

Тюрьма все еще молчала. Но вдруг во всех камерах громко и возбужденно заговорили, пронзительно засмеялись; шум приближался, уже слышны были шаги и скрип отворяемых дверей. Вот завизжал замок, и в камеру Вебер вошли те двое. Тот, кто спросил ее о причине ареста, был молодым, красивым, высоким парнем; у другого, постарше, был примечателен только взгляд, лишь раз на какое-то мгновение остановившийся на Вебер, когда она объясняла причину своего ареста. Он едва скользнул по ее лицу, но, уж конечно, на человека с таким взглядом можно было положиться. Мужчины стояли в дверях, на обоих были береты и темные очки, а за спинами их опрометью пробегали заключенные. Вебер увидела среди них Ингу Грютцнер с верхнего этажа, та весело кивнула ей через головы мужчин и исчезла. Сердце Вебер то замирало от безумной надежды, то отказывалось довериться ей. Туман, наполнивший ее, распирал грудь: хотелось орать, бесноваться, крушить что попало под руку. Мужчины сообщили ей, что в Берлине и по всей стране — грандиозные события, правительство свергнуто, коммунисты бежали, янки вот-вот перейдут демаркационную линию.

— А что же русские?

— Не сражаться же им за Ульбрихта, — сказал высокий красавец и, насвистывая, принялся осматривать стены камеры, словно это было невесть как интересно.

— Русские отойдут за Вислу. Такие люди, как вы, могут понадобиться, — сказал пожилой. — Вы должны явиться в Заальштедтский штаб. Уже сейчас предвижу, сколько дел обрушится на нашу голову. Нам очень нужны будут опытные, преданные люди.

Вебер спросила, все еще будто в тумане:

— Неужели правда? Я действительно свободна?

Мужчины рассмеялись. Вебер слышала шум в коридорах и на улице, и ей вдруг почудилось, будто зазвучала полузабытая музыка: визжали флейты, трещали барабаны, врываясь в звуки марша; истерические крики «хайль» перекатывались из улицы в улицу; и тогда туман, обволакивавший Гедвиг, исчез. Отчетливо и хладнокровно представила она себе свое прошлое: семь месяцев пребывания в этой камере, где ей предстояло провести пятнадцать лет, и семь лет до этих семи месяцев — то были годы, наполненные страхом, притворством, безнадежностью, полные невыразимой ненависти к тому, что еще недавно было ей подвластно и что теперь имело власть над ней: ко всем этим новым деятелям с их знаменами, газетами, соревнованием, лозунгами. Как в кошмарном сне, ее на каждом шагу подстерегали бесчисленные опасности, от которых нельзя было убежать, ибо она уже не верила в возможность бегства, не верила в возможность перемен в жизни. Старые связи она и не пыталась возобновить. У одной женщины, не подозревавшей об ее прошлом, Вебер регулярно слушала по радио сообщения о розысках эсэсовцев. Раз-другой в этих сообщениях промелькнули знакомые фамилии. Но вот однажды она услышала свое имя: «Разыскивается служащая Гедвиг Вебер, которую в последний раз видели в марте тысяча девятьсот сорок пятого года в Фюрстенберге». Она тогда чуть было не выдала себя. Ну и хитры же они: нарочно называют Фюрстенберг, который находится совсем рядом с Равенсбрюком.

