Карл Грюнберг ПОБЕГ ИЗ ОТЕЛЯ «ЭДЕМ»

«ТЫ ПОМНИШЬ СЧАСТЬЕ ДАВНИХ ДНЕЙ?»

Берлин, поздняя осень 1932 года. Во дворе доходного дома в Веддинге губная гармоника повизгивает избитую, наивно-сентиментальную песенку. Глаза молодого бродячего музыканта в драном костюме ощупывают ряды окон. Но ни одно не открывается, никто не бросает ему желанный добрый дар. Тогда он начинает петь сладким голосом:

Ты помнишь счастье давних дней?

Все было, как в волшебной сказке.

Над нами щелкал соловей,

Ты щедро расточала ласки.

И, вынырнув из-за ветвей,

Луна бросала свет неверный,

Я называл тебя своей,

Мы были счастливы безмерно.

— И мы тоже… было бы то счастье еще побольше, мы просто не выдержали бы… — бурчит мамаша Кегель, проживающая на четвертом, и шумно захлопывает окно своей кухни. — Просто терпения нет слушать их нытье, нынче это, кажется, чуть не пятый. Ну вот, он еще вздумал объяснять свой стих!

Снизу доносится речь молодого человека:

— Глубокочтимые господа! Из-за всеобщего трудного экономического положения я, к сожалению, вынужден этим убогим, но честным способом зарабатывать себе на жизнь. Если у вас найдется возможность уделить скромное даяние одинокому безработному, я буду благодарен за каждый пустяк, даже за ломтик черствого хлеба!

Поджав губы, отрезает женщина ломоть хлеба, чуть царапнув по нему дешевым маргарином, завертывает в обрывок газеты и бросает во двор. Музыкант считает, видимо, своим долгом отблагодарить ее и затягивает другую песню.

О, лесной весенний шум!

Я печален и угрюм.

Птички, спойте мне с небес

Про весенний шумный лес!

— А ты дай ему монетку покрупнее, может, он тогда перестанет, — шутливо предлагает Артур, девятнадцатилетний внук мамаши Кегель; он как раз собрался надеть свои окончательно развалившиеся башмаки. Потом добавляет с укором: — А что у нас у самих-то есть? Твоя крошечная пенсия да мои две марки пятьдесят пять пфеннигов еженедельного пособия, и ты еще даешь другим. Этот ломоть я отлично и с полным удовольствием съел бы сам.

— Не будь таким жадобой, мальчик. Я ведь даю не каждому. Ну а когда приходит вот такой паренек и у него, может, ни отца, ни матери нет и ни одной живой души на свете, мне его особенно жалко становится. Что этаким беднягам делать? — Вздыхая, фрау Кегель кладет остатки хлеба в жестяную банку; на ней написано: «Хлеб наш насущный даждь нам днесь».

— Да, а что нынче делать восьми миллионам безработных? Что мне делать с моими башмаками? По такой погоде скоро и на улицу не выйдешь. Из насморка и так уж не вылезаешь. И за какие только грехи… дерьмо проклятое… — В бешенстве срывает юноша с вешалки свою шапку и, не простившись, с размаху захлопывает за собой дверь.


В сапожной мастерской иссохший человечек с иронической усмешкой протягивает ему обратно башмак.

— Ну нет, голубчик, тут никаким гвоздем, никакой латкой не поможешь. Вам нужно у этих благотворителей потребовать, кроме пособия, еще и новую обувку.

— Да я как раз и собираюсь туда, может, нынче и выцарапаю бумажку. Не будьте таким недобрым, господин Прибе, скрепите мне хоть как-нибудь верх, я же в таком виде не могу идти. Мы с вами старые знакомые… Помните, я еще всегда помогал вашей жене катать белье?

Угрюмо рванув к себе башмак, старик начинает действовать шилом. Потом, передразнивая бродячего певца, бормочет:

— «Ты помнишь счастье давних дней?» Вот только что во дворе один тут пел… Да, другое было времечко. У нас еще был кайзер и постоянная армия. Тогда масло стоило марку десять пфеннигов, паршивый американский маргарин — только пятьдесят пфеннигов за фунт! А марка — это была настоящая марка! Говорят, будто стоимость тысячных билетов с красной печатью повысится, когда Гитлер придет к власти. У меня четыре штуки… все мои горькие сбережения… Как вы думаете, из этого что-нибудь получится?

— Да мало ли что можно наговорить, — отвечает Артур Кегель и снова надевает башмак.


Много чего рассказывают и в длинном темном коридоре кассы для безработных, где выдаются пособия. Очередь дошла только до номера девять, а у Артура — двадцать второй. Времени у него хоть отбавляй, он ходит взад и вперед между людьми и имеет полную возможность послушать, о чем говорят в каждой группе.

— …мой старик пять дней в неделю работает, ну вот, мне и не дают ни пфеннига пособия: заявляют — у вас одно хозяйство!

— …а теперь мне сказали «сиди на пособии»…

— …если только нас выбросят на улицу — жена повесится…

— …тут он как стукнет кулаком по столу и высказал им свое мнение; а теперь на него наложили домашний арест.

И всюду одна и та же уже навязшая в зубах тема нужды, несчастья и отчаянья… Прямо блевать хочется!

Наконец Артур оказывается перед чиновником, который пробегает глазами его документы.

— Здесь нет вашего заявления, надо написать заново. Но до первого это не имеет никакого смысла!

— Тогда дайте хотя бы ордер на подметки.

— Ордера на подметки кончились.

— Но я же не могу в такую погоду ходить в такой обуви… вы только взгляните… — говорит Артур, указывая на свои башмаки.

Костлявый чиновник уже встал, он кричит в открытую дверь:

— Номер двадцать три! Идите, а в ту среду загляните ко мне. — Этими словами он пытается спровадить Артура.

— Нет, я не уйду! Должен я наконец получить хоть какую-нибудь обувку!

Остальные чиновники возмущенно на него шикают: «Тсс!» — а костлявый холодно замечает:

— Не хамите, молодой человек. Отправляйтесь на добровольную трудовую повинность, тогда получите сапоги. Ну а теперь — вон отсюда, не то…

Артур видит, как рука чиновника тянется к кнопке звонка под столом. Он знает, что провод ведет в подвальную комнату, где дежурные полицейские только и ждут, чтобы их ввели в действие против напирающих получателей пособий… И он уходит.


Перед биржей труда, которая помещается в большом заводском здании на Герихтсштрассе, несмотря на мелкий дождь, толпятся безработные, они разбились на группы и взволнованно спорят, а среди них снуют продавцы футляров для карточки безработного и «первоклассных сосисок из жеребятины». Газетчики предлагают очередной номер «Безработного». Равнодушно входит Артур Кегель в один из корпусов, поднимается на третий этаж, занимает очередь в хвосте ожидающих, его наконец отмечают и ставят печать; затем он плетется опять на улицу. А тем временем на улице картина изменилась. Безработные выстроились в колонну.

— Стройтесь, коллеги, организуем демонстрацию к районному управлению. Мы требуем на зиму картофеля и угля. — Эти ободряющие слова передаются из уст в уста.

Безработные прикрепили свои карточки к шапкам. Артур намерен сделать то же самое. В эту минуту его кто-то хватает за руку.

— Брось, камрад, все это не имеет никакого смысла. Не успеют они дойти до Неттельбекплац, как полицейские получат приказ, пустят в ход не только резиновые дубинки, но, может быть, и свинцовый горох.

Артур сердито поднимает глаза и видит прыщавое лицо парня ненамного старше его и улыбку превосходства на этом лице.

— А я плевал на них… Мне жрать нечего, и ноги босые. Пусть сажают или пристрелят. С меня все равно хватит за глаза.

— С меня тоже хватит. Но долго этот порядок все равно не продержится, даю гарантию. Скоро все изменится, и тогда рассчитаются с этими бонзами, с этими преступниками. Пойдем со мной, коли лопать хочешь. Я знаю местечко, где здорово стряпают.

Так уговаривает Артура молодой человек в синей фуражке с двойным подбородным ремнем, и Артур безвольно дает себя увести. И вот они уже сидят вместе в кухмистерской для штурмовиков на Панкштрассе и жадно едят из фарфоровых мисок густые бобы с салом. Нетерпеливо протягивает Артур раздатчице в белом переднике свою миску, чтобы она положила вторую порцию.

Вокруг сидят и стоят молодые люди и люди постарше. Несколько знакомых кивают ему. У всех довольные, сытые лица.

— Ну что, малыш, вкусно было? Хорошо здесь пахнет, у камрадов штурмовиков? Не желаешь ли тоже вступить? Тут нашему брату помогают не только речами, как у иных прочих… — С этими словами Эвальд Эйлерс похлопывает его по плечу. Эйлерс, как и Артур, три года учился на слесаря на заводе Борзига и, получив свидетельство подмастерья, без работы слоняется по улицам.

— Покурить нет ли у тебя, Макс? — спрашивает он прыщавого.

— Что ж, пустим в расход последнюю, со вчерашнего вечера не курил.

Макс сначала раскуривает сигарету, потом передает ее Эвальду, который с наслаждением несколько раз затягивается, и уже после этого она попадает к Артуру.

— Видишь, какие мы хорошие камрады — последнее делим друг с другом. У кого что есть, тот отдает. Ты бы видел, Эвальд, что делалось вчера в «Стеклянной шкатулке» — объявили полную боевую готовность. Штурмфюрер нас гонял, гонял. Настроение создалось прямо замечательное.

— Да не сидите вы, мальчики, повесив нос, лучше гряньте-ка песню! — кричит с другого конца комнаты долговязый молодой человек с огромным дуэльным шрамом через всю щеку.

Срываясь, голоса неровно затягивают:

Сирены заводские сигналят нам отбой.

Машинам нужен отдых, и мы идем домой.

Нас дома окружает нужда со всех сторон.

Терпенье скоро лопнет: трещит Иудин трон!

— Да, да, на сало мышей ловят, — замечает фрау Кегель, выслушав рассказ Артура, и наливает себе еще чашку кофе. — У твоего брата тогда тоже началось с бобов да сала. А как все кончилось, известно одному господу богу. — Из ее впалой груди вырывается тяжелый вздох. — Мой Пауль… ты хоть немножко помнишь своего старшего брата?

— Немножко помню, бабушка. Он всегда делал мне из бумаги такие красивые игрушки. Скажи: как это случилась беда с ним и с отцом?

— Да как случилась? В ноябре тысяча девятьсот восемнадцатого пришел все-таки конец этой несчастной войне, и кайзер сбежал. Все пошло вверх дном. С фронта потоком возвращались солдаты. Есть было нечего. Работы тоже не было, все военные заводы перестали выпускать продукцию. Люди мешочничали, спекулировали, крали. По улицам часто ходили демонстрации, а иногда и постреливали. В восемнадцатом году под рождество стало очень неспокойно. Тебе, мой мальчик, тогда и пяти лет не было, ты, наверное, ничего не понимал. Но Паулю, твоему брату, уже исполнилось семнадцать. Ваша мать за два года перед тем погибла во время взрыва на заводе. А вашего отца отправили на фронт на третий день мобилизации. Вот мне и пришлось быть вам и за отца и за мать.

С Паулем было не так легко. Он был в самом деле довольно легкомысленный. Учился на маляра, но, когда его мастера призвали, тоже пошел на военный завод и там красил снаряды. А кончилась война — стал безработным, целый день бродил по улицам, в точности как бродите теперь вы, молодежь. Ну и попал в дурную компанию… Везде его окружали соблазны. А сама я разве могла его удержать? Да и некогда было, только и следи — не упускай те крохи, какие выдавались по карточкам, — кормить-то вас приходилось. Ах, одинокой женщине было очень, очень трудно. Тут я вдвойне обрадовалась, когда ваш отец неожиданно вернулся.

Помню, как сейчас: дело было в канун рождества. Утром возле дворца и манежа шли тяжелые бои с красными матросами. Мы как раз говорили о вашем отце. Мы и не подозревали, что…

ВОЗВРАЩЕНИЕ В КАНУН РОЖДЕСТВА

В восьмом часу вечера по скупо освещенной Акерштрассе шагает рослый человек лет около сорока; на нем военная шинель без погон, солдатская шапка с красной кокардой, на ногах грубые сапоги, но нет ни поясного ремня, ни штыка. В руках он держит картонную коробку, в которой, по-видимому, лежит все его достояние. На стену какого-то дома, и так уже облепленную плакатами, какие-то люди наклеивают еще один. При мигающем свете газового фонаря солдат внимательно изучает эти плакаты:

«Приказ комиссара по демобилизации».
«Спартак» зовет тебя к борьбе!»
«За национальное собрание!»
«Все на собрание НСДПГ[3]»
«Нас спасет только работа!»

Несколько наклейщиков, не говоря ни слова, мажут последний плакат клеем и налепляют на него другой, ярко-красный.

«Вся власть Советам рабочих и солдатских депутатов!»

Демобилизованный запасной Вильгельм Кегель, ухмыляясь про себя, раскуривает трубку. Пройдя несколько шагов и еще раз обернувшись, он замечает, что человек в непромокаемом плаще уже заклеивает только что появившийся плакат. Кегелю это кажется забавным. Он делает несколько шагов обратно и с любопытством читает:

«Рабочие! Граждане!

Отечество на краю гибели.

Угроза надвигается не извне, а изнутри: от группы спартаковцев!

Убивайте ее вожаков!

Убейте Либкнехта!

Тогда у вас будет мир, работа и хлеб!

Солдаты-фронтовики».

— Вот морда, — невольно вырывается у солдата, он гневно сжимает кулаки.

Ведь, в конце концов, и он провел четыре года на фронте, был дважды ранен; но ему не показали этого призыва, подстрекающего к убийству из-за угла. Да и его составителям пришлось бы несладко. Вильгельм Кегель хоть и был членом союза металлистов, но до сих пор весьма мало интересовался вопросами политики. Однако к Карлу Либкнехту, солдату строительных частей, первым поднявшему свой голос за мир и взаимопонимание между народами и в результате угодившему на каторгу, Кегель испытывал с самого начала глубочайшее уважение.

Погруженный в свои мысли, фронтовик-инструментальщик Кегель уже дошел до туннеля городской электрички на Лизенштрассе и вдруг опять увидел человека в непромокаемом плаще. Будь ты дважды проклят, да он еще и хромой!

И какая шваль расклеивает здесь призывы к убийству от имени фронтовиков!

Одним прыжком Кегель настигает негодяя и хватает за воротник. Он трясет его так, что тот роняет скрытый под плащом сверток с плакатами и ведерко из-под повидла, наполненное клейстером.

— Подожди, собака, я покажу тебе, как от имени фронтовиков заниматься подстрекательством к убийству, да еще в сочельник, я тебя отучу… — Кистью с клейстером он бьет негодяя справа и слева по лицу, а оно еще не старое, и безобразным его делает не только страх.

Тот старается заслониться от ударов, подняв локти, и визжит:

— Отпустите меня, я никогда больше не буду!

В этот вечер на Акерштрассе еще безлюднее, чем обычно, все же на крик собирается несколько человек.

— А что он сделал? — справляется высокий молодой парень, у которого под мышкой вместо рождественской елки зажата маленькая сосенка.

— Вот, прочтите-ка… — говорит работница, подобравшая один из плакатов. И затем сама читает вслух срывающимся от негодования голосом текст плаката.

— Ясно. Поджигатели войны опять заработали!

— Они же сегодня утром обстреляли манеж.

— Да, это называется «на земле мир»! Самое лучшее — сразу его и прикончить, подлого хитрюгу!

Так наперебой кричат люди. С десяток сжатых кулаков швыряют и толкают парня, и он, как тюк, мотается из стороны в сторону.

— Дайте ему хоть подарок с елки! — кричит какой-то железнодорожник, подхвативший ведро. И затем нахлобучивает его на голову подстрекателя, так что клей брызжет на собравшихся.

Все отскакивают, бранятся и хохочут. Этой минутой и воспользовался избитый. Он сорвал с головы ведро и с такой быстротой, которой нельзя было ожидать при его хромоте, помчался прочь.

— Пусть его бежит, с него для праздника хватит… — С этими словами, которые он едва в силах выговорить от смеха, Кегель, схватив за стволик сосенку, удерживает молодого человека, рвущегося вслед за хромым. При этом свет газового фонаря падает на их лица.

Оба узнают друг друга.

— Пауль? Мальчик?..

— Отец, ты?.. И надо же, в сочельник! Ну и обрадуются бабушка и малыш.


Мамаша Кегель только что допекла рождественские пряники из овсяных хлопьев на сахарине, когда Пауль появляется в дверях со своим деревцем.

— У тебя такой вид, будто ты встретил рождественского деда.

— А я и встретил, и он дал мне для вас кое-что очень хорошее.

— Да уж вижу… вот эту метлу. Ты ее, наверно, стащил в гумбольдтовской роще.

— Нет, бабушка, я взял ее у Мазилы.

— Ну, значит, Мазила украл. И вечно твой Мазила; сколько раз я говорила, не водись ты с этим бродягой, он добру тебя не научит. Подожди, вот вернется отец…

— Вот он и вернулся… а что этот озорник опять натворил?

С этими словами в комнату входит Кегель и обнимает побелевшую от неожиданности мать. Потом хватает малыша, который стоит в сторонке, широко раскрыв глаза от изумления, подбрасывает к потолку худенькое тельце и радостно восклицает:

— Да-да, Атти, отец опять дома, отец!

Спустя полчаса члены маленькой воссоединившейся семьи сидят в уютной комнате и беседуют. Стол накрыт белой скатертью, и на нем стоит в этот рождественский вечер украшенная потускневшей капителью заменяющая елку сосенка, на которой Паулю после многочисленных попыток все же удалось прикрепить три так называемые «гинденбурговские свечи»[4]. Остро пахнет горелыми сосновыми иглами и настоящим кофе, который отец берег многие месяцы в подарок для матери. Он привез также две банки мясных консервов, большую буханку хлеба и несколько пакетов солдатских сухарей.

— Ты что же, всему этому совсем не рада, мама? — спрашивает рослый сын, обнимая маленькую женщину.

— Конечно, рада, но знаешь, главное, чтобы все-таки кончилась эта проклятая война и мы были бы опять все вместе!

Через минуту она добавляет:

— Может, нам Линзеров позвать?

Линзеры и Кегели уже десять лет соседи, стенка о стенку живут. Мужчины даже на «ты». После нескольких ранений Линзера отозвали с фронта на производство. И он работает у Шварцкопфа.

У Линзеров тоже гости, они приводят их с собой.

— А это моя племянница Мале, я вам о ней уже рассказывала, — представляет фрау Линзер свою родственницу.

От ясного открытого личика молодой девушки с васильковыми глазами и уложенной над высоким белым лбом черной косой веет каким-то особым загадочным очарованием.

— Ну и хорошенькая она, эта ваша Мале, — шепчет фрау Кегель на ухо соседке.

Линзерша сияет от гордости, она считает своим долгом выложить все подробности относительно Мале: девушка родом из Шнейдемюля, а сейчас служит у одного коммерсанта.

— С первого она поступит горничной в большой отель в районе зоопарка. Там она будет получать от богатых господ хорошие чаевые и сможет откладывать; ведь девочке тоже хочется в конце концов замуж выйти, — словоохотливо добавляет она.

«Действительно, замечательная девочка», — думает Пауль, возясь с «гинденбурговскими свечами», которые все время падают. При этом он незаметно наблюдает за девушкой: немного смущенная обществом незнакомых людей, та возится с малышом и показывает ему картинки в книжке. Пауль охотно приударил бы за ней, но не знает, как это делается. Ведь ему всего семнадцать и особого опыта в этой области у него нет. Не зная, чем заняться от смущения, он достает свою мандолину и начинает перетягивать струну.

А тем временем оба соседа, сидя на клеенчатом диване, обмениваются своими горестями и дымят трубками: поговорить есть о чем. Сегодня утром Линзер участвовал в схватке, когда рабочие оттеснили от манежа наступающие отряды стрелков гвардейской кавалерийской дивизии и частично даже разоружили их. Вызвавший смех рассказ Кегеля об избитом и залитом клеем подстрекателе придал еще бо́льшую яркость общей картине — реакция снова шла в наступление.

— Хорошо еще, что полицей-президиум и отряды охраны безопасности в наших руках. Эйхгорн прислал нам на помощь часть своих людей, — сказал Линзер.

— Надо бы уделять гораздо больше внимания этим отрядам и отрядам республиканской солдатской обороны, — отозвался Кегель.

— Заяви о своем желании вступить в отряд, работы все равно ведь нет, — посоветовал сосед.

Пауль уже несколько раз вставлял свои замечания, но его никто не слушал. Наконец он выпалил:

— Знаешь, отец, а ведь это хорошая мысль. Говорят, в солдатские оборонные отряды проникли всякие реакционные элементы.

Линзер делает пренебрежительный жест.

— Слышите этого молокососа?

Однако отец рассердился и замечает очень сухо:

— А тебя, Пауль, не спрашивают, и не вмешивайся все время в то, чего ты еще не понимаешь.

Пауль готов сквозь землю провалиться от мучительного стыда: ведь ему говорят такие вещи в присутствии этой девушки. Но Паулю вот-вот исполнится восемнадцать, он уже побывал на призывном пункте. Он почти жалеет, что, пока его возьмут в армию, война кончится. И везде ему твердят одно и то же: «Кто не был солдатом, тому нечего и в разговор встревать».

— Лучше сыграй-ка нам что-нибудь, — приходит ему на выручку бабушка.

— Ах да, рождественскую песню, — шепчет Мале.

— Ну что ж, не возражаю, — говорит отец, отвечая на вопрошающий взгляд старшего сына. Пауль еще раз проверяет строй мандолины, и раздаются тремолирующие звуки рождественской песни «Тихая ночь». Все подпевают, только ему после испытанного унижения не до песен.

Но вот пение кончилось, и Линзер замечает:

— И очень правильно, что матросы этим молодчикам наконец показали зубы… Только вот не надо было для такого дела выбирать сочельник.

В половине одиннадцатого фрау Линзер говорит:

— А теперь нашей Мале пора идти; будь кавалером, Пауль, проводи ее хоть часть дороги. На улицах сейчас так темно, да и небезопасно.

Пауль надевает пальто и шапку и, спускаясь по лестнице со своей спутницей, освещает ступеньки карманным фонариком отца. Молодые люди шагают рядом по Кольбергерштрассе до Визенштрассе. Они проходят под окружной дорогой и сворачивают на широкую пустынную Панкштрассе. В сущности, говорит одна Мале.

— Ух, какой холод! — восклицает она, когда они выходят из дому.

— Вот темнотища, — добавляет Мале под мостом.

Проходя мимо Гильдебрандовской шоколадной фабрики, она говорит:

— Здесь ужасная глушь. А ты не боишься возвращаться один?

Пауль, до сих пор бурчавший только «гм», «гм», громко хохочет, он обижен.

— Я — и бояться? Кажется, вы тоже считаете меня еще ребенком?

— Почему? Оттого, что я спросила, не будет ли вам страшно?

— Потому что вы говорите мне «ты». Я же обращаюсь к вам на «вы».

— Ну так и вы называйте меня на «ты», — искренне хохочет девушка и виновато добавляет: — Вы за это на меня не обижайтесь; я ведь в Берлине совсем недавно. А дома мы все между собой на «ты».

Пауля вдруг точно подменили. Теперь и он становится разговорчивым… И с каким увлечением он говорит! Рассказывает об их «Клубе благородных следопытов», раньше они назывались «Благородными соколами», Пауль там секретарем. Сейчас, зимой, они никуда не ездят и чаще собираются вместе. Но весной опять пустятся в дорогу. С мандолинами, кострами и всем прочим! Это звучит очень увлекательно, и Мале внимательно слушает.

Когда они прощаются перед домом на Бадштрассе, он набирается храбрости и спрашивает ее, не согласится ли она как-нибудь встретиться с ним.

— Я еще не знаю, как все сложится на моей новой работе… а вы мне напишите.

— Кажется, мы решили говорить друг другу «ты»?

— Ну ладно, значит, напиши мне, Пауль.

— Будет сделано, Мале!

В ушах у него еще звучат ее прощальные слова:

— Доберись благополучно до Кольбергерштрассе!

Он уходит крупным решительным шагом. Ему навстречу дует холодный, резкий ночной ветер, но у Пауля на душе тепло и хорошо. Крепко сжимает он правой рукой лежащий в кармане ключ от двери и вызывающе озирается. Пусть только к нему подойдут и чего-нибудь от него потребуют… Но никого нет.

ШАЙКА БЛАГОРОДНЫХ СЛЕДОПЫТОВ

Антон Шикеданц, по прозванию Мазила, тремя торжественными ударами колокола возвестил, что собрание «Клуба» открыто. Мазила, которому почти девятнадцать, здесь не только самый старший, но и самый сильный. Кроме того, он целый год был солдатом. Это обстоятельство и то, что у него всегда есть деньги, хотя никто не знает откуда, закрепило за ним среди этого десятка парней, из которых младшему пятнадцать, авторитет «вожака шайки». Согласно параграфу девять их устава, во время странствий и экскурсий все обязаны беспрекословно повиноваться его приказам. Причем шайке живется очень хорошо; Мазила отлично умеет сделать так, что в общем котле всегда что-нибудь да окажется. А подчас и так много, что удается домой прихватить. В этом и состоит тайное горе, которое вчера, в сочельник, опять угнетало мамашу Кегель.

Мазила — порядочный хитрец и пройдоха. Он отлично умеет выклянчить у крестьян картошку, яйца, а порой и куренка. А если не дают добровольно, они очищают амбары. Или до тех пор галдят у ворот, пока все обитатели дома испуганно не сбегаются на шум. А тем временем Карапуз и Крошка, самые младшие члены шайки, обследуют куриные гнезда и даже заглядывают в кухню. Мальчишки воспринимают все это как веселые шалости, но мамаша Кегель, которой Пауль однажды доверчиво проболтался, на этот счет другого мнения. И с тех пор Пауль больше ничего не таскал домой, но и этим он ей не угодил. Целыми неделями на картофельные талоны выдавали мороженую брюкву — и только.

— Неужто ты не можешь принести хоть несколько картошек, за деньги, конечно, не ворованные? — спросила она его однажды.

С тех пор Пауль стал опять таскать домой продукты «за деньги». Бабушка заглушала в себе сомнения относительно того, насколько они «честно» приобретены. К сожалению, время сейчас такое, когда не будешь особенно расспрашивать, как да откуда.

— Итак, мы дошли до третьего пункта нашей повестки — прием новых членов, — возгласил председатель, после того как Пауль прочитал протокол и никаких замечаний не последовало. — Заявил о своем желании господин Альфред Штюве. Ручаются за него Хаммер и Мэдрих. Я обращаюсь к поручителям с вопросом, подготовили ли они господина Штюве к тому, что перед приемом ему придется подвергнуться некоторым испытаниям. А господина Штюве я спрашиваю: согласен ли он без возражений «изгнать из себя ветхого Адама», отрешиться от старых взглядов и стать одним из наших. Итак, приступим к приготовлениям. А пока господин Штюве вместе со своими поручителями покинет помещение.

Когда семнадцатилетний паренек с болезненно припухшим бледным лицом через пять минут возвращается, и без того тусклый свет в окнах — в эти часы газ выключают — оказывается еще более затемненным с помощью красной бумаги. Участники сборища успели натянуть на голову трусы и вывернуть куртки, что сделало их неузнаваемыми, на столе президиума стоит пивная кружка в форме черепа, а по бокам два зажженных сальных огарка. Перед ними лежат два скрещенных страннических посоха и начищенный штык.

После того как посвящаемый повторил высокопарную присягу, содержащую в основном обет послушания вождю шайки, верности сотоварищам и соблюдения ритуалов и тайн сообщества, ему приказывают выпить залпом пивную кружку. Оказывается — какая-то тепловатая соленая жидкость. В то время как он пьет, парнишке приходит мысль… неужели это… Но он подчиняется. Вдруг на него обрушиваются здоровенные кулаки и его бросают на стол, тут каждый из присутствующих крепко бьет его ладонью по заду. Затем вожак шайки выливает ему на голову стакан холодной воды и говорит, что отныне его прозвище будет Жирок. Маскировочные одежды срываются, каждый награждает новичка братским поцелуем… и церемония приема окончена.

— Тебе повезло, что ты вступаешь к нам не летом, а то «ветхого Адама» изгоняли бы в лесу. Меня два часа продержали подвешенным к столбу пыток, — утешал Пауль нового сотоварища, которого только сейчас вырвало.


Вильгельм Кегель осуществил свей замысел относительно отрядов охраны безопасности. С красной повязкой на рукаве, с винтовкой через плечо патрулирует он улицы. В сопровождающем его отряде — один бывший полицейский. Они теперь выполняют службу уже без былых «божественных» атрибутов — без шлема, сабли, револьвера, и уже нет у них того высокомерного и строгого взгляда, от которого тот, на кого он был устремлен, начинал со страху трястись. Глаза этих полицейских по большей части опущены, и они целиком подчиняются начальнику патруля, который за ними «наблюдает».

Сегодня, через три дня после рождества, Кегель впервые дежурит на Нейершенхаузерштрассе — между Мюнцштрассе и Розенталерштрассе.

— Прошу пройти, не задерживайтесь, — все вновь и вновь громко повторяет он, ибо улица вплоть до трамвайных рельсов запружена слоняющимися без дела людьми. Но никто не уходит, перед ним лишь с неохотой расступаются и посылают вслед насмешливые взгляды и иронические замечания.

Большинство совсем молодые люди, есть просто дети, которые здесь словно ждут какого-то события. На многих мужчинах — военная форма или отдельные части этой формы, иной раз в весьма комичном сочетании. Каждый старается что-нибудь сбыть или купить. А приобрести здесь можно почти все: военные сапоги и консервы, кольца и белье, голландский шоколад, хлеб и, что не менее важно, хлебные карточки! То и дело какая-нибудь группа людей исчезает в подъезде дома или в пивной, чтобы завершить там сделку.

Вильгельм Кегель полон гнева. Зачем его послали сюда? Петрушку ломать? Он и его спутники совершенно бессильны перед этой массой проходимцев, воров и спекулянтов. Ну, этим, из охраны, он уж выложит свое мнение.

Он бросает угрюмый взгляд через ворота во двор ломбарда, где люди стоят вплотную друг к другу, точно на собрании. Вдруг кто-то кричит:

— Здравствуйте, господин Кегель!

Перед ним стоит с каким-то бумажным свертком молодой Шикеданц, проживающий в том же доме, что и он, в подвале, ход со двора. Вчера утром, когда Кегель в газетном киоске старухи Эрмелер, приемной матери Мазилы, покупал себе «Фрейхейт»[5], он познакомился с любимым дружком Пауля и обменялся с ним несколькими словами.

— Неужели вы? А что вы здесь делаете? — спрашивает Кегель не слишком любезно. При этом он недоверчиво окидывает взглядом и сверток и юношу, — до него уже дошли всякие слухи об этом парне.

— Просто надо было раздобыть для матери хлебную карточку, у нас дома ни крошки хлеба, — отвечает Мазила, простодушно усмехаясь.

— А разве вы не читали, что здесь все хлебные карточки или поддельные, или краденые и поэтому без особого свидетельства магистрата их нигде не принимают? — спрашивает полицейский. Но Мазила спокойно отвечает:

— Да, да, я сразу же купил и свидетельство.

ВЪЕЗД В ОТЕЛЬ «ЭДЕМ»

А тем временем Пауль Кегель обшарил все писчебумажные лавки Веддинга, а также универсальный магазин Штейна в поисках красивой открытки, но тщетно. В конце концов он выпросил у Мазилы старую новогоднюю открытку и осведомляется у «фрейлейн Амалии Царнекоф, Берлин — Норд, Бадштрассе, 10, контора коммерсанта Хелльригель», как она провела праздники, причем желает ей в радости и в добром здоровье встретить Новый год. Он обижен и вместе с тем огорчен, что не получает ответа. Но накануне новогоднего вечера бабушка неожиданно говорит ему:

— Послушай-ка, Пауль, ты мог бы кое-что заработать. Эта Мале, ну, племянница фрау Линзер, спрашивала, не подсобишь ли ты ей, не отнесешь ли корзину на ее новое место.

— Ну конечно, такое одолжение я могу ей сделать, — бурчит Пауль с напускным равнодушием, но от тайной радости его сердце бьется быстрее.

И вот днем в канун Нового года он тащит вместе с Мале ее корзину к остановке Гезундбруннен, ибо ехать на трамвае, конечно, и думать нечего. Да и на Северном кольце вагон «Для пассажиров с ручным багажом» блокирован рослыми собирателями хвороста и их мешками. Так же обстоит дело и на Вестенде, где у них пересадка, и надо тащить тяжелую корзину вверх и потом вниз по лестнице.

Наконец они стоят перед «Аквариумом» и созерцают на другой стороне Курфюрстендамма огромное треугольное здание из плит песчаника, похожее на мамонта; с завтрашнего дня в нем начнет работать Мале. Шесть этажей громоздятся друг над другом, и еще выше — застекленный зимний сад. А совсем наверху гигантские буквы: «Отель «Эдем».

К порталу то и дело подходят машины, а через вращающуюся дверь, которой управляет бой в ливрее, непрерывным потоком идут элегантные дамы и господа в шубах и пушистых мехах. Среди них особенно много офицеров с погонами в чехлах[6].

— Спроси сначала, как нам подняться наверх, — предлагает Пауль.

Он остается стеречь корзину, а Мале, смущенно и пугливо озираясь, проскальзывает через вращающуюся дверь в теплый вестибюль. Мраморные колонны и высокие, позолоченные канделябры, пальмы и толстые красные ковры, все эти элегантные господа и дамы, которые развалились в глубоких креслах и как будто с упреком уставились на нее, сначала вызывают в ней смятение. Она нерешительно останавливается. Элегантный господин во фраке очень вежливо осведомляется, что ей угодно, а потом уже гораздо менее вежливо и с высокомерной улыбкой объясняет, где и как ей надо доложить о себе.

Трудно по узкой лестнице черного хода тащить вдвоем корзину до шестого этажа. На втором повороте лестницы Пауль говорит:

— Ну-ка, помоги мне поставить эту штуковину на перила!

И потом, задыхаясь, один, без передышки поднимает корзину наверх, хотя девушка испуганно уговаривает его сделать передышку. Когда он с помощью проходящего мимо лакея наконец опускает корзину на пол перед дверью ее комнаты, он весь в поту. Сердце у него отчаянно колотится, колени дрожат, и он поскорее садится на корзину… но он улыбается.

— Никогда бы не подумала, что ты такой сильный, — говорит Мале с восхищением. Вот эти слова он и хотел услышать; они льстят его самолюбию, и он хвастает:

— Да мы раньше такие вещички на часовой цепочке носили. В нашем ферейне меня никто не мог одолеть в борьбе, кроме нашего вожака. Но и его я однажды двойным нельсоном уложил на обе лопатки.

Внизу их предупредили, чтобы они ждали перед указанной комнатой, пока не придет кто-нибудь с ключом. Но этот «кто-нибудь» заставляет себя ждать. И вот они сидят совсем рядышком на корзине и ждут. Говорят о том, о сем и наблюдают за лифтами, чьи озаренные светом и отделанные красным деревом кабины совсем близко от них проносятся со свистом вверх и вниз. Потом она говорит:

— Так вот, пока я не забыла, это за твои труды, и огромное спасибо.

И она сует ему в руку бумажку в три марки. Пауль сначала отказывается: неприятно, что Мале платит ему, как посыльному. Но у него нет ни пфеннига на обратный путь, поэтому он все же берет деньги.

В эту минуту появляется с ключом новая соседка Мале по комнате, Ида, белокурая, со взбитыми локонами, представляется на чисто берлинском диалекте. И сейчас же посвящает «новенькую» во все особенности ее новой работы.

— Шеф этажа ужасный воображала, а старая коза, которая выдает белье, невозможная придира. Но ей не надо ничего спускать. И как можно чаще морочить голову. Ну а насчет гостей, и прежде всего офицеров — их здесь уже пропасть, — надо держать ухо востро! Они считают, что к постелям всегда полагаются грелки. Тут, знаешь ли, приходится делать вид, будто так оно и есть. Тогда они теряют голову и дарят тебе всякие штуки. А у них все есть: хлеб, мясные консервы, даже шоколад. Ну и говоришь всегда «сливки-то уже сняты», а потом оставляешь их с носом.

Ида продолжает болтать; в своем коротком платьице, черных прозрачных чулках и белом передничке она выглядит очень пикантной.

— Да, вот еще насчет выходных… здесь с этим сложно: полагается один раз в две недели, но частенько в последнюю минуту еще откладывают, если что-нибудь задержит. Вот так случилось со мной сегодня, перед самым концом года. Я хотела со своим Фредом — мы все равно что помолвлены — пойти встречать Новый год на Иоахимштрассе. А на первом этаже как раз поймали одну из наших, она что-то стащила, и ее вышвырнули… и мне теперь надо там помочь. Да вот шести марок за билеты жалко, выбросила псу под хвост.

При этом она стала горестно рассматривать два билетика, которые вытащила из выреза на груди.

— А вернуть их нельзя? — спросила Мале.

— Конечно, можно было б, а кто это сделает?

— Дайте их мне, я ведь живу поблизости, послезавтра пришлю вам деньги, — вмешался Пауль.

— Если вы будете так любезны, то можете взять себе две марки за труды, — сказала Ида, очень обрадовавшись. — Значит, до свиданья и счастливой встречи Нового года… да, сейчас бегу… — С этими словами она легким шагом спешит прочь, ибо звонок в вестибюле звонил уже несколько раз.

Пауль держит в руке билеты, которые еще хранят тепло девичьего тела, и Мале читает:

— «Танцы на приз в Старом танцзале». Ах, я бы с таким удовольствием пошла бы как-нибудь опять потанцевать.

Пауль осмелел и воодушевился.

— А почему бы и не пойти? Что мы — плохая парочка? Или у тебя на сегодня другие планы?

Мале смотрит на него смеющимися синими глазами так, что ему становится жарко.

— Ах, никаких планов у меня нет, а заступить на работу мне нужно только завтра в пять часов вечера.

НОВОГОДНИЙ ВЕЧЕР В СТАРОМ ТАНЦЗАЛЕ

Едва пробило четыре, а Веддинг уже погружается в холодные и туманные сумерки. Берлин готовится встретить наступающий год без грома пушек. Тоскливый вопрос, обращенный к судьбе, — что принесет нам Новый год, — сильнее, чем когда-либо, угнетает людей. Тем больше оснований заглушить эти тревоги бесшабашно-веселой суетой. Повсюду вспыхивают огни фейерверка, и все чаще слышится резкий треск выстрелов.

Пауль Кегель беспокойно шагает по улицам. На восемь часов у него назначено первое настоящее свидание. Сейчас он ищет Мазилу, чтобы раздобыть у него немного денег: ведь с тремя марками в такое место не сунешься. А у Мазилы всегда есть деньги, иногда он даже в состоянии ими поделиться.

Выйдя на Герихтсштрассе, Пауль просовывает голову в окошечко газетного киоска, так как фрау Эрмелер возится с чем-то внутри. В испуге она круто оборачивается, когда Пауль спрашивает, где Мазила. При этом она торопливо забрасывает газетами какую-то коробку, однако недостаточно быстро, и Пауль успевает заметить ее содержимое — несколько отвинченных дверных ручек. Свою растерянность она прикрывает злобным шипением:

— Мазила да Мазила… и чего вам, бандиты, нужно от мальчишки? Он небось опять деньги на ярмарке просвистал. Целый день этот верзила шляется, никакой пользы от него. Пора ему работу себе найти, да и тебе тоже.


Пауль пересекает Неттельбекплац и входит в увеселительный парк на Мюлленштрассе. Здесь, несмотря на звон колокольчиков, дудение труб и волынок, царит ледяная пустота. На эстраде одного из павильонов стоит окутанная покрывалом статуя. «Femina[7], или астральное чудо», — ревет конферансье в усилитель, одновременно подавая сигнал колокольчиком. Но его слушают только несколько детей и подростков. Тогда он кивает набеленному клоуну, набросившему поверх костюма поношенную военную шинель, и показывает на литавры, а сам берется за трубу. Резко звучит любимая песенка из «Сильвы»: «Красотки, красотки, красотки кабаре…»

И все-таки людей от соседнего балагана не оторвать, оттуда вновь и вновь раздаются дружные взрывы смеха. Пауль подходит ближе и видит: нужно мячом попасть в диск, тогда действует механизм и девушка, сидящая на качелях, падает на подложенный матрац. У большинства юных зрителей это вызывает бурный восторг. А кто чемпион этого состязания, чья грудь украшена множеством «орденов» за меткое попадание? Ну конечно, Мазила, только что заплативший за корзину, полную мячей, бумажку в двенадцать марок. Вдруг он замечает Пауля.

— Эй, парень, шикарная штука! Хочешь тоже попробовать? — И щедрым жестом он протягивает Паулю корзину.

Нет, Паулю совсем не хочется, но, чтобы не обидеть друга, он бросает мяч несколько раз и, конечно, мимо. Потом Пауль отводит его в сторону.

— Слушай, Мазила, ты, верно, сегодня при деньгах? Мог бы мне сделать большое одолжение?

— А сколько монет это стоит?

— Тебе — нисколько. Эту десятку ты получишь обратно, даю честное слово, Мазила! Понимаешь, я условился сегодня вечером пойти с одной дамой в Старый танцзал.

И без того широкая рожа приятеля растягивается противной ухмылкой.

— С дамой? Что ж, хорошее начало в твоем возрасте. А что, она хорошенькая?

— Для меня — хорошенькая. Ведь всего десять марок, Мазила, договорились?

— Всего десять марок, — передразнивает его Мазила и окидывает своего приятеля взглядом с головы до ног.

— Слушай, Мазила, мы же друзья, и у тебя же есть… Не будь таким, а я тебе в клубе подсоблю.

Так просит Пауль, но Мазилу ничто не трогает.

— Мои кровные трудовые денежки? А скажи, из чего же ты мне их отдашь?

— Ну и не надо! — Пауль обиженно повертывается на каблуках. Но Антон Шикеданц надумал другое.

— Нечего сразу же удирать. Получишь свои десять марок, о возврате потом договоримся. Но и ты должен оказать мне услугу. — С этими словами он тащит обрадованного Пауля в темный угол. — Значит, вот какое дело: твой отец до завтрашнего полудня свободен, он говорил об этом в пивной. Он будет встречать Новый год в своем клубе и рад, что может опять надеть штатское платье… так он сказал. А у меня наоборот. Я приглашен на маскарад в «Синюю сливу», и мне хочется пойти в форме отрядов охраны безопасности. Форма у меня осталась, не хватает только нарукавной повязки, как у твоего старика.

Сначала Пауль этим предложением ошарашен.

— Слушай, это же не маскарадный костюм… Скажи, ты хочешь с этой повязкой что-нибудь устроить?

Но теперь обижен Мазила.

— Что ты выдумал?.. Да, я держал пари — примут ли меня за дружинника или нет. Могу на этом заработать сто марок, половину тебе. Но если ты не желаешь…

Пятьдесят марок! Такой суммы у Пауля еще в жизни не бывало. Перед ним встают соблазнительные картины всех удовольствий, которые можно было бы за эти деньги сегодня вечером себе позволить. А без помощи Мазилы он не может явиться на свидание с Мале, и тогда всему и навсегда конец. Недоверчиво вглядывается он в лицо приятеля, но оно выражает чистейшую невинность. Может быть, тот просто хочет устроить одну из своих обычных проказ?

Молча, глубоко засунув руки в карманы, возвращаются оба на Кольбергерштрассе.

— Так ты желаешь или не желаешь получить пятьдесят марок? — еще раз осведомляется искуситель, когда они стоят уже перед домом Пауля.

— Подожди здесь, — отвечает Пауль и скрывается в темном подъезде.


В четверть девятого Мале Царнекоф появляется перед освещенным входом в Старый танцзал. «Ежедневно балы для молодежи», — возвещает транспарант, раскачивающийся перед стеклянной вывеской. А сбоку стоит доска с афишей:

«Сегодня большой новогодний бал! В любых костюмах! За самую короткую юбочку — премия!»

Мале нерешительно останавливается. Пауля нигде не видно. Ей холодно, и она переступает с ноги на ногу в своих тонких лаковых туфельках. При этом несколько молодых людей говорят ей пошлости и исчезают в дверях здания. Услышав, что на колокольне соседней церкви бьет половина девятого, она тоже входит: может быть, ее кавалер уже там, ведь она опоздала. Не слишком обширная площадка для танцев уже полна народу; танцуют как раз новый танец «гиавата». Под люстрой стоит Вальтер, лихой дирижер танцев. На лацкане его смокинга белеет бумажная хризантема, и он поет:

Ножи обнажите! Свет потушите!

Режьте встречных! На клочья их рвите!

Я всю неделю хожу без рубахи…

Все из-за тебя! Да, все из-за тебя!

Все задорно подпевают модной песенке. Дамы — молодые и «помоложе», а также разные «не такие уж молодые» особы — столь высоко подбрасывают ноги, что при более или менее коротких юбках открываются подвязки и трико. Мужчины, среди которых немало в военной форме без погон, надели на голову новогодние колпаки или нацепили сзади котильонные ордена. С отдельных столиков уже запускают серпантин.

Однако Пауля решительно нигде не видно. Мале с ее косой кажется, что она здесь совсем не к месту. Робко прячется она за колонну, откуда видны входные двери. Хоть бы мальчик все-таки пришел.

Часы над буфетом показывают десятый час. Туш возвещает «гвоздь» этого вечера — выдачу премии за самую короткую юбку. Соревнующиеся сгруппировались под люстрой. Одна за другой взбираются они на приготовленный там стол, причем очаровательный Вальтер помогает им. Жюри под председательством лысого толстяка, ни на минуту не вынимающего изо рта сигару, сознавая свою ответственность, добросовестно работает с помощью сантиметра и блокнота.

Сочные шутки сопровождают объявление числа сантиметров, отделяющих подол юбки от поверхности стола:

— Пятьдесят восемь!..

— Семьдесят четыре!..

— Семьдесят шесть!..

— Короче, наверно, нельзя! — восклицает Вальтер и уже поднимает руку, чтобы подать сигнал оркестру исполнить туш.

Но от дверей по толпе проходит движение. Какая-то особа, энергично работая локтями, проталкивается через плотную толпу зрителей. Это рослая, уже не особенно молодая женщина с подозрительно светлыми волосами. На ней красная блузка с таким широким вырезом, что костлявые плечи почти обнажены, на ногах лаковые туфли, прозрачные чулки с ярко-розовыми атласными подвязками над коленом. А между блузкой и чулками — юбочка, предмет состязания, в данном случае она чуть шире обычного белого шелкового пояска.

Под визгливые выкрики особа влезает на стол. Видны ее толстые ляжки с синими венами, и только крошечные черные шелковые трусики служат защитой от похотливых мужских взглядов.

— Восемьдесят сантиметров, — констатирует толстяк. Вокруг раздаются крики «браво», аплодисменты и ободряющие возгласы, на которые особа отвечает вызывающей улыбкой. Судьи пошептались. Затем толстяк требует полной тишины.

— Уважаемые дамы и господа! Жюри единогласно присудило первый приз фрейлейн Эльвире Кунике!

Оркестр трижды играет туш, публика приветствует решение жюри. Эльвира делает книксен, который она считает грациозным, принимает приз в виде бумажки в сто марок и кланяется во все стороны.

— Сольный танец для нашей призерши.

Толстый судья все же вынимает изо рта сигару и склоняется перед Эльвирой. Раздаются вкрадчивые звуки вальса «Иностранный легионер», и столь неподходящая и смешная пара начинает вальсировать. При этом кавалер как бы нечаянно поднимает юбочку своей дамы еще выше. Женщины и девушки взвизгивают, мужчины хохочут до слез. После трех туров Вальтер кричит:

— Все танцуют! Кавалеры приглашают дам! — И опять в зале начинается суета и неразбериха, все толкают и теснят друг друга.


Мале пробилась к еще свободному стулу, стоящему у стола в глубине зала, и попросила подать стакан ситро. Время от времени ее приглашают танцевать, но она уклоняется. Ей больше хочется плакать, чем пускаться в пляс. Широко раскрытыми глазами, в которых отражается отвращение и стыд, но вместе с тем и затаенное любопытство, наблюдает она за безвкусной толкотней на паркете. И поэтому не замечает, что за ней уже давно следят большие голубые глаза. Это глаза высокого сильного матроса о весьма симпатичным лицом и длинной, спадающей на лоб белокурой челкой. Он с товарищем пьет у стойки: у обоих на левом рукаве красная повязка с надписью «Народный морской дивизион».

Но вот он подходит к столу, у которого сидит Мале, и заговаривает с ней, словно старый знакомый:

— Что, девушка, ты здесь одна-одинешенька, как и я? Не посидеть ли нам чуток вместе еще в старом году?

Испуганно поворачивается к нему Мале. Потом, улыбаясь, отрицательно качает головой.

— Почему же нет? Теперь он уж наверняка не придет.

— Кто это не придет? — упрямо спрашивает она.

— Да парень, который такой девушке отставку дал. А уж это подлость с его стороны. Попался бы он мне…

Она невольно смеется.

— И откуда вы все это знаете… просто мы разминулись, — сознается она, словно он ее принуждает ответить. Она не замечает, как по щеке бежит слезинка.

— Ну, из-за этого, девочка, не волнуйся. Ведь я-то тут! — С трогательной нежностью стирает этот рослый матрос клетчатым платком слезу с ее щеки. И уже он ведет ее в вальсе и с присущим гамбуржцам добродушием подпевает:

Ты гори, звезда, высоко!

Родине моей далекой,

Старой маме одинокой

Передай поклоны

С выси небосклона!

В дальнем углу возле стойки еще не занят узенький столик; Мале не возражает, когда кавалер усаживает ее за этот столик.

— Меня зовут Фите Мэнке, а тебя как зовут, мое золотце? Гром и молния — тебя зовут Мале? — Он покачивает ее на пружинах дивана, чему она противится, но очень слабо; он напевает:

Мале ходит в сапогах, песенки поет,

Мале едет в Камерун, Мале пиво пьет.

Мале может танцевать и играть в крокет,

Краше Мале дорогой и на свете нет.

Мале, Мале! Разве ты все еще жива?

Мале, Мале! Ты, мой друг, все еще жива?

Мале! Я объехал

Север, юг, восток,

Мале, Мале! Кто тебя

Удержать бы мог!

— Знаешь, под этот напев мы в Вильгельмсхафене танцуем новый матросский танец. Если ты меня поцелуешь, я тебе его спляшу. Но сначала надо по-настоящему выпить на брудершафт.

С этими словами он выливает пиво, поданное кельнером, в кадку с каким-то растением. Потом вытаскивает из кармана бутылку портвейна и наполняет стаканы.


Когда Пауль около семи часов вечера возвращается домой, родные готовятся уйти.

— Поскорее ужинай и переодевайся, мы идем в «Мариенбад», — заявляет бабушка.

— Ах, что мне там делать, лучше я дома посижу, — говорит Пауль с напускным спокойствием.

При этом его сердце от волнения начинает колотиться в груди. Отец в это время сердито возится с воротничком, который ему стал широк, и кричит Паулю:

— Хочешь и под Новый год озорничать, не выйдет, пойдешь с нами!

Пауль неохотно повинуется; он знает, что отец непременно настоит на своем. Переодеваясь, он обдумывает план, от которого ни при каких обстоятельствах не намерен отказываться. А теперь и того меньше. Под предлогом, что ему нужно в уборную, — а она на лестничной площадке, — он торопливо сбегает вниз к поджидающему его Мазиле. Повязку он найдет под ковриком для ног перед дверью и туда же должен завтра утром ее опять положить. Но под это обещание Мазила не желает давать денег, дело слишком рискованное.

— Тогда придется отставить, — покорно заявляет Пауль.

Мазила, видимо, никак не может решиться, потом лезет в карман.

— Половину сейчас, а вторую завтра, если ты выполнишь обещание. Но предупреждаю: коли ты меня надуешь — я натравлю на тебя всю нашу братию за нарушение дружбы, тогда тебе здесь, на Веддинге, лучше не показываться.

«Так, чуть не сорвалось». Шагая через две ступеньки, Пауль весело спешит на четвертый этаж. С наслаждением сжимают его пальцы лежащие в кармане гладкие банкноты. Сейчас все его мысли заняты только тем, как бы поскорее удрать из «Мариенбада» на Иоахимштрассе.

Все складывается удачнее, чем он ожидал. В ознаменование встреч со старыми друзьями отцу приходится выпить столько кружек пива, что он о Пауле и не думает. А бабушка занята разговором с другими женщинами и следит за бегающим между столиками малышом. Без всяких угрызений совести Пауль смывается из пивной и на углу Принценаллее прыгает в трамвай. В конце концов, он достаточно взрослый, чтобы проводить время, как ему хочется.


Примерно в то же время Антон Шикеданц, по прозванию Мазила, устремляется в «Поющую скрипку» на Мюнцштрассе. Вместо привычной щегольской одежды он снова облекся в свою старую серо-зеленую военную форму.

Механический инструмент, по имени которого назван этот ресторан, пользующийся дурной славой, визжит увертюру из «Тангейзера». Все столики заняты. Под потолком между бумажными гирляндами висят густые пряди дыма. Здесь курят табак и сушеный буковый лист, к тому же тошнотворно пахнет пуншем.

Гости пьют, беседуют и играют в карты, по старой привычке они бросают на каждого входящего испытующий взгляд. Мазила, видимо, не новичок среди всех этих шлюх, сутенеров, спекулянтов и воров, ибо они тотчас спокойно возвращаются к своим занятиям. Но вот Мазила увидел того, кого он ищет, за столом, где играют в скат. Мимо совсем молоденькой девушки из Армии спасения, которая, издавая время от времени свой «боевой клич», скользит между тесно наставленными стульями, пробирается он к человеку с гладко выбритой грубой физиономией.

— Густав, выйдем-ка на минутку.

Коренастый господин сначала невозмутимо кончает свою спекулятивную сделку. Затем делает вид, что идет в туалет, Мазила уже проверил, не засел ли там кто-нибудь.

— Густав, одна у меня есть!

— Что? Настоящая? С печатью?

— Ну ясно.

— Все в порядке.

Густав Фрикаделька возвращается на место и допивает свое пиво. Потом расплачивается и уходит. За дверью его ждет Мазила.


Когда Пауль, опоздав больше чем на два часа, наконец входит в Старый танцзал, там как раз поют и пляшут модный матросский танец. Залихватское веселье резко противоречит настроению Пауля. Мале нигде не видно, и его красивое юношеское лицо сразу мрачнеет. Когда в следующий раз дамы выбирают кавалеров и его приглашает какая-то блондинка лет на десять старше, он соглашается. Не возражает он, и когда она ведет его к своему столу, принимает ее назойливые нежности: ему все безразлично.

А меньше чем в десяти метрах от него сидит та, о ком он непрестанно думает с тоской, — за ширмой сидит Мале с глазу на глаз с матросом из морского дивизиона.

Когда стрелка показывает без пяти минут полночь, Вальтер восклицает:

— Прошу построиться в пары для новогоднего полонеза!

Пауль и его перезрелая дама тоже занимают место среди танцующих.

— А теперь прошу начать салонный тирольский танец, — возглашает дирижер.

Раздается мелодия народного немецкого танца. Рослые и коротышки, молоденькие и перезрелые, блондинки и брюнетки подходят, приплясывая, к своему кавалеру и в течение нескольких тактов покачиваются в его объятиях, обнаруживая при этом самые разнообразные темпераменты, затем, лукаво улыбаясь, переходят к другому. Эта игра увлекает и Пауля.

Вдруг в его объятиях оказывается Мале.

— Мале, откуда ты взялась?

— А ты где был? Я здесь с половины девятого.

— Я ищу тебя больше двух часов. Разве ты не танцевала?

— Почти что нет; знаешь, я сижу вон в том углу с одним знакомым.

— Ты хоть для меня сберегла местечко?

— Увы, нет… Я теперь, конечно, уже не одна… Ну что поделаешь, раз ты являешься так поздно! — добавляет она, увидев его огорченное лицо, и улыбается при этих словах своему Фите, который мучается с какой-то горбуньей.

Пауль молниеносно угадывает ситуацию, и в нем поднимается горечь.

«Конечно, опять молодчик в мундире! К тому же этакий морской герой… Где уж тут нашему брату тягаться».

Во время этого объяснения он не отпускает девушку, и порядок среди танцующих нарушается.

— Что вы тут не поделили? — говорит Фите и хочет оттащить от него Мале, но Пауль резко отталкивает его.

— Это моя дама, я условился встретиться с ней здесь сегодня вечером. И билет я ей дал.

— Только и всего? На, мой мальчик, получай свои деньги, а на остаток купишь себе пирожное. — С этими словами, добродушная ирония которых обжигает, как удары хлыстом, матрос вытаскивает из нагрудного кармана бумажник… Но Пауль уже двинул его кулаком прямо в лицо.

Женщины вокруг пронзительно вскрикивают. Вальтер и толстяк Отто протискиваются к спорящим, чтобы их унять.

Фите сначала словно окаменел, но им вдруг овладевает мрачная ярость.

— Этот парень меня ни за что ни про что ударил, я его в порошок сотру… — Он хватает Пауля левой рукой за грудь и заносит над ним сжатую в кулак правую, но опустить ее не успевает — руку перехватывает Отто, стараясь его утихомирить.

— Одумайся, приятель, не драться же перед самым Новым годом. У нас же теперь, слава богу, мир. И все мы, так сказать, просто граждане… Пойдем лучше выпьем-ка вместе рюмочку.

— Еще ты мне тут лезешь… — И гамбуржец набрасывается на толстяка.

Новогодняя потасовка в разгаре. В то время как музыка продолжает спокойно играть новогодние мотивы, а часть гостей пытается продолжать танцы, все больше людей принимают участие в рукопашной. Даже женщины в буквальном смысле слова вцепляются друг другу в волосы.

Только когда музыка внезапно обрывается, дерущиеся на миг приостанавливаются. На сцене стоит Вальтер с кружкой пива, от которого валит пар, и ревет только три слова, бросая их в зал:

— С Новым годом!

Этот возглас и последующий туш оказывают прямо-таки магическое действие на толпу. Лица противников добреют, кулаки разжимаются. Одним суют в руки стаканы, другим связывает руки серпантин… Их голоса вливаются в общий хор восклицаний: «С Новым годом!» Люди, только что хватавшие друг друга за шиворот, растроганно обнимаются. Фите, который так съездил Отто по лицу, что у того заплыл глаз, награждает его сердечным поцелуем. Однако Отто не успокаивается до тех пор, пока Фите не заключает мировую и с Паулем. В результате они вшестером усаживаются за освободившийся круглый стол возле буфета. Отто с Эльвирой, Фите с Мале и хмурый Пауль с солдатской вдовой. Отто блаженствует оттого, что мир восстановлен. Он заказал вина и всех угощает.

— Нынче я все спущу, — заявляет он и помахивает толстой пачкой банковых билетов.

— Хотел бы я быть твоим зятем, — замечает Фите.

— Разве вы так легко зарабатываете деньги? — простодушно осведомляется солдатская вдова. Красное лицо Отто, похожее на полную луну, сияет.

— Да ведь как взглянуть, деньги нынче под ногами валяются. Если не поставка лошадей для армии, так маркитантские товары или нефть для дизелей. Главное — надо голову иметь на плечах! — Затем он рычит: — Кельнер, счет!

— Как? Уже домой, а веселье только началось? — надувает губки Эльвира.

— Ничего подобного. Просто надо переменить обстановку. В кафе «Румпельштильцхен» развлекаются до самого утра. А расходы я беру на себя!

ПЕЧАЛЬНОЕ ПРОБУЖДЕНИЕ

Когда Пауль на следующий день проснулся весь разбитый, он помнил только обрывки из того, что происходило вчера. Вход в какое-то кафе. «Играет мистер Псих. Выступает знаменитая танцовщица Силли де Рейдт», — написано на афише у входа. Пили они вино, водку, пиво, пунш… все вперемешку. В ресторане ему стало дурно, и его уложили на какой-то диван. Но диван оказался чертовски жестким. Накрыть его тоже ничем не накрыли, и его трясло от холода.

Вдруг он окончательно пришел в себя. Лежит он не на диване, а на обыкновенной скамье, и находится она не в элегантно обставленной комнате, где он очутился под конец, а в полицейской канцелярии с огромным письменным столом, шкафом и умывальником в углу. Несколько человек в форме обсуждают какое-то нападение бандитов… Полицейские? Видимо, он был пьян до бесчувствия и его подобрал патруль.

От резкого света лампочки больно глазам, и Пауль снова закрывает их. Старается изо всех сил восстановить события этой странной ночи. Голова у него трещит, и грудь давит неизвестно откуда взявшаяся тоска. Видимо, что-то все же произошло…

Вот он лежит на диване, голова его покоится на коленях белокурой Эрны, и все как в тумане. Кто-то барабанит на пианино. Потом Фите, этот проклятый моряк из народного морского дивизиона, отплясывает матросский танец и пытается научить Мале. А через некоторое время все уже сидят под завешенной лампой за большим круглым столом, играют в карты, рядом с каждым груды банкнот… слышно только, как отрывисто называют цифры… тут он опять засыпает.

Когда он снова проснулся от шума резко отодвигаемых стульев, перед игорным столом стоял широкоплечий, гладко выбритый господин в котелке и командовал:

— Всем оставаться на местах! Полиция! Деньги на столе конфискуются.

Немного дальше в тени абажура виднелась какая-то неясная фигура в мундире. Человек сделал движение, свет лампы упал на матово блеснувший ствол пистолета и на красную повязку отрядов охраны безопасности…

Ужасное подозрение, от которого замерло сердце, мелькнуло в голове у Пауля. Он вдруг совершенно очнулся. Но не успевает он осознать свою мысль, как звонит телефон.

Один из полицейских берет трубку.

— Спасибо, и вас с Новым годом… Ну, у нас дело пошло… Что ты говоришь, не из наших? Значит, бандиты с краденой повязкой? Конечно, все опять запишут на счет Эйхгорна и «Спартака», знаем мы эти штучки… Что? Уже напали на след негодяя? Ну, пусть он мне только попадется… Ладно, Георг, будет сделано… Пока, до свидания!

Положив трубку, полицейский обращается к своим товарищам:

— Вы слышали? Значит, как я и подозревал. Поддельного дружинника из отряда охраны безопасности мы скоро увидим: его опознали; говорят, его зовут Мазила и живет он в Веддинге.

Пауль Кегель сразу вскакивает со скамьи.

— Что, молодой человек, протрезвели? Слушайте, парень, где это вы так надрались? Вы же были совсем без памяти, когда мы нашли вас в писсуаре возле Ораниенбургских ворот.

— Можно мне теперь идти?

— Смотрите, в силах ли вы, еще утром вас приволокли двое мужчин, — раздается добродушный ответ.

А другой говорит:

— Вот какова теперешняя молодежь. Ну, будь он моим сыном, я бы ему…


Над Веддингом встает хмурое холодное похмелье, всюду мотаются на ветру обрывки серпантина и поблескивают отвратительные лужи блевотины, извергнутой пьяными. Пауль доехал на конном омнибусе до Лизенштрассе. В голове его беспрерывно и глухо стучит словно молотом одна мысль: «Что же теперь будет? Что же теперь будет?»

«Дружинник и мнимый полицейский совершают ограбление игорного дома», — кричат крупные буквы с газетного листка, выставленного в киоске мамаши Эрмелер.

Не успевает Пауль приблизиться, как из окошечка проворно, точно скворец, выглядывает ведьмина голова старухи:

— Что, в новом году опять хочешь за свои штучки приняться, да? Оставь хоть сегодня Антона в покое, у него грипп, лежит со вчерашнего вечера в кровати. И сейчас еще спит. Не вздумай стучаться к нему. — При этом она смотрит на Пауля искоса, подстерегающим взглядом.

Но напрасно старая обманщица морочит ему голову, он лучше знает, где Мазила был сегодня ночью. Пауль идет во двор и стучит в дверь подвала. Но никто не отзывается, и он тихонько стучит в окно, под которым, как ему известно, стоит кровать Мазилы. Тот выглядывает в щель между занавесками далеко не сразу. Узнав Пауля, он открывает окно, и гость проскальзывает внутрь.

— Слушай, Мазила, что ты натворил?

— А что я натворил? Дрых без задних ног.

— Похоже! И ты для этого потребовал повязку? Бандит ты, вот ты кто!

— А ты не переходи на личности. Повязка лежит завернутая в бумагу там, где мы условились. На ней ни пятнышка. Твои старики тоже вернулись домой только недавно. Если ты будешь действовать поживей, то еще успеешь надеть эту штуку на рукав и ни один человек ничего не узнает. — Преступник нагло смеется Паулю в лицо. А тот возмущенно кричит:

— Да что ты треплешься! Уже все напечатано в газетах и в полиции тоже известно, что в этом деле участвовал некий Мазила!

Одним махом Мазила соскочил с кровати и схватил Пауля за грудь.

— Это ты, собака, выдал меня. — И он фырчит, как кошка.

— И нужды не было, один из тех тебя узнал. А тебе посидеть вовсе не вредно будет.

Мазила как-то весь сник, лицо у него становится серым. Но он тут же вскакивает, мгновенно приняв решение:

— Теперь нам надо удирать, только удирать!

— Ты все время говоришь «нам»! Почему «нам»? Разве я к этому тоже руку приложил?

Мазила злобно улыбается.

— Паульхен, невинная душа! Разве не ты спер у своего старикана повязку? Да или нет? Разве не получил двадцать пять бумажек авансу? Да или нет? Разве не был при том, как мы обчищали заведение? Да или нет? И ты воображаешь — хоть один человек поверит в твою невинность, даже если я дам свое торжественное честное слово? Ты же знаешь! С кем поведешься, от того и наберешься.


Робко и неслышно поднимается Пауль по лестнице. Сначала он слушает у двери. Но за ней царит мертвая тишина, тогда он осторожно входит и идет на цыпочках в прихожую. Перед дверью в спальню он слышит глубокое дыхание спящих — отца, бабушки и брата. Беззвучно открывает скрипучий платяной шкаф в коридоре и выносит свое дорожное снаряжение в кухню, где стоит его нетронутая раскладушка. Быстро переодевается. Засовывает в карман толстый ломоть сухого хлеба, мандолину и рюкзак перекидывает через плечо; потом тихонько затворяет за собою дверь.

Уже спустившись по лестнице, он вспоминает про повязку и возвращается. Да, она лежит в точности там, где указал Мазила.

В эту минуту из соседней двери выходит фрау Линзер с кувшином. Пауль быстро опускает повязку в карман.

— Что это ты, Пауль? В первый день нового года и уже в путь? С Новым годом тебя!

— И вас с Новым годом, — бурчит он и прыжками спускается по лестнице. Теперь скорее прочь отсюда, прочь!

У Мазилы тоже земля горит под ногами.

— У тебя что-нибудь осталось от тех двадцати пяти марок?

Пауль грустно качает головой.

— Слямзили, когда я был пьян. Но тебе, наверно, сейчас трудновато, — добавляет он, увидев пораженное лицо Мазилы.

— Да, как видно, я вдвойне напоролся, все деньги теперь у Густава Фрикадельки, а его я сейчас не могу разыскать. Ну ладно, мы с тобой старые друзья, будем держаться друг друга и в беде. Два таких парня с Веддинга, как мы с тобой, не пропадут, поверь мне.


Несмотря на ранний утренний час, в длинном вестибюле полицей-президиума еще совсем темно. Эта темнота вполне подходит к настроению дружинника Вильгельма Кегеля, который сидит на скамье, мрачно уставившись перед собой. За дверью с надписью «Солдатский Совет», за которой слышится смутный гул взволнованных голосов, сейчас решается его судьба.

— Камрад Кегель, можешь войти!

Стиснув зубы выслушивает он протокол только что окончившегося совещания:

«Хотя показания камрада Кегеля, что он заметил исчезновение своей повязки только на другой день в полдень, заслуживают ввиду его безупречной репутации безусловного доверия, все же, с другой стороны, возникают убедительные возражения. Так как его сын исчез вместе с Антоном Шикеданцем, проживающим в том же доме и совершившим бандитское нападение, воспользовавшись украденной нарукавной повязкой, нет сомнения в том, что и Пауль Кегель участвовал в налете. Поэтому остается подозрение и против Вильгельма Кегеля и его дальнейшее пребывание в отрядах охраны безопасности при существующей политической ситуации становится невозможным. Камраду Кегелю разрешается после поимки обоих беглецов и полного раскрытия всех обстоятельств дела снова вступить в отряды безопасности».

Строгие взгляды, все же не без оттенка сострадания, устремляются на изгнанного товарища, когда он кладет на стол свое удостоверение.

Седовласый председатель солдатского Совета пожимает ему руку.

— Хоть мы тебе верим во всем, Вильгельм, но иначе мы поступить не могли. Ты же знаешь, как они каждый день нас травят и клевещут на нас. Поэтому мы должны быть особенно безукоризненными… Вот, погляди, пожалуйста, на это!

И он тащит Кегеля к окну. От Кенигштрассе мимо «Беролины» мощная демонстрация с красными знаменами и транспарантами движется к Александерплац.

«Защищайте красный полицей-президиум!»
«Эйхгорн должен остаться!»
«Долой реакцию!»
«Разоружайте офицерье!»

Вот что написано на плакатах. Снизу вскипают, как прилив, пение и неразборчивая хоровая декламация.

— Там, внизу, среди них, — вот где сейчас твое место! — говорит Кегелю седой человек.

МУШКЕТЕРЫ — ВЕСЕЛЫЕ ПАРНИ

В окрестностях Миттенвальде среди сосен тянется шоссе. В лесу лежат глубокие снега, к тому же надвинулся сырой туман, и в двадцати метрах ничего не видно. Время от времени каркает отощавшая ворона. Из влажного тумана выходят две фигуры. Усталые и молчаливые, молодые странники едва передвигают ноги. Руки их глубоко засунуты в карманы, глаза голодные, носы мокрые.

— Постой-ка, Мазила, — говорит младший.

Издали доносится собачий лай, совсем близко раздается ответный.

— Наконец-то деревня. Похлопай-ка руками, Пауль, согрейся, надо опять попробовать спеть нашу «голодную» серенаду.

Низкие домики уютно присели под своими белыми чепчиками. Дым, поднимающийся из труб, вызывает у бездомных юношей соблазнительные картины тепла, безопасности, сытости: ведь вот уже много дней они ночуют только в сараях на сквозняках и давно не ели по-настоящему. Но все более яростное тявканье псов отнюдь не обещает гостеприимной встречи.

Перед одним из домов они все же останавливаются. Пауль снимает с мандолины клеенчатый чехол. Жалобно, ибо онемевшими пальцами он едва в силах перебирать струны, раздается песня «Весело жить цыганам, ла-ла-ла, ла-ла-ла…». Оба подпевают охрипшими голосами. Наконец в дверях появляется крестьянка с суровым лицом и дает им пять пфеннигов.

— Не осталось ли у вас чего-нибудь от обеда, хотя бы кусочек хлеба? — жалобно осведомляется Мазила.

— У самих ничего нет; все обязаны сдавать да еще прикупаем. Идите в имение, там солдаты стоят, у них всегда всего много наварено, — говорит женщина строгим голосом и шумно захлопывает дверь.

Юноши идут дальше по деревенской улице, справа возникают длинные стены господских конюшен. Мазила тянет носом.

— Слушай, Пауль, если я не ошибаюсь, здесь пахнет бобами с салом.


Оба сидят на опрокинутых яслях посреди широкого господского двора, между навозной кучей, и весело дымящей полевой кухней, и черпают из солдатских котелков густую, сытную похлебку.

— Смотри-ка, сколько сала, — говорит Мазила, с усилием усмехаясь окоченевшим лицом.

В это время во дворе появляется небольшой отряд солдат с пулеметами.

— Не очень-то они торопятся… — деловито констатирует Мазила.

Командующий ими обер-лейтенант перед роспуском держит короткую речь, но вполне добродушным тоном:

— А теперь послушайте меня, солдаты. За деньги, которые вы получаете, все-таки нужно делать немножко больше. Много мы не требуем, и вы знаете, что во вновь сформированной стрелковой гвардейской кавалерийской дивизии никто не подвергается наказанию. Его превосходительство фон дер Гольц категорически запретил. Мы не милитаристы, но мы… солдаты! И, значит, то, что мы делаем, мы делаем аккуратно, служба есть служба, а водка — это водка, поняли? Впрочем, каждый из вас ведь получает в день две стопки рома? Ну вот. Значит, после обеда — чистка оружия, как обычно… и на сегодня хватит. Так, а теперь — четкий поворот кр-ругом! Разойдись!

Ухмыляясь, люди исчезают и тут же появляются снова, звякая котелками. Офицер в полушубке, с хлыстом в руке подходит к обоим бродягам.

— Ну, что вы за чудные типы? Вкусно было, да? Лучше, чем у мамочек? — При этом он разглядывает их в свой монокль с головы до ног.

Оба вскочили. Но Мазила вытягивает руки по швам и чеканит:

— Превосходно, господин обер-лейтенант.

— Служили?

— Так точно, в двести тридцать четвертом запасном пехотном полку. Увы, только одиннадцать месяцев, потом наступила катастрофа.

Офицер злобно смеется.

— Что вы там плетете! Вероятно, имеете в виду удар в спину? Наш фронт никогда бы не рухнул, если бы красные спартаковцы вместе с мятежными моряками не напали на нас с тыла. Франция стояла перед капитуляцией, а в Англии продовольствия оставалось на каких-нибудь полтора месяца. Еще три месяца — и мы победили бы и диктовали бы остальные свои условия. А что у нас теперь — сами видите. Везде полная неразбериха. Всюду эти солдатские Советы, спартаковцы, убийства и грабежи. Рейнская провинция и Верхняя Силезия оккупированы, вдобавок на востоке большевизм. Хорошо смеется тот, кто смеется последним. В Германии еще есть честные солдаты, а не только дезертиры да народные моряки. Всю эту сволочь мы скоро ликвидируем, и у нас снова будет мир и покой, и каждый немец сможет выполнять свою работу. Тогда опять будут каждый день бобы с салом, ведь спасти нас может только труд.

Оба парня почтительно выслушали его. Офицер, указывая хлыстом на Пауля, спрашивает:

— А вы тоже были солдатом?

— Только прошел освидетельствование.

— Ну, чего не было, то может быть. Такие молодцы, как вы, нам очень пригодятся; мы все равно хотим организовать тут эдакий оркестрик. А что вас ждет на паршивой гражданке? Безработица да голод. У пруссаков еще никто не умирал с голоду. Мы — добровольческий корпус и живем весело. Служба необременительная, свободного времени много, жратва всегда хорошая и обильная, водка, курево и всякие маркитантские товары. А вечером веселье — танцы, девчонки, а у нас к тому же — красивая форма. Утром встал, глядишь, и уже заработал свои пятнадцать марок. Лично для себя я ничего лучшего и не желал бы!


В зале деревенской гостиницы, похожем на сарай, царит весьма непринужденное настроение. В переднем углу, возле раскаленной железной печки, на эстраде из нескольких сдвинутых столов расположился маленький оркестр — гармонь и гитара. Пауль играет на мандолине, Мазила смастерил себе «чертову скрипку». На обоих новенькая с иголочки форма, и они с воодушевлением подхватывают припев:

Мы солдаты! Мы солдаты!

Мы красивые ребята!

Все девицы непременно

Вешаются на военных!

Многочисленные деревенские красавицы, которые неудержимо отплясывают грубоватые танцы, раскраснелись от волнения. Группа совершенно пьяных солдат, держа в руках полные стаканы и бутылки с ромом, покачиваясь, устремляется к оркестру.

— Ваше здоровье, камрады. Наверно, в горле пересохло, глотните-ка и вы с нами!

Пауль, которому льстит, что с ним наконец-то разговаривают здесь, как со взрослым, берет протянутую ему бутылку и пьет, пока у него глаза на лоб не лезут. Потом хватает ядреную деревенскую девицу и, спотыкаясь, пускается с ней в пляс. Так блаженно он давно себя не чувствовал. Все беды, страхи, и заботы последних четырех дней точно ветром сдуло.


В гараже одной из вилл в Лихтерфельде сидят за завтраком два еще очень молодых солдата стрелковой гвардейской кавалерийской дивизии. Оба временно облачились в халаты. Они обстоятельно намазывают маслом ломти солдатского хлеба и вылавливают из консервных банок большие куски свинины. Один из этих солдат — Пауль Кегель, сын токаря из Веддинга. Другого зовут Герберт Бриль, он единственный отпрыск состоятельного мясника-оптовика с Ландсбергераллее.

Бриль делает глоток из котелка, тыльной стороной ладони вытирает рот и заявляет:

— Ты поступил совершенно правильно, камрад, только у военного сословия есть будущее. Взять хоть меня. Я годами потел над учением и окончил гимназию. Меня тут же призвали. Целых три года я участвовал в этой дерьмовой войне. Получил серебряный значок за ранения, Железный крест второй степени, был представлен и к первой степени, меня повысили в звании. Если б не удар в спину — на рождество мне дали бы портупею и отправили на офицерские курсы. Потом я так и остался бы в армии. А все испортила мне эта богом проклятая революция. И теперь мой старик хочет, чтобы я тоже стал мясником и взял дело в свои руки. Ты только представь себе, камрад, вице-фельдфебель и кандидат в офицеры Бриль — и вдруг… мясник… чистить потроха!

— А ты что сейчас делаешь? — спрашивает Пауль.

— Плакаты малюю, как и ты, — смеется Бриль. — Но это только пока! Насовсем я при таком занятии не останусь. Через самое короткое время у нас будет опять постоянная армия, и я буду среди первых, кому дадут часть. А разве мы сейчас плохо живем? Как сыр в масле катаемся. И командир наш — сокол! Разве он с нами не обращается, как с настоящими камрадами? За здоровье нашего обер-лейтенанта!

Они снова берутся за кисти, и Бриль весело насвистывает: «Мушкетеры — веселые парни…»

— Скажи, Бриль, а это для чего? — спрашивает Пауль, указывая на доску, над которой он работает: «Стой! Ни шагу дальше, стреляют без предупреждения!»

— Я тоже не знаю, в кого надо стрелять… И чего ты суешься, ведь это тебя не касается? Постой, что там такое?

Через полуоткрытую дверь гаража им видна вся улица. И по этой улице галопом мчится верховой ординарец, так что из-под копыт только искры летят. Перед столбом с указанием: «В штаб стрелковой гвардейской кавалерийской дивизии» — он на миг осаживает коня, потом въезжает во двор.


Вскоре после этого раздаются резкие звуки трубы, подающей сигнал тревоги. В тихом местечке начинается волнение. Жители распахивают окна или выскакивают на крыльцо. Всюду видно, как солдаты торопливо собираются и спешат на место построения.

Отряд образовал каре, какой-то генерал, не слезая с коня, произносит речь.

— …И вот наконец после многих дней стыда и позора вспомнили об испытанных солдатах, а также о славных финляндских бойцах. Нас позвали, камрады, чтобы мы опять установили порядок и спокойствие. В минуту опасности не откажем отечеству в нашей помощи. Положение сейчас таково: красный полицей-президент Эйхгорн, который за разбой был смещен Советом народных уполномоченных, отказывается вместе со своими соучастниками покинуть полицей-президиум и призывает на помощь спартаковцев. Либкнехт занял «газетный квартал» и государственную типографию, а красные матросы, конечно, тоже там. Помогут только наши пробивные силы. — При этом он показывает на подъехавшие минометы.

— Нужно раз и навсегда с этим покончить, камрады! Покончить со всей бандой Советов. Покончить и с Исполнительным советом, который в первые же недели пустил по ветру не меньше восьмисот миллионов. И прежде всего покончить с этим Либкнехтом, которому платят русские! Покончить и с этой Люксембург, которая нахально спит в кровати императрицы. Покончить, говорю… раз и навсегда!


В Штеглице, на углу Шлоссштрассе и Альбрехтштрассе, обосновался полковой оркестр. Он играет веселые мотивы, а мимо дефилируют длинные колонны пехоты, артиллерии, минометов и обозы. Густые ряды хорошо одетой публики образуют вдоль улиц плотные шпалеры. Машут шляпами, платками, всюду радостные лица, подзадоривающие взгляды. Раздают даже подарки.

— Милые юноши, верните нам как можно скорее нашего дорогого кайзера! — кричит одетая в старинное национальное платье дама, а на глазах у нее блестят слезы.

— Все будет сделано, мамаша, — отвечает Мазила, который шагает в ряду перед Паулем. Мазила едва сдерживает свою радость, что скоро можно будет пощелкать из винтовки. Сосед укоризненно толкает его в бок.

— Слушай, про кайзера ведь ничего не написано, мы должны только позаботиться о порядка и спокойствии!

— А вы что, уже заговорили, как спартаковцы? — останавливает их унтер-офицер.

— Спартаковцев к ногтю, — хрюкает Мазила.

Сердце Пауля Кегеля бьется сильнее от гордости, что вот он марширует в строю в стальном шлеме и с винтовкой на плече. Приветливые взгляды хорошеньких молодых девушек он относит исключительно на свой счет.

Наконец и он стал кем-то. Все дурацкие мысли о том, что он оставил позади, и о том, что ждет его завтра, тонут в пьянящей музыке марша:

…Это было в Шенеберге, это было в мае.

В тот же день первые лучи зари едва освещают Шлоссплац: из ворот манежа под предводительством матросов выходит вооруженный отряд рабочих. У них серьезные, исхудавшие лица, одеты они в потертые пальто и куртки и выцветшие военные мундиры, оружие не чищено, порой висит на бечевках. Из рваных карманов выглядывают ручные гранаты. С сумрачным и решительным выражением на лицах маршируют они сквозь серый сумрак январского утра.

— Куда же мы идем? — спрашивает правофланговый передней группы.

— В типографию Бюксенштейна на Фридрихштрассе, — следует ответ матроса Фите Мэнке.

— Порядок… Взять ногу, товарищи! — командует, обернувшись, инструментальщик Вильгельм Кегель.

В течение дня колонки для афиш и стены домов встревоженного города обрастают плакатами, которые в зависимости от района очень отличаются друг от друга:

«Все на улицу!»
«Все на митинг на Зигесаллее!»
«Выступает Карл Либкнехт!»

Все это можно прочесть в северной, восточной и южной частях города.

Однако на западе и юго-западе повсюду расклеены гигантские плакаты с изображением отвратительного чудовища. «Защищайте свой дом и свой очаг от большевизма!» — кричат большие красные буквы. Это плакаты антибольшевистской лиги. На других плакатах Берлинский совет горожан призывает вступать в ряды отрядов гражданской обороны, людей вербуют в новые добровольческие корпуса «Овен», «Рейнгардт» и другие. И во всех районах города вывешиваются следующие извещения:

«Стрелковая гвардейская кавалерийская дивизия вступила в Берлин. Берлинцы! Дивизия обещает вам, что не покинет столицу, пока порядок не будет полностью восстановлен».

БАНДА УБИЙЦ ЗАСЕДАЕТ

Обычно столь изысканный вестибюль отеля «Эдем», что возле зоопарка, вечером 15 января полон небывалой, непрерывной суеты.

Гражданские посетители этой гигантской гостиницы совершенно оттеснены военными всех рангов и чинов. У офицеров и солдат белые нарукавные повязки, такие же повязки отрядов гражданской обороны украшают и многих штатских. Мимо проносят ящики с патронами, полковое имущество, буханки хлеба. Рядом со столиком портье пирамидой составлены ружья. На одну из мраморных нимф нацепили пояс с патронами и стальной шлем. Перед вращающейся дверью установлен ручной пулемет, здесь же его прислуга и часовой, задерживающий каждого входящего.

Когда возле низкого кресла, где сидит полный пожилой господин, ставят огнемет, господин нервозно вскакивает.

— Не волнуйтесь, он не начнет действовать, пока мы не захотим, — успокаивает его командир отряда.

— Ну что ж, теперь «Спартаку», наверное, скоро крышка? — спрашивает толстяк и протягивает солдатам туго набитый сигаретами портсигар. — Давно пора! Угощайтесь, камрады, такие хорошие вам не каждый день будут предлагать, — великодушно добавляет он.

Озабоченно смотрит управляющий отелем на следы, которые тяжелые солдатские сапоги оставляют на дорогом ковре. И вдруг бросается к молодому долговязому офицеру, только что вошедшему через вращающуюся дверь.

— Я капитан Пабст!.. Мои комнаты готовы? — спрашивает офицер фатоватым, надменным тоном.

— Так точно, гостиная, спальня и ванная, как господин капитан приказали. Фридрих, ключи от номера шестьсот шестьдесят шесть — шестьдесят семь. Если господин капитан разрешит… я пройду вперед.

Почтительно согнувшись, подходит портье:

— Час тому назад господину капитану принесли письмо.

Не поблагодарив, офицер сует письмо в карман и мимо вытянувшихся по стойке «смирно» солдат шествует к лифту.

Наверху он говорит беспрерывно отвешивающему поклоны управляющему:

— Значит, сюда, в гостиную, нужно еще четыре кресла, только мигом, я жду гостей с минуты на минуту. Пусть мой денщик сейчас же принесет вещи… ах, вот он уже здесь. Кегель, поставьте на стол сигареты и бутылку хеннесси и достаньте стаканы. А если явится кто-нибудь, кто не знает пароля «красное сердце», для того меня нет дома. Вы будете стоять здесь в карауле и провожать кого следует ко мне.

Пабст отдает приказания кратко и точно, затем вскрывает конверт, на котором напечатано: «Русский Красный Крест, центр, Берлин-Вест, Уландштрассе, 156», и читает:

«…следовательно, наши интересы вполне совпадают с вашими. Его превосходительство барон фон Ливен в ответ на мое предложение заявил о своей готовности за устранение красных вожаков Либкнехта и Люксембург выделить из наших особых фондов 25 000 марок и передать в ваше распоряжение.

Мы, конечно, не сомневаемся, что вы со своей стороны будете ходатайствовать перед правительством, и прежде всего перед господином министром обороны Носке, о том, чтобы нашей вербовке русских военнопленных, а также немецких добровольцев в армию князя Авалова-Бермонта не чинилось никаких препятствий…»

С одобрительной усмешкой сует Пабст письмо в карман и некоторое время задумчиво барабанит пальцами по столу. При этом он насвистывает первые такты увертюры к опере «Миньон».


— Бароны Прибалтики ассигновали двадцать пять тысяч как премию за поимку красных вожаков; осмелюсь спросить, какова будет лепта Берлинского совета горожан, что вы скажете, господин консул Симон? Или вы, господин доктор Шиффер? — обращается капитан Пабст к сидящим за круглым столом.

— Сто тысяч, — точно на аукционе, деловито заявляет серьезный господин, похожий на банкира.

— А вы, господин Шларек?

— Столько же, — отзывается сидящий рядом с ним низенький смуглый человечек с суетливыми движениями.

— Здесь, в «Эдеме», среди людей, которые пожелали остаться неизвестными, тоже собрана некоторая сумма. На уничтожение Либкнехта и Люксембург у нас уже давно имеется по пятьдесят тысяч марок. Поэтому, я думаю, дело обстоит неплохо. Вы что-то хотели сказать, господин коммерции советник Борхардт?

Толстяк — что он виноторговец, легко догадаться по багровому носу — нервно возится с сигарой.

— Главное — заполучить их! И потом, ради бога, не дайте им снова удрать. Все это тянется слишком долго. Если вам нужен еще автомобиль, располагайте моим. И я пришлю еще, помимо всего, тысячу сигар и пять ящиков вина… Но только когда эти преступники будут наверняка арестованы.

— А что хотел сказать господин адвокат Грюншпах?

Адвокат похлопывает взволнованного советника по плечу.

— Я хотел только сказать господину Борхардту, что уже приступили к делу очень многие лица, весьма желающие заработать эти бешеные деньги.

В это мгновение звонит телефон. Капитан берет трубку.

— Да, у телефона Пабст… Что? — Восклицание офицера полно глубокого изумления, и он внезапно бледнеет; присутствующие вздрагивают. Они не отрывают тревожных взглядов от его губ.

— Это в самом деле правда?.. Да, конечно, немедленно доставить сюда, в отель «Эдем»! Незаметно, но под надежной охраной!..

Пабст кладет трубку на рычаг и обводит присутствующих торжествующим взглядом; потом, как будто дело касается обычного приказа, небрежно бросает:

— Итак, господин Борхардт, можете сразу поставить свое шампанское на лед. Мы их уже поймали… Да-а, только что получил сообщение, обоих. Их поймал отряд гражданской обороны Вильмерсдорфа. Возьмите себя в руки! — цинично восклицает он, когда некоторые из присутствующих, вне себя от восторга, начинают обниматься.

— Надо же их встретить с достоинством!..

Денщик Пауль Кегель еще разбирает чемоданы своего начальства, когда появляется горничная с чистыми полотенцами. Но эту горничную, оказывается, зовут Амалия Царнекоф.

Хотя удивлена она гораздо больше, чем Пауль, который должен был бы знать, что она работает в этой гостинице, но овладевает она собой гораздо быстрее.

— Значит, ты вот куда причалил, к Носке, что ж, твоя бабушка очень обрадуется, когда услышит, что ее сына, может быть, застрелил его собственный сынок.

— Что с отцом? — вскрикивает Пауль.

Выражение лица Мале не оставляет никаких сомнений относительно того, что произошло. Он с глухим стоном опустился в первое попавшееся кресло и зарыдал.

Мале долго смотрит на него суровым, гневным взглядом. Затем ее черты смягчаются, ей все-таки жалко становится парнишку.

— Да, Пауль, по твоей вине! Из-за истории с повязкой и Мазилой его выставили из отрядов охраны безопасности — это глубоко потрясло его. Он отправился защищать типографию Бюксенштейна… И там вы его застрелили.

— Я же вовсе не стрелял, Мале, я — нет. Я еще не обучен и поэтому всего-навсего денщик у капитана, — рыдая, пытается Пауль оправдаться. — Скажи об этом бабушке и всем остальным.

— Как будто это не одно и то же; они все равно назовут тебя убийцей рабочих, с кем поведешься, от того и наберешься, — безжалостно возражает она.

Кто уже однажды ему это сказал? Он сжимает ее руки в своих.

— Выслушай же меня, Мале, милая Мале. Я в деле с Мазилой, право же, не виноват. Я обо всем только потом узнал. Просто был глуп, ах, как я был глуп… а еще от легкомыслия. Я же хотел только…

И он, торопясь, рассказывает ей все: и о нехватке денег на Новый год, и о сомнительной сделке с Мазилой, и об отрезвляющем пробуждении на другое утро, и о бегстве, и о муках голода, когда они бродили по деревням, и о том, как его завербовали в добровольческий корпус, что казалось тогда единственным спасением.

— Я ведь представлял себе все это совсем иначе. Мазила сказал: «Если человек что натворил — в добровольческом корпусе можно быть спокойным!» И я был рад, что наконец тоже ношу форму. Тут и твоя вина есть, Мале!.. Ведь ты меня в тот вечер бросила ради матроса. Если человек без формы, на него и взглянуть не хотят. Но я уже сотни раз жалел обо всем этом. Все, что здесь делается, — это же не война, а люди эти — не солдаты. И чего только они не творили… Это убийцы и преступники! Ах, Мале, милая Мальхен, помоги же мне; ты ведь знаешь, кроме тебя, у меня не осталось на земле ни одного близкого человека!

С состраданием гладит она его голову. И вдруг их губы сливаются в долгом горячем поцелуе.

СОТНИ МЕРТВЕЦОВ ВЫСТРОИЛИСЬ ПЛЕЧОМ К ПЛЕЧУ

По всем комнатам и залам, по коридорам и лестницам отеля «Эдем» разносятся радостный шепот, возгласы, шарканье ног.

— Идут!

Внизу, в вестибюле, толпятся взволнованные офицеры и солдаты, среди них — жаждущие сенсаций дамы и мужчины в штатском. Повсюду мелькают лица, выражающие любопытство, циничную радость и низкую злобу. Потом слышен дикий визг, проклятия, свирепые угрозы по адресу Либкнехта и Розы Люксембург.

На середине лестницы офицер говорит солдату, стоящему перед ним с примкнутой к ноге винтовкой:

— Рунге, живыми они отсюда выйти не должны, таков приказ.

— Есть — живыми они отсюда выйти не должны, — повторяет, тупо осклабившись, парень и уходит через вращающуюся дверь.


По тускло освещенному коридору идут три человека. Когда они сворачивают к лестнице, Пауль узнает мундиры пехотного и морского офицеров. На человеке, идущем между ними, пальто с каракулевым воротником и широкополая шляпа. Лица не разобрать: он закрывает его окровавленным носовым платком. Кегеля пронизывает испуг: это же Либкнехт… Что с ним теперь сделают? Доносящийся снизу многоголосый вой подтверждает его предположения. Паулю хочется кинуться вслед, что-то предпринять… Но тут же он осознает, насколько в данной ситуации беспомощен. «С кем поведешься, от того и наберешься», — звенит у него в ушах.

Немного позднее он входит в зал в первом этаже, приспособленный под казарму; там же он спит. Шум, крик, рев, визг гармошки — его встречает хаос звуков, показывающий, что солдаты уже порядочно опьянели.

На столах и на паркете он видит все признаки пирушки: бутылки из-под вина и водки, жестянки от консервов, корки хлеба, судки, бокалы, карты, недокуренные сигары и сигареты. На стульях, столах и соломенных тюфяках валяются солдаты, некоторые обнимают весьма оживленных дам. Пьяные голоса орут:

Чем солдат нам угощать,

Капитан и лейтенант?

Им свинину надо жрать,

Капитан и лейтенант!

С девками мы погуляем,

Погуляем!

Мазила, пошатываясь, подходит к Паулю, в руке у него бутылка водки.

— На… Пауль… выпей… ха-ха-ха, за Карла и Розу и за их свадьбу…

— Ты совсем пьян, Мазила, какая свадьба?

Мазила остекленевшими глазами уставился на Пауля:

— Ка… кая… свадь… ба? Ну, этот Карл… — И вдруг начинает орать:

Вон труп плывет

По каналу ландвера!

Тащи его сюда!

А уронишь — не беда!

Пауль, охваченный отвращением, толкает пьяного так, что тот валится навзничь на свой соломенный тюфяк. В эту минуту с топотом и криками врывается группа солдат. Одного они несут на плечах, то и дело провозглашают за него здравицу, пьют за него и суют ему в руки стакан. Этот чествуемый ими малый и есть тот часовой, который всего несколько минут назад получил да лестнице приказ.

— А их действительно прикончили? — осведомляется с похотливым любопытством тщательно завитая пожилая дама, которая ухитрилась втиснуться в комнату вместе с несколькими штатскими.

— Оба готовы, что один, что другая, — весело смеясь, отвечает совсем юный лейтенант.

— Ну, тогда слава тебе, господи!


Тревожно бегает по девичьей каморке солдат Пауль Кегель. Горничная Ида рыдает, обвив руками шею своей товарки Мале.

— …До могилы не забуду я, как они в эту несчастную женщину плевали и били ее. И все прикладом, да по черепу, прямо треск стоял, потом офицеры потащили ее в машину, и еще один вскочил и выстрелил ей прямо в голову.

Глубоко вздохнув, Пауль останавливается перед Мале.

— Слушай, Мале, я хочу выбраться из этого отеля убийц, или я пущу себе пулю в лоб. Завтра я так или иначе исчезну — и поминай как звали. Одно вот… — он вдруг запинается, — понимаешь, бабушка и малыш… Пусть не считают меня таким уж плохим. Мне хотелось бы только, чтобы они все узнали, почему у меня так получилось и что я вовсе не преступник. Главное, чтобы знали, а тогда пусть будет как будет.

Мале сжимает его голову обеими руками. Две пары залитых слезами глаз встречаются с нежностью и печалью. Она еще раз целует его детские губы и говорит:

— Будь спокоен, дорогой, бедный мальчик… завтра рано утром я съезжу в Веддинг.


С бьющимся сердцем денщик Кегель на мгновение останавливается перед двустворчатой дверью, на которой висит картонная вывеска: «Штаб гвардейской кавалерийской стрелковой дивизии». Там опять скандал. Кто-то незнакомый взволнованным голосом ругается с капитаном, который отвечает не менее громко. Пауль испытывает угрызения совести, потому что он так долго пропадал, не отпросившись, но, с другой стороны, ему уже известно по опыту, как легко попасть в козлы отпущения, если начальники между собою ссорятся.

В комнате — двое военных и один штатский. В солдате, стоящем у дверей, с карабином, взятым на изготовку, Пауль узнает того самого молодчика, которого всего каких-нибудь полчаса назад прославляли как убийцу. Капитан Пабст стоит с грозным видом возле письменного стола; на парня, который, как полагается, вытянулся у двери, он вообще не обращает внимания. Его внимание целиком поглощено господином в штатском, видимо, чем-то очень рассерженным.

Лицо этого человека с резкими чертами — ему, вероятно, около пятидесяти — того серого цвета, какой бывает у людей, не высыпающихся в течение долгого времени. Но его голубые глаза сверкают и волосы с легкой проседью буквально встают дыбом, точно у ежа, принимающего бой с гадюкой, когда этот человек гневно кричит:

— Господин капитан Пабст, я требую у вас объяснения: чего хотят от меня? Для чего меня притащили сюда, в отель? Я возмущен таким обращением, я же могу без всякого труда удостоверить свою личность.

— А вы не волнуйтесь: вы же главный редактор «Роте фане», — не менее громко отвечает капитан. При этом он берет со стола несколько скомканных гранок и машет ими перед носом штатского.

Но тот решительно возражает.

— Вся беда в том, что вы нашли у меня гранки «Роте фане»; но я не имею никакого отношения к этой редакции. Оттиски я получил от одного коллеги в кафе «Йости», чтобы использовать их для моих собственных сообщений. Я ведь корреспондент «Франкфуртер цейтунг», моя фамилия Шиндлер.

Капитан Пабст вынужден сесть и перевести дух; на его дерзком лице появляется хитрое выражение. Затем он спрашивает, словно расставляя западню:

— А каким образом вы объясните, что оказались в квартире на Маннгеймерштрассе?

— Очень просто, — отвечает Шиндлер, который теперь стал гораздо спокойнее. — Господин Маркуссон, проживающий на Маннгеймерштрассе, — мой университетский товарищ. Мы не виделись несколько лет. И я решил нанести ему визит вежливости — вот и все! Я, разумеется, и понятия не имел о том, что там происходит, иначе, конечно, зашел бы в другой день. В дверях меня встретила полиция и вместе с фрау Люксембург арестовала.

Спокойная естественность, с какой дано это объяснение, несколько сбивает с толку капитана Пабста. Он нервно выдвигает и задвигает несколько ящиков письменного стола, словно ищет что-то. Потом бормочет:

— Гм, так-так! Особенно правдоподобно это не звучит. Но мы установим вашу личность. А пока я должен задержать вас, не здесь, конечно, вас переведут в другое место.

— Делайте, как считаете нужным, капитан. Но вам, вероятно, ясно, что вы несете всю ответственность, если со мной по пути что-нибудь случится, и вы можете за это серьезно поплатиться! — Голос Шиндлера снова гремит. — Насколько я слышал, здесь, в этом доме, уже убиты доктор Либкнехт и фрау Люксембург! Я отнюдь не желаю разделить их участь, поэтому требую, чтобы моя безопасность при переводе в другое место была обеспечена. В сопровождении этого человека, который мне в вестибюле только что угрожал оружием, я добровольно не сделаю ни шага! — И, словно в подтверждение своих слов, он берет первый попавшийся стул и усаживается.

Капитан Пабст, который при обвинении в убийстве сначала состроил ничего не понимающее, невинное лицо, поднимается и несколько раз нерешительно прохаживается по комнате. Необычно крупными зубами он гложет узкую нижнюю губу, причем косится то на спокойно сидящего штатского, то на словно оцепеневшего у двери постового с карабином наготове. И каждый раз его взгляд задерживается все дольше на этом парне. В каждой черте отвратительного лица этого человека, который стоит, широко расставив ноги, отражается гордость за содеянное, в его остекленевших глазах затаилась, как у коварного хищного зверя, отнюдь еще не утоленная жажда убийства.

Пабст вдруг останавливается перед Кегелем, который снова вытягивается по стойке «смирно».

— Слушайте, Кегель, вы возьмете свое оружие, зарядите его, поставите на предохранитель и смените этого парня. Вы отвечаете за то, чтобы вон тот господин не вышел из комнаты, и никого в комнату не впустите! Вам понятно, что я говорю? Никто, кто бы это ни был. А потом пойдете со мной как сопровождающая охрана. Повторите приказ! Хорошо. А вы, Рунге, можете убираться!

Рунге, гремя железными подковами сапог, щелкает каблуками, повторяет то же самое в дверях и выходит, следом за ним — офицер.

И вот Пауль Кегель остается с глазу на глаз с арестованным, их взгляды встречаются и как бы ощупывают Друг друга. Какое все же симпатичное лицо у этого парнишки, полная противоположность лицу его предшественника, думает человек, которому не хотят верить. Эти симпатичные черты мучительно напоминают ему черты другого, слишком знакомого парнишки… но того… ему порою кажется… он уже никогда не увидит. А солдат Кегель думает: вот так смотрел на меня мой отец! Отец, которого я уже никогда больше не увижу, ведь он погиб в типографии. А почему погиб? Он защищал дело, которое Карл Либкнехт и Роза Люксембург считали правдой и за которое здесь, в этом отеле, были убиты. Та же участь ждет и этого человека, если выяснится, что он главный редактор «Роте фане», гранки вон там лежат, на столе. Но зачем сын Вильгельма Кегеля здесь, среди этой банды убийц?

«Спартак» разгромлен!» — напечатано жирным шрифтом; приблизившись, он продолжает читать:

«Спокойствие! Мы не бежали, мы не разбиты. Пусть наденут на нас оковы, но мы здесь и останемся здесь! Победа будет за нами! До неба взметнулись волны событий, но мы привыкли к тому, что нас швыряет с вершины в пропасть, и наш корабль гордо и смело идет прямым курсом к своей цели. И, когда он ее достигнет, — будем ли мы еще живы или нет — наша программа будет жить, и она будет вести вперед освобожденное человечество. Вопреки всему!»

Приказ, отданный капитаном Пабстом молодому офицеру, гласит: во что бы то ни стало установить личность человека, назвавшего себя Шиндлером, корреспондентом «Франкфуртер цейтунг». И лейтенант Бутеншен прилагает все усилия, чтобы его выполнить. Но все военные штабы, в которых он появляется с арестантом и конвоиром Кегелем, — сначала на Нюрнбергерштрассе, затем в ресторане у зоопарка — отказываются дать какие-либо сведения по данному вопросу. Уже поздним вечером они добираются до полицей-президиума на Александерплац. Если в Берлине и можно опознать какую-нибудь загадочную личность, то только здесь. Однако здание полицей-президиума, где сходятся все нити сложной, разветвленной системы наблюдения и информации, всего лишь несколько дней назад, после тяжелого артиллерийского обстрела, взято правительственными войсками. Во время боев с отрядами охраны безопасности полицей-президента Эмиля Эйхгорна и вооруженными рабочими весь этот аппарат приведен в негодность. Полицейская тюрьма полна арестованных. В канцелярии, где от взрывных волн вылетели все стекла и мигают только несколько скудных свечей, полицейские раздражены. Лейтенант Бутеншен, который хочет здесь оставить на время своего пленника, встречает решительный отпор.

— Ничего не поделаешь, господин лейтенант, у нас все уже переполнено. Вот этих четверых, — чиновник указывает на несколько фигур у барьера, — я уже не мог принять. Теперь они ждут, когда их доставят в военную тюрьму, рядом, на Дирксенштрассе. Говорят, там еще есть места!

— Ну так как же нам быть? — Лейтенанту Бутеншену это бесполезное блуждание, кажется, надоело. А так как он, кроме того, смертельно голоден и в кармане у него лежит любезное приглашение на семейный праздник в дом, где, как ему известно, вкусно готовят, он пускает в ход дипломатию. Прежде всего он закуривает одну из своих превосходных сигар, причем просит у чиновника прикурить, затем протягивает и ему портсигар.

По обе стороны барьера люди тотчас начинают блаженно потягивать носом, а лейтенант говорит по-товарищески:

— В военной тюрьме его отлично постерегут до утра, а там посмотрим. Итак, пожалуйста, выдайте мне квитанцию о приеме и отправьте его туда вместе с остальными.

Под влиянием сигары и дружеского тона чиновник преобразился.

— Да я бы охотно это сделал, будь в моем распоряжении конвоир, чтобы проводить их. Но все наши люди в разгоне.

Рука руку моет, это, в общем, пустяк. И вот он отдает рядовому Кегелю приказ быть в распоряжении полицейского чиновника. Затем передает ему «Дело Шиндлера», получает квитанцию, говорит «большое спасибо» и «до свидания» и спешит туда, где его ждут гастрономические наслаждения.

А полицейские продолжают подготовку к отправке арестованных. Изъятие личных вещей и денег и выдача квитанций на них — каждая деталь этого дела выполняется с бюрократической точностью и требует времени. Пауль очень устал, он садится на скамью, поставив винтовку между колен, предлагает сесть и Шиндлеру, у которого тоже измученный вид. Поблагодарив, Шиндлер садится рядом с ним и тотчас шепотом заводит с ним разговор.

— В отеле «Эдем» рассказывают, будто ваши камрады убили Либкнехта и Люксембург. Это правда?

— Камрады? Скоты они, и все было ужасным скотством, — возмущенно отзывается Пауль.

Эти слова и гневно-скорбный взгляд, сопровождающий их, показывают Шиндлеру, что он в своем первоначальном предположении не ошибся и этот паренек в душе вовсе не носковец. И снова у него возникает надежда вырваться из опасного положения, в какое он попал. Но времени терять уже нельзя, поэтому он сразу устремляется к цели.

— А знаете вы, кто эти двое людей, которых убили? Так вот, я могу сказать вам. Я знал их очень хорошо: Карл Либкнехт и Роза Люксембург были самыми лучшими друзьями рабочих и простых солдат!

«Может быть, я зашел слишком далеко?» — спрашивает себя Шиндлер, так как молодой человек молчит; в сумерках он не может разглядеть его лица. С напускным равнодушием он продолжает:

— Какой аромат у этих сигар. Да, офицеры курят другую травку, чем вы! Но скажите, нельзя ли во время нашего перехода в полицейскую тюрьму быстренько зайти в табачную лавку и купить сигар, я сегодня с самого полудня не курил.

— Это невозможно. Ведь тогда мне пришлось бы оставить других на улице.

— А если вы сначала отведете тех, а уже потом меня?

— Но у меня же с собой ваши бумаги.

— Тогда дайте их мне пока на сохранение!

Пауль не отвечает ни да, ни нет, но его мысль лихорадочно работает. В одном он совершенно уверен: этого человека рядом с ним зовут как угодно, но только не Шиндлер! И этот человек хочет сбежать! И Пауль даже не может его за это осудить: ведь если выяснится, что он близкий друг убитых вождей коммунистов, его ожидает та же судьба. Но этого не должно случиться, он, Пауль Кегель, должен сделать все, чтобы помешать новому убийству.

Они понимают друг друга без слов, да на них и не хватило бы времени. Уже выйдя в полутемный коридор, Кегель говорит Шиндлеру:

— Значит, так, ждите здесь, пока я не приду за вами, и вот вам ваши документы! — Он говорит эти слова очень громко, чтобы слышали идущие впереди, а потом добавляет едва слышным шепотом:

— А теперь не надо нервничать, дождитесь меня на самом деле, сами вы за ворота не выйдете.

Напоминание о нервах было сделано от чистого сердца, но оно излишне, ибо у этого человека нервы стальные. Через десять минут оба проходят под высоким порталом полицей-президиума на Дирксенштрассе. Но они направляются не к военной тюрьме, до которой несколько шагов, а переходят на другую сторону улицы. Там, под мостом городской электрички, они быстро и крепко пожимают друг другу руки.

— Вы сегодня спасли мне жизнь, — говорит Шиндлер, — к сожалению, я могу дать вам только несколько марок, больше у меня при себе ничего нет! Но я надеюсь, что мы когда-нибудь опять увидимся и я действительно смогу отблагодарить вас.

Он сует Паулю деньги в карман шинели, так как тот не решается взять их. Затем спешит как можно скорее уйти и через несколько мгновений исчезает в темноте. А его спаситель удаляется все тем же размеренным шагом по безлюдной Дирксенштрассе в сторону Яновицбрюкке. В пустынном месте он прислоняет оружие к стене, вешает на шомпол ремень и тяжелый стальной шлем. Затем решительно срывает белую нарукавную повязку с надписью «Гвардейская кавалерийская стрелковая дивизия», швыряет в шлем и с чувством плюет вслед. После чего также торопится исчезнуть в ночи.

Обер-вожак банды убийц в отеле «Эдем» больше не увидел своего денщика Пауля Кегеля, которого очень ценил. Зато несколько месяцев спустя имеет место другая встреча, столь же неожиданная для него, сколь и тягостная. Она происходит на инсценированном процессе убийц Либкнехта и Люксембург, причем господин Пабст играет роль главного обвиняемого. Он играет ее, небрежно улыбаясь: ведь обо всех деталях его поведения, а также его оправдания заранее и подробно договорено с «судьями» в одинаковых с ним мундирах и одинаковых с ним убеждений. Но он вдруг бледнеет и теряется, когда узнает среди свидетелей журналиста Шиндлера, который сурово бросает ему в лицо обвинение. И капитан Пабст, кстати, узнает, что этот человек с крепкими нервами вовсе не Шиндлер, а… Вильгельм Пик!

НИ ШАГУ ДАЛЬШЕ, СТРЕЛЯЮТ БЕЗ ПРЕДУПРЕЖДЕНИЯ!

«Либкнехт застрелен при попытке к бегству! Роза Люксембург убита толпой!»

Так на следующее утро на станции городской электрички Веддинга выкрикивают газетчики сенсационные заголовки дневного выпуска «Берлинер цайтунг». Прохожие, даже те, кто спешит, задерживают шаг; в глазах многих вспыхивает ужас, печаль, гнев, бессильный гнев.

Мале едва ли что-нибудь замечает, всеми мыслями она уже заранее у охваченной скорбью женщины на Кольбергерштрассе. Она ломает голову над тем, как ей побережнее все сообщить мамаше Кегель и как сделать, чтобы Пауль получил что-то вроде прощения. От этого, в конце концов, зависит, думает она, исчезнет ли он на время или навсегда.

— Осторожно, фрейлейн, они тут только что шибко стреляли!

Услышав это предостережение от владелицы какой-то лавки, Мале удивленно поднимает голову. Только сейчас она замечает, что вся Герихтсштрассе, несмотря на яркий солнечный день, совершенно безлюдна. А у входных дверей домов повсюду сбились в кучу любопытные; наклонившись вперед, они опасливо заглядывают за угол, готовые в любую минуту отпрянуть.

— Носковцы повально обыскивают все дома и никого никуда не пускают, будьте осторожны!.. — кричит в ужасе женщина.

Посреди улицы появляются два солдата с винтовками наперевес, они гонят пожилого человека на расстоянии трех шагов впереди себя. Пленник держит руки поднятыми, он без пиджака и головного убора. Когда он на Панкбрюкке теряет туфлю и на миг задерживается, один из солдат тычет его дулом между ребер с такой силой, что старик вскрикивает и невольно делает несколько шагов вперед. Другой солдат подкидывает упавшую туфлю носком сапога, она перелетает через ограду моста и падает в реку.

— Господи, так это же Фрейтаг, с Нейехохштрассе, он работает у Шварцкопфа, что они с беднягой хотят сделать? — слышит Мале жалобный голос.

Она вошла в молочную, где осталось еще несколько женщин, которые не решаются перейти улицу; едва сдерживая негодование, они громко обсуждают происходящее.

Их внимание привлекает девчурка лет пяти, она плачет, а какая-то женщина пытается ее успокоить.

— Лизелоттхен Кеплер, Кольбергерштрассе, пять, хочу к маме, — твердит девочка на все уговоры. Уже с полчаса сидит здесь Лизелоттхен со своим молочником.

— А мать-то как, наверное, волнуется, — возмущенно замечает Мале. Потом вытирает девочке слезы, вынимает из сумки яблоко, которое, собственно, приготовила для тетки, и отдает девчурке.

— Отнесем его маме, пойдем, я провожу тебя домой.

Мале одной рукой сжимает ее ручку, а другой держит молочник.

— Детей солдаты, уж наверное, не тронут, — успокаивает она озабоченную хозяйку лавочки, — да и на улице все спокойно.

На углу Кольбергерштрассе она берет девочку на руки, так как нужно переходить улицу. И вдруг с Хохштрассе доносится резкий треск…

— А… а… а, — совсем тихо произносит девчурка; головка беспомощно свисает набок. Мале удивленно смотрит на нее, молочник выпадает на мостовую и со звоном разбивается. Девочка вдруг тяжелеет на ее руках и соскальзывает наземь… И сама она медленно падает ничком и остается лежать недвижимо рядом с еще вздрагивающим детским тельцем. Яблоко катится по асфальту до стоящего посреди улицы плаката:

«Стой! Ни шагу дальше, стреляют без предупреждения!»
ВИДЕНИЕ 1932 ГОДА

Мамаша Кегель, которая на самом деле приходится Артуру бабушкой, с глубоким вздохом очнулась от своих воспоминаний и уголком передника вытирает глаза. Вызванные из мучительного прошлого образы и события исчезают, и возвращается тоже нелегкая действительность. В комнатушке сгущаются сумерки. Серьезен взгляд Карла Либкнехта и Розы Люксембург, устремленный на бабушку и внука с висящих на стене портретов.

— А что сталось с нашим бедным Паулем? — спрашивает через некоторое время глубоко взволнованный внук.

— Не знаю, верно, умер, погиб среди всех этих наемных банд, как и многие его сверстники, которые были предоставлены самим себе… А разве сейчас у вас не то же самое, — продолжает после короткой паузы старуха. — Работы нет, надзора нет… И везде всякие соблазны… Если так будет долго продолжаться — тоже добра не жди. Ах, кто знает, что-то мне еще… может быть, еще всем нам преподнесет судьба? Меня по ночам иной раз мучают такие страшные сны. В газете же пишут: если Гитлер захватит власть, значит, будет война. Ах, мальчик! — Ее голос срывается. — Ради всего на свете, сделай мне одно одолжение: не ходи больше туда, где ты сегодня был, к этим разбойникам штурмовикам. Никогда не забывай о том, чего нам стоила уже одна война.

Артур успокоительно похлопывает бабушку по натруженным рукам с подагрическими шишками.

— Если тебя только это тревожит, бабушка, то можешь спать спокойно. Или ты думаешь серьезно, что нацисты могут купить Артура Кегеля?

Старуха улыбается тихой, довольной улыбкой.

— Ну, тогда все в порядке. Ведь так устаешь от тревог и забот. Больше всего хотелось бы…

Но она не договорила, чего бы ей больше всего хотелось, ибо утомленная рассказом, действительно задремала. Она спит… всего какую-то долю минуты, но перед ней проносится мгновенное сновидение, как фантастически жестокий фильм…

Она видит длинные ряды безработной молодежи; с карточками безработных на шапках они шагают в колонне демонстрантов. Среди них Пауль, Артур, Мазила и другие знакомые. Но вдруг на всех марширующих оказываются рубашки и сапоги штурмовиков… А потом на них вдруг оказывается серо-зеленая полевая форма и стальные шлемы. И они маршируют по бесконечным улицам, которые уже не улицы, а груды развалин с баррикадами и обгоревшими руинами.

Шествие становится все более призрачным, его первые ряды устремляются к чудовищно расколотому зданию, а наверху, на треснувшем коньке, еще видна надпись: «Отель «Эдем». В него входят все эти молодые безработные штурмовики и солдаты: зубчатые развалины поглощают их без остатка, словно это туман. С глухим ударом за ними замыкаются ворота…

Этим глухим ударом был звук осторожно прикрываемой двери, ибо Артур, чтобы не беспокоить бабушку, тихонько вышел: он отправился в кухню посмотреть, не закипела ли вода для кофе. А мамаша Кегель вдруг поднимается (так ей продолжает сниться) и в страхе протирает глаза. Почему вдруг стало светло? Она смотрит в окно и страшно пугается. Там, где ее взгляд обычно встречал дом, выходящий на улицу, никакого дома нет, а только груда обломков. Она беспрепятственно просматривает улицу. Но и на той стороне не видно ничего, кроме руин, и дальше одни развалины. Весь Веддинг — сплошные развалины!

Бабушка Кегель берет свою палку (за это время она ведь очень постарела и ослабела) и семенит по щебню на улицу. Там стоят мальчишки — Пауль, Артур, Мазила и еще некоторые, которых она знает или знала, — и предлагают ей купить сигареты, мыло и еще разные мелочи.

«Идите наверх обедать», — зовет их бабушка Кегель… но мальчишки качают головой, и через минуту их поглощает призрачный червь армии, который вдруг снова извивается перед ней. Она вскрикивает от невыразимой муки… и просыпается на самом деле.

— Тебе, бабушка, наверное, опять какие-нибудь ужасы приснились, ты так кричала? — озабоченно спрашивает Артур, который стоит рядом с ней и пытается ей улыбнуться. Она нащупывает его сильную руку, и тепло, которое исходит от этой руки, успокаивает ее. Она поглаживает эту руку, и грозное видение исчезает.

— Да, страшные вещи — война, призраки, развалины… сколько же было развалин! Скажи-ка, Артур, — она смотрит на внука растерянным взглядом, — это ведь неправда, Берлин цел и невредим?

Юноша совсем ошеломлен, но через мгновение приходит в себя и возмущенно восклицает:

— Но, бабушка, как можно в одну минуту увидеть столько чепухи? Виной всему твои воспоминания. Конечно, наш Берлин цел и невредим… Взгляни-ка на календарь, ведь сегодня двадцать второе ноября тысяча девятьсот тридцать второго года! Да, — добавляет он, помолчав, и на его юный лоб набегают морщины, — если бы у нас тогда произошла настоящая революция, может быть, кое-что в Берлине и было бы разрушено. Зато многое было бы сейчас лучше и не надо было таскаться на биржу труда. Но и полицей-президиум, и здание «Форвертс», и другие уже давным-давно отремонтировали. Так откуда же теперь возьмутся развалины, которые тебе приснились? — И, решительно отогнав безутешные мысли, он напевает модную песенку:

Пока на Унтер-ден-Линден

Строй лип цветет старинных,

Все будет, как и было,

На площадях Берлина!

— Слава богу, что это был только сон, — бормочет с облегчением мамаша Кегель… и тоже улыбается.


Перевод B. Станевич.

Загрузка...