На полях убирают пшеницу, и убирают ее по старинке, косами, как тридцать — сорок лет назад. Самая красивая из всех мужских работ! Кажется, будто коса широкими взмахами движет тело косца, а не наоборот; размашистые, ритмичные движения оставляют на поле волнистые ряды скошенного хлеба, и падающие колосья извлекают из стали удивительно стройную мелодию. И над всем этим, словно отражая звуки, — трепетный блеск летнего солнца. Великолепная симфония мирного труда!
У лесочка, неподалеку от деревни, играют дети; они еще слишком малы, чтобы помогать в поле. Среди редких сосновых стволов мелькает ватага мальчишек; если вглядеться попристальней, видно что они маршируют по-военному и на плечах у них палки; а если вслушаться повнимательней, можно различить звуки походной песни. Они так и режут слух после 1914, а тем более после 1939 года.
Маленькие девочки тоже поют и играют, как в старину, все в те же горелки и считалки:
Ты, да я, да мы с тобой
Пошли в Клеббов за едой.
Двадцать там стоит домов,
Двести там мычит коров.
И на двадцать едоков
Двадцать там окороков.
Всё съедают до костей.
Выходи-ка поскорей!
Ни один посторонний звук не доносится сюда; маленькие дочки переселенцев чувствуют себя здесь как дома, разве что мысль о двадцати окороках вызывает у них другие ощущения, нежели у маленьких девочек из местных семей. Во время игры они не рассуждают ни о чем, просто играют в жизнь. Мальчики, маршируя, тоже не рассуждают ни о чем: они просто играют в смерть. Глядя на них, и крестьянин Генрих Грауман ни о чем не рассуждает: он просто играет вместе с детьми в жизнь и смерть, чтобы позлить взрослых.
Генриху Грауману уже за шестьдесят, он грузный, огромного роста, с несколько сутулой спиной, но широкими, крепкими плечами. Темные волосы гладкими прядями ниспадают с его большой головы, крупный, прямой нос без переносицы образует прямую линию со лбом, прищуренные глаза удивительно широко расставлены. В любой день, даже в воскресенье, он выглядит так, словно не брился целую неделю. Как ему такое удается, неизвестно, — это его тайна. При ходьбе он изо всех сил старается ступать твердо и равномерно, дабы скрыть, что слегка волочит правую ногу. И как он ни убежден, что по его походке ничего не заметно, он все же уверен, что люди, в особенности приезжие, только и делают, что разглядывают его ноги. Поэтому он иногда совершенно неожиданно может накинуться на незнакомого человека, будь то в трактире или на улице, с криком:
— Того, что вы думаете, и в помине нету! Если бы проклятые гиммлеровские собаки не прострелили мне ногу, я бы так же шибко бегал, как и вы! Вот скоро нацеплю на себя плакат и все на нем распишу!
А когда испуганный прохожий останавливался и пытался объясниться или даже попросить извинения, он зачастую лишь слышал грубый, язвительный ответ:
— Уж лучше пусть хромают ноги, чем голова!
Правда, крестьянин Генрих Грауман из Клеббова не столь грозен, как дворянин Сирано де Бержерак, хотя у него больше причин для тяжкого сплина, нежели у гасконца, ибо у того только и горя было, что безобразный нос. Если же человек, на которого накричал Генрих, обратится к трактирщику либо к бургомистру или к любому школьнику с вопросом, кто этот грубиян, он всегда получит один и тот же ответ:
— Этот? И вы о нем не слыхали? Да его знает любой в округе! Это же — «клеббовский бык»!
Они не видят в этом прозвище ничего оскорбительного, подчас в их словах сквозит даже некое подобие гордости. И впрямь, история хозяина Генриха Граумана есть историк его деревни; в какой-то мере это даже история всех деревень, ибо Грауман всем хозяевам хозяин. «Такого не укротишь, — говорили в деревне, — он весь в отца!» Конечно, все мы почти всегда похожи на своих отцов, если даже не так разительно, как «клеббовский бык».
Отец Генриха Граумана унаследовал от своего отца небольшое бедняцкое хозяйство с десятью моргенами земли. За три поколения, на протяжении ста лет, они, начав с четырех моргенов, только и сумели довести его до такого размера — ибо вся земля вокруг принадлежала государству. Они были на редкость рачительны, эти мелкие хозяева, рачительны, скупы и уж очень стремились разбогатеть. Собственно говоря, по здешним понятиям их нельзя было назвать «хозяевами». Для этого надо было иметь не менее шестидесяти моргенов земли и четыре лошади; за ними шли «фрейманы» с парой лошадей; ступенью ниже стояли «коссеты» — бедняки с одной лошадью, а еще ниже — «бюднеры» — безлошадные, эти пахали на коровах. Коровы, впрочем, нововведение недавнего прошлого; до первой мировой войны считалось позором запрячь корову в телегу или в плуг. Бедняки предпочитали одолжить у богатого крестьянина лошадь, чтобы вспахать землю, а потом отработать свой долг.
Отец Генриха Граумана, теперешнего «быка», был человеком необыкновенно работящим и сообразительным. Узнав, что в государственном имении начали работать на волах, он последовал этому примеру. Вначале его осыпали насмешками, но он терпеливо сносил их и делал по-своему. Он никогда не говорил «мой вол», а всегда называл его «быком»: каждому известно, для крестьянина тех мест разница между быком и волом столь же велика, как между помещиком и крестьянином, вот почему к старому Грауману очень скоро пристало прозвище «бык».
Так оно и шло… Вол играючи справлялся с обработкой десяти моргенов, вскоре несколько безлошадных крестьян также приобрели себе по волу. Все они брали в аренду еще по нескольку моргенов государственной земли; некоторые семьи из поколения в поколение арендовали один и тот же участок в десять — двадцать моргенов. Менялись арендаторы государственного имения, но почти все они уважали преемственное право крестьян на аренду нескольких сотен моргенов, иначе этим людям пришлось бы умереть с голоду.
Но вот объявился один арендатор, который отменил эту преемственность. Каждый год крестьяне из кожи лезли вон, чтобы обскакать друг друга. Бывало, как только появлялся новый хозяин, они целыми днями околачивались вокруг господского дома, чтобы как-нибудь наедине поговорить с новым арендатором, всячески выказывая тому свою преданность и частенько не гнушаясь очернить в его глазах соседа. Каждый знал о наговорах другого и не обижался. Нужда в земле была так велика, что все оправдывала в их глазах.
На нового арендатора трудно было подействовать; во всяком случае, большинство безлошадных крестьян не получили земли в аренду. Подобного не случалось уже в течение столетий. Тогда эти отчаянные чудаки и упрямцы объединились, образовав нечто вроде боевого союза — как-то даже проскользнуло страшное слово «революция» — и старый Грауман, по имени Христиан, возглавил его.
Поначалу они вполне лояльно подавали прошения его высокоблагородию господину арендатору имения, но называли его при этом не арендатором, а капитаном. Первые два прошения составил им старый учитель. Не получив никакого ответа, они решили предъявить свои требования. Но подобные заявления учитель писать отказался, и дело поручили старому Грауману. Чтобы поскорей добиться ясности, Христиан Грауман сопроводил свои требования угрозами. Арендатор имения передал через своего управляющего, что-де плевал он на них! Тогда бунтари обратились к ландрату и, наконец, к правительству. Когда все их хлопоты ни к чему не привели, они действительно совершили неслыханную, даже в их собственных глазах, «революцию»: все, как один, они вышли из Союза бывших воинов. Дело в том, что арендатор имения, капитан запаса, являлся председателем упомянутого Союза.
Вызов мелких крестьян-арендаторов Клеббова был вовсе не таким нелепым, как это может показаться на первый взгляд. Нельзя забывать, какую роль в жизни немецкой деревни играли Союзы бывших воинов. Отношение деревенских жителей к Союзу можно было сравнить лишь с их отношением к религии. Церковь и цейхгауз были для них одинаково храмами высшего порядка, которые, по их мнению, существовали с сотворения мира и будут существовать вечно. Большей частью в Союз входили и обитатели замка, все равно, жил ли там граф Шрекенштейн или капитан Мюллер: то был дом, требовавший к себе особого почтения, — ведь в тени этих замков испокон веков ютились их дворы, к ним они были привязаны душой и сердцем.
Вот почему выход пятнадцати арендаторов из Союза бывших воинов в Клеббове вызвал сенсацию во всей округе. Капитан, он же председатель Союза, слегка струхнул и обратился за советом в Берлин, но получил оттуда только нагоняй. Все же он не сдался, никому из взбунтовавшихся крестьян так и не дал земли в аренду. Своим поведением те якобы доказали, что они социал-демократы. Так, во всяком случае, было напечатано в окружной газете, после чего позиция главного арендатора получила одобрение в Берлине.
И тогда крестьяне сделали то, что советовал им Фридрих Шиллер в своем «Вильгельме Телле», хотя они, разумеется, не слыхивали ни о Шиллере, ни о Телле: «Когда угнетенный нигде не может добиться справедливости…» — и так далее. Несколько человек подстерегли однажды ночью арендатора и поколотили его. Он пожаловался в полицию и в жандармерию. Прибыла вооруженная охрана; но, поскольку вокруг все было спокойно, охранники уехали, а избиения тут же возобновились. Теперь арендатор вечерами не смел и шагу ступить один, но, когда однажды он взял с собой сына и управляющего, избили всех троих. Он попробовал носить с собой пистолет. И правда, в ту ночь в деревне слышали выстрелы, но гораздо громче доносились крики о помощи; и без того раздраженные крестьяне были так взбешены выстрелами, что арендатору пришлось добрых восемь дней отлеживаться дома, уж очень стыдно было показаться на люди с повязкой на голове и подбитой ногой.
Все эти действия крестьян были по тому времени необычными и вызвали всеобщее осуждение как со стороны окружной газеты, так и со стороны деревенских жителей, правда, не нуждавшихся в аренде земли. Как-никак, а крестьяне добились своего. Через некоторое время большинству безлошадных крестьян вернули их прежние арендованные наделы, но, конечно, им пришлось снова вступить в Союз бывших воинов. Всем, за исключением Христиана Граумана: этот получил шесть месяцев тюрьмы, ибо на него донесли как на первого зачинщика и главного участника избиений арендатора, а посему даже после отбытия наказания его не восстановили в Союзе, как человека, заклейменного судимостью. Тем не менее он не выдал своих соучастников, хотя те, боясь гнева арендатора имения, даже не осмелились вспахать его землю, пока он сидел в тюрьме.
У избитого арендатора и председателя Союза бывших воинов капитана Мюллера был сын, лейтенант запаса, служивший в кирасирском полку. Для простого бюргера это была высокая честь, и арендатор не переставал похваляться своим сыном. Папаша Грауман служил всего лишь в артиллерии и дослужился только до унтер-офицера. Но в Союзе он занимал пост заместителя председателя. По традиции крестьяне всегда сами выбирали заместителя. Чтобы наказать крестьян за строптивость, арендатор лишил их и этого права и голосами своих батраков провел сына на пост заместителя. Крестьяне, правда, ворчали и роптали, но потом уступили, — ведь подоплекой всему была арендованная земля. К тому же молодой Мюллер, что ни говори, ходил в кирасирах. Папаша Грауман честил своих односельчан на чем свет стоит, и теперь в деревне заговорили о том, что он и впрямь стал социал-демократом. Пожелал ли он восстановить свою пошатнувшуюся репутацию патриота или же просто насолить господину капитану и его отпрыску, кирасирскому лейтенанту, но, когда его сын Генрих достиг призывного возраста, папаша приложил все силы, чтобы тот затмил сына арендатора. Да, да, мелкий безлошадный крестьянин, владевший всего только десятью моргенами земли, осмелился выступить с военной демонстрацией против могущественного арендатора имения в четыре тысячи моргенов. И вся деревня горячо поддержала его в этой борьбе.
Надо сказать, что в немецких деревнях существовали собственные понятия о принадлежности к тому или иному слою общества. Люди здесь располагались на иерархической лестнице не как обычно, сверху вниз, — помещик, арендатор имения, богатей-крестьянин, фрейман, коссет, ремесленник, крестьянин-однолошадник, безлошадник, конюх, батрак, — нет, все смешивалось и перемещалось еще и по другому признаку: кто где служил в армии. Помещики, арендаторы, богатые крестьяне и фрейманы являли собой в деревне консервативный элемент; к ним в политическом отношении примыкали и батраки и поденщики из имения. Несколько прогрессивнее были ремесленники, учителя, лавочники. Безлошадные и безземельные крестьяне, жившие впроголодь на своих крошечных наделах, считались вечно недовольными, бунтовщиками, так сказать. Однако воинская часть, где служили мужчины, влияла на их общественное и политическое положение. Так, могло случиться, что какой-нибудь поденщик, служивший в гусарском полку, пользовался бо́льшим уважением, нежели фрейман, не служивший вовсе. На самой низкой ступени стояли обозники, за ними следовала пехота — серые гусары; за пехотой шли саперы и артиллеристы, причем конная артиллерия ценилась выше, чем пешая. Выше их стояли драгуны, гусары и еще выше — уланы. И, наконец, — кирасиры. Да, но на самой вершине, недосягаемые для масс, находились мужчины, служившие в конном лейб-гвардейском полку, ибо во всей Германии существовал только один такой полк.
Старый Христиан Грауман вбил себе в голову, что его сын должен служить именно в лейб-гвардейском полку в Потсдаме. Правда, парень был хоть куда — ростом метр девяносто и сложен, как Ахиллес. Но как пробиться в Потсдам? Крестьяне со всей Германии обивали пороги, подавая прошения о добровольном вступлении своих сыновей в полк. Убедившись, что все ходатайства и хлопоты берлинских родственников ничего не дали, Христиан Грауман сам отправился в Потсдам. Три дня пробегал он там, писаря в канцелярии охотно принимали свертки с салом, ветчиной и колбасой, но прошение ему так и не удалось передать. Вернувшись в Клеббов, он повздорил с сыном, поколотил его ни за что, ни про что, потом взял из сберегательной кассы пять новехоньких золотых монет достоинством по двадцать марок и снова, на сей раз вместе с сыном, отправился в Потсдам. Там у него произошел весьма знаменательный разговор с вахмистром из канцелярии, и когда он уезжал из Потсдама, то торжествующе ухмылялся: парня все-таки приняли в полк.
Самый радостный день в его жизни наступил, когда сын Генрих в первый раз приехал на побывку и он вместе с ним отправился в церковь. Вся деревня лопалась от зависти и таращилась на них в изумлении. Вот так солдат! Гигант, одет в белую парадную форму: кираса, на голове шлем Лоэнгрина, палаш в руке, длинные, белые, с отворотами, перчатки. Конечно, старик был бы еще более горд, если бы сын поехал в церковь верхом на коне, но у папаши Граумана не было лошади.
Разумеется, у Генриха-добровольца была лошадь и даже собственная! Таков обычай в лейб-гвардейском полку: добровольцы приводили с собой и лошадей, прусский милитаризм умел экономить. Ясное дело, Грауман не мог купить лошадь, но тут его выручила гордость клеббовчан. С одной стороны, им хотелось позлить арендатора имения и его сына, с другой — похвастать перед другими деревнями; и вот они решили собрать деньги и сообща купить молодому Грауману коня. По окончании службы они собирались использовать этого коня тоже сообща. Когда солдат Грауман в первый раз приехал в отпуск и отправился в церковь, вся деревня шла за ним почетным эскортом. Словно император Вильгельм собственной персоной пожаловал в Клеббов. И все это — лишь бы допечь арендатора и пустить ему пыль в глаза.
Тот и в самом деле был сильно уязвлен, чем доставил деревне немалое удовольствие. Зато в Союзе арендатор вел разговоры, порочащие «взбесившегося голодранца», брюзжал что-то о мужиках, одержимых манией величия, о красной братии; даже якобы настрочил в полк донос, будто старый Грауман и его сын — «соци». Но этого уж крестьяне не стерпели! Ведь молодой солдат был гордостью деревни, далеко вокруг ни один крестьянский сын за последние десять лет не попадал в лейб-гвардию. Они снова взбунтовались и все, как один, грозились выйти из Союза