Несколько раз она поступала на завод, но очень быстро ей становились невмоготу и работа и люди. Фальшивые документы на имя Хельги Шмидт навязали ей чужую жизнь, тысячи мелочей чужого прошлого, о котором она ничего не знала. Чтобы заполнить время, она заводила интрижки с мужчинами. Так в Магдебурге Вебер познакомилась с человеком, напоминавшем ей обершарфюрера Воррингера, с которым она была близка, когда они жили в Равенсбрюке. Когда за кражу мотка медной проволоки ее на четыре месяца посадили в тюрьму, она впервые почувствовала себя спокойной: за арестанткой Шмидт никто не следил, никто ее ни о чем не расспрашивал, ей больше нечего было бояться, что ее узнают на улице. А потом пришло письмо из Ганновера от отца; он писал, что его прошлым никто не интересуется, наоборот, работа в охранке даже послужила рекомендацией для органов юстиции, ему грешно жаловаться на жизнь, но ей лучше повременить с приездом: у него-де полно хлопот с новой квартирой. Ей тем временем заново опротивела эта жизнь, эти люди в синих блузах с их беседами о культуре, образовании, домах отдыха и займах, опротивела народная полиция на грузовиках и вечная погоня за парой белья, которую немыслимо было достать, а главное — осточертело шататься по улицам и кафе, где она постоянно находилась в мучительно напряженном состоянии, стараясь никому не бросаться в глаза и норовя показывать людям только свой-профиль, — короче говоря, все это ей опротивело до такой степени, что она серьезно подумывала о переезде в Ганновер, хотя и опасалась, что там ее скорее будут разыскивать, чем здесь, где это никому и в голову не придет. Но именно тогда и произошло то, что, как дамоклов меч, все время висело над ней, о чем она думала и передумывала тысячу раз и в конце концов стала считать невозможным: когда в Заальштедте она однажды выходила из магазина, ее опознал на улице бывший узник концлагеря, ее арестовали и приговорили к пятнадцати годам тюремного заключения.

И вот сейчас Вебер говорила себе, что кошмары не длятся вечно и тот, кто был наверху, снова займет там свое место. Сегодня ли, завтра, но так будет. Вебер усмехнулась, поймав себя на привычном движении: ее правая рука похлопывала несуществующим хлыстом по голенищу несуществующего сапога.

— Положитесь на Блюмлейна, — проговорил высокий красавец, — он великолепно понимает что к чему. Еще вчера он был в Целендорфе. О, этот слышит, как трава растет. Недаром его зовут Блюмлейн. Что и говорить — цветочек!

И он расхохотался.

— Думается, все мы вообще можем положиться друг на друга, — скромно заметил тот, кого звали Блюмлейн. — А теперь вот что: вам надо прежде всего переодеться. В этом наряде вы слишком бросаетесь в глаза. На складе вы наверняка подберете себе что-нибудь. Сегодня все бесплатно.

И он посторонился, пропуская Вебер вперед.

На лестничной площадке плашмя лежала тюремная надзирательница, веселая белокурая фрау Хельмке. Лицо ее было растоптано сапогами, но она еще дышала.

— Представляю, как она истязала вас, — бросил мимоходом высокий красавец.

Вебер ни разу не мучили в тюрьме. В Заальштедте вообще никого не мучили. Это всегда было выше ее понимания, и именно поэтому она сказала:

— Еще как…

Она перехватила быстрый взгляд Блюмлейна. Лицо его было неподвижно. Одни глаза смеялись.

«Уж мы-то понимаем друг друга», — казалось, говорили они. С этим человеком Вебер чувствовала себя в безопасности. Тюрьма почти опустела. Где-то орало радио.

— Я бы сегодня не отходил от приемника, — сказал Блюмлейн. — РИАС так и сыплет специальными выпусками.

И Вебер вспомнила, как страна праздновала взятие Парижа, а потом Смоленска и Симферополя, да разве припомнишь все эти дикие названия!

«Только не думать об этом», — приказала она себе.

Вебер жаждала рассказать кому-нибудь все, что с ней произошло. Но никто не приходил ей на ум. Воррингеру… Пожалуй, это было бы естественным, но Воррингер исчез, как призрак; только однажды пронесся слух, будто он живет в Аргентине. Тут она вспомнила об отце.

— Подождите-ка минутку. Я должна написать письмо.

Они зашли втроем в караульную, дверь которой была распахнута. Рядом с опрокинутым стулом валялась пишущая машинка. Сквозь пустые оконные рамы с торчащими осколками стекла врывался горячий ветер. В кипе бумаг Вебер раздобыла чистый лист, а в ящике стола — карандаш. Облокотившись на стол, она быстро набросала:

«Дорогой отец!

Свершилось. Не быть же Восточной Германии вечно в рабстве. Скоро мы снова наденем любимую эсэсовскую форму. Недалек тот час, когда я опять буду работать в политическом управлении, а может быть, и в гестапо. Добрые друзья позаботятся обо мне, покуда наше знамя не взовьется над всей Германией. Уже теперь-то нам недолго ждать.

Твоя Хэди».

Она поискала конверт, но не нашла.

«Ладно, отправлю, как-нибудь потом», — подумала она и сунула письмо в карман.

За воротами Вебер ослепил яркий свет. Ее поразило безлюдье на улице. Перед тюрьмой слонялось всего несколько человек, они посмотрели ей вслед. Шум схлынул, как вода после ливня. Было знойно и пустынно, и она, словно в родную стихию, окунулась в эту пустоту, где раскаленный ветер крутил рано опавшие сухие листья.

На углу Мерзебургштрассе толпа остановила машину, развозившую пиво. Двое мужчин сгружали ящики на землю, другие оделяли бутылками толпившихся вокруг зевак и прохожих. Какой-то старик без пиджака, в одной жилетке и рубахе без ворота, снял мокрую от пота фуражку и кинул на Вебер напряженный усталый взгляд: «Бери, не трусь. Янки заплатят». По улице медленно двигался автомобиль с громкоговорителем, он сзывал всех жителей Заальштедта на Базарную площадь, где в шесть часов вечера состоится митинг. Вебер обратила внимание на мужчину, который, повязав голову носовым платком, спокойно копался в палисаднике. А кто-то даже захлопнул окно в квартире, когда автомобиль проезжал мимо. Снова Вебер поймала себя на том, что рассекает воздух воображаемым хлыстом. Внезапно ей захотелось выстроить перед собой всех людей из домов, палисадников, со всего города и впиться в их лица глазами, как на перекличке в Равенсбрюке. Когда они свернули на Фельдштрассе, Вебер увидела перед домом с выбитыми стеклами ворох бумаг, он съеживался и чернел на невидимом огне. Двое-трое мужчин хлопотали около костра, из него к стенам домов взлетали большие хлопья сажи. Со второго этажа вышвырнули последнюю пачку с документами; зацепив надувшиеся от ветра занавески, она шлепнулась на мостовую. Внизу, в книжном магазине, была выломана дверь, а в его витринах все перевернуто вверх дном. Высокий красавец выхватил верхнюю книгу из охапки, которую тащил парень в пестрой рубахе, и медленно прочел:

— Че-хов.

Еще один иван! К дьяволу! Несколько минут они следили, как пламя перелистывает страницы книги.

Штаб занимал весь четвертый этаж жилого дома. Гедвиг ждала несколько минут в пустой комнате, потом Блюмлейн пригласил ее в соседнюю, где сидели какие-то люди. Вебер никого не знала из этих семи-восьми мужчин. Они забросали ее вопросами о Равенсбрюке и о многом другом, Блюмлейн и высоченный лысый мужчина с набрякшими веками были, видимо, большими начальниками. Вебер легко представила их себе в эсэсовской форме. Она была голодна и попросила, чтобы ее покормили, а потом отправилась в ванную переодеваться. Только она начала мыться, как послышался скрежет и грохот. Она распахнула окно и увидела небольшую колонну советских танков, ползущих по улице. У нее пересохло в горле. Отсюда, с высоты четвертого этажа, хорошо были видны убегающие вдаль крыши домов, река, Базарная площадь и городские кварталы, круто обрывающиеся к реке. Сейчас на улице народу стало больше: будто в воскресенье, люди прогуливались взад-вперед, женщины толкали перед собой детские колясочки; появились пьяные, их выкрики глухо, словно издалека, долетали до Вебер, но весь этот шум перекрывался грохотом танков; с открытыми люками, — в них виднелись командиры, — они невозмутимо и решительно двигались по улице и, скрежеща гусеницами, исчезали за углом.

Вебер поспешно вернулась в комнату. Приходили и уходили какие-то люди, кто был взбудоражен, а кто растерян и подавлен. Один из пришедших рассказал, что рабочий машиностроительного завода отказались бастовать, а агитаторов прогнали палками.

— Приходится считаться с этой красной сволочью, — обратился к Вебер лысый. Отозвав ее в угол, он продолжал: — Только б не сдали нервы, коллега. — Он говорил, посмеиваясь, вполголоса. — Учтите, нас окружают всякие люди, кое-кому мы не совсем по вкусу, а кое-кто рад бы припереть нас к стенке. Вокруг не одни единомышленники, не так ли? Наш девиз сейчас: легальная борьба за власть. Но до власти еще далеко. Ведь янки ставят в своей игре не только на нас. А главное, не забудьте, сколько развелось в стране либеральствующей швали.

Подошел Блюмлейн.

— Что, начальник, делишься опытом старого нациста, а?

А лысый продолжал:

— Все это я говорю вам потому, что сегодня вечером на митинге вы должны выступить от имени политических заключенных. Так вот, играйте на любых струнах, но только чтоб это было нам на руку.

Вебер спросила о танках, о том, что слышно о выводе русских войск.

— Время покажет. Народную полицию мы уже убрали. Представьте себе, она даже не подумала стрелять. И сейчас прячется по всем углам. Погодите, скоро и русские подожмут хвост.

«С такими удальцами во главе мы все одолеем», — торжествовала Вебер. И на мгновение представила себе нескончаемое будущее, заполненное парадами, специальными выпусками последних известий, ликующим ревом громкоговорителей; ей чудились колонны людей в ярких мундирах, на которых завистливо и подобострастно смотрит толпа штатских, из верхних окон до самого тротуара свешиваются огромные знамена; и вот она — вся в белом — и Воррингер — весь в черном — выходят из бюро регистрации браков, а на улице выстроился почетный караул — его отряд. Слепая, дикая ярость затмила сознание, куда-то исчезла комната, и разговоры, и весь шум. Она видела себя снова за работой, за разумной, полезной, надолго вперед спланированной работой: следствия, допросы, потом — Равенсбрюк; во всем этом был определенный смысл и-определенная система.

«Вы, голубчики, еще нас не знаете, — думала Вебер. — А вот теперь мы себя покажем. То, прежнее, было только прелюдией».

Группами, по двое, по трое, отправились они на Базарную площадь. Жители города, высунувшись из окон, смотрели на народ, тянувшийся к площади. Люди шли неторопливо, переговаривались, останавливались перед каждым объявлением военного коменданта об осадном положении в городе. Проходя мимо разгромленного магазина, на который молча глазела толпа любопытных, Вебер услышала, как широкоплечий мужчина выругался:

— Полетели наши кровные денежки! Сволочи…

— Что поделаешь! Лес рубят — щепки летят, — отпарировал чей-то задорный и насмешливый голос.

Широкоплечий грозно обернулся на голос, но Вебер так и не услышала его ответа. У Базарной площади она увидела первый советский танк. Прислонясь к машине, стоял невысокий, наголо обритый солдат и свертывал себе самокрутку. Женщина, шедшая рядом с Вебер, вызывающе плюнула ему под ноги. Солдат озадаченно взглянул на нее и несколько раз постучал себе пальцем по лбу. В толпе смущенно засмеялись.

За церковью Божьей Матери возвышалась трибуна, а над ней висел большой плакат с надписью: «Свобода!» Только эта трибуна и плакат занимали Вебер, она едва замечала танки, стоящие на всех четырех углах Базарной площади, ей была безразлична толпа народа, напоминавшая растревоженный муравейник. Русские, очевидно, решили не препятствовать митингу. Что ж, они еще пожалеют об этом! В голове у Вебер был невероятный ералаш: звучал колокол, раздавались слова команды лагерных надзирателей, в стремительном потоке мыслей она пыталась зацепиться за наставления лысого. Потом до нее донесся голос Блюмлейна, он открыл митинг и предоставил кому-то слова. И вдруг Вебер услышала:

— Сейчас выступит жертва коммунистического террора, бывшая политзаключенная Хельга Шмидт.

Вебер не сразу сообразила, что Хельга Шмидт — это она. Пожалуй, неплохо, что ее снова назвали этим именем. А потом она услышала свой голос, полузабытый, прежний голос:

— Сограждане…

Может, ей следовало по-другому начать свое выступление. Но дальше она уже не допустила ни одного промаха. Ее речь лилась так, будто она все последнее время только и делала, что упражнялась в ораторском искусстве. Вебер говорила о том, что нескончаемые бедствия послевоенного периода и тотальный террор открыли глаза немцам Центральной Германии. Они, немцы, хорошо понимают теперь, что такое свобода и человеческое достоинство, а лучше всех это знают политические заключенные; тюрьмы, да и вся жизнь при этом режиме — беспросветная нищета и голод — укрепили кровную связь нашего народа с Западом, а Запад, в свою очередь, считает своим долгом вызволить восемнадцать миллионов братьев, рвущихся к закону и свободе; и вот теперь час освобождения пробил.

Толпа перед ее глазами сливалась в яркие подвижные пятна, между ними виднелись полоски пыльной мостовой.

«И за это вы поплатитесь тоже, — мысленно негодовала Вебер, — подумать только, как приходится уламывать вас».

Она все время чувствовала, что кто-то упорно наблюдает за ней. Ее раздражало это, и она вперила взгляд в первое попавшееся лицо, небритое лицо низенького старичка в потертом пиджаке; он боязливо поглядывал на нее своими выцветшими глазками. Раз-другой он зааплодировал, раз-другой покачал головой. На площади то там, то здесь раздавались аплодисменты, но какие-то робкие, неуверенные и не всегда кстати. Теперь она обращалась к невзрачному низенькому старичку, точно он был ее единственным слушателем. «Кто же ты, — думала она, — сейчас-то ты аплодируешь, а как дойдет дело до схватки, ты и дашь тягу. Да и все вы, собственно говоря, кто вы такие? Предатели и пораженцы в той или иной степени. Вы проиграли войну, потому что заботились о своей жратве, о своих квартирках, а не о фюрере и не о новой Европе. А когда наступил конец, вы отвернулись от нас, вас поймали на удочку эти проходимцы с красными повязками, что якшаются с большевиками, и вы бросились им на шею. Строя Великую Германию, мы в лучшем случае используем вас как цемент, но, признаться, во время последних событий вы оказались цементом самого дрянного качества. Сейчас вы протягиваете нам мизинец. Ну и идиоты же вы! Не только палец, мы захватим всю руку, скрутим вас, и тогда вы узнаете, почем фунт лиха». Но вслух Вебер говорила другое:

— Близится час расплаты. Власти красных приходит конец. Их защищают только вот эти танки. Будьте наготове, чтобы огнем и мечом расправиться с ними!

Она отошла от края трибуны. Толпа рассыпалась. Ушел, не оглядываясь, и старичок в потертом пиджаке. Люди хлынули в соседние улочки. Рядом с Вебер кто-то басом запел: «Возблагодарим господа нашего». Поодаль несколько человек затянуло «Хорста Весселя», и сейчас же страшный шум заглушил пение. Какие-то люди набросились на поющих.

— Кто с машиностроительного, сюда! — крикнул чей-то голос.

Но вдруг вся площадь начала содрогаться: это танкисты запустили моторы, и они бесперебойно вращались; прислонившись к своим гигантским машинам, русские смеялись. Танки не двигались с места, только моторы грохотали. Вебер спустилась с трибуны. Толпа рассеялась, и она поняла, что митинг окончен. Вебер тщетно искала глазами лысого… или Блюмлейна, или высокого красавца, хоть кого-нибудь из знакомых. Тогда она пошла к Фельдштрассе. Не успела Вебер сделать и нескольких шагов, как ее остановили двое молодых людей в плащах, один из них наклонился к самому ее уху, чтобы перекричать рев моторов:

— Гедвиг Вебер? Попрошу вас следовать за нами!

Она и не пыталась бежать или позвать кого-нибудь на помощь. Никто все равно не услышал бы ее, никто не обратил бы на нее внимания. Все произошло с такой невероятной быстротой, что казалось неправдой. Невозможно, чтобы это был конец, нет, это еще не конец. И она подумала: «Может, я вас еще сегодня вечером вздерну на фонаре!»

Три дня спустя Вебер предстала перед судом. Накануне ей приснился сон: воздух был полон оглушительного колокольного звона, под окнами кричала и выла толпа, серо-зеленые колонны солдат огромной гусеницей проползали по городу. Вдруг дверь камеры распахнулась, и появился ее отец в черном мундире, в черной фуражке с черепом. Он сказал: «Хэди, там внизу тебя ждет фюрер». На суде она ни от чего не отпиралась, да и что толку было отпираться… Два года она была комендантшей концлагеря Равенсбрюк. До этого работала в гестапо. Ее спросили, сколько заключенных умертвили по ее приказу.

— Человек восемьдесят, девяносто, — ответила она.

Да, Вебер своими руками пытала заключенных, топтала их каблуками, хлестала плетью, травила собаками. Во всем этом ей однажды уже пришлось сознаться: семь месяцев назад, когда ее приговорили к пятнадцати годам тюремного заключения. Но она понимала, зачем ее заставили повторить все это снова. Зал был битком набит, и, очевидно, многие из собравшихся здесь людей слышали ее речь на митинге. Прокурор зачитал стенограмму этой речи, прочитал и письмо, найденное в ее кармане.

До начала процесса в ней теплилась постепенно угасавшая надежда, что до суда дело не дойдет, что скоро, очень скоро красное правительство полетит ко всем чертям. А может, в город войдут американцы и спасут ее: они-то давно поняли, что в этой войне им следовало быть союзниками Гитлера. Когда ей разрешали сесть и брал слово адвокат, прокурор или кто-нибудь из свидетелей, она целиком отдавалась потоку своих мыслей и воспоминаний. Сколько проклятий посылала она на голову врагов! Болтовня там, за судейским столом, не интересовала ее. «Янки — трусы, — думала она, — мы уничтожим их, как только разделаемся с русскими, французами и всем остальным сбродом. Я получу двадцать лет, а то и пожизненную, но я не отсижу и трети». И Вебер снова видела себя в концлагере, на площади, где до самого горизонта толпится перед ней безликая масса людей в полосатых одеждах. А каждое лето она будет уезжать далеко-далеко, и Вебер живо представила себя вместе с Воррингером где-нибудь в горах или у моря, под пальмами, среди роскошной природы, которую она знала только по открыткам с видами Ривьеры; и тут же ей вспомнился рассказ ее приятеля о том, как в окрестностях Авиньона по шоссейной дороге на каждом дереве вешали французов: одного справа, другого слева. Затем она снова перенеслась мыслями в Равенсбрюк, где собаки загоняли заключенных в отхожие ямы, а она кричала: «Ату его, Тило! Кусай его, Тет!»

Суд совещался всего несколько минут. Потом ее снова ввели в зал, и тут она заметила в публике низенького потрепанного старичка, на которого обратила внимание на митинге. Он смотрел прямо на нее, глаза его выражали только отвращение и ненависть. Пока члены суда занимали свои места, Вебер твердила про себя: пожизненная, пожизненная, пожизненная. Ей приказали встать. Приговор гласил: смертная казнь. Сквозь звон в ушах до нее долетали отдельные слова: приговор окончательный… подлежит немедленному исполнению. Она старалась не закричать, не потерять сознания. В первый и последний раз она тщетно искала в себе ту непонятную силу, которая выводила ее из себя, когда она обнаруживала эту силу в своих жертвах. Вебер вспомнила немецкую студентку, которая не проронила ни звука, когда ее засекли насмерть; вспомнила, как русская пленница успела крикнуть перед смертью: «Гитлер капут!» — а четыре француженки шли на расстрел с «Марсельезой». Дикий вопль, мольба о пощаде, вырвался у Вебер. Только этот вопль да еще страшная кровавая пустота были в ней, когда двое полицейских выволакивали ее из зала.


Перевод Л. Бару.

Загрузка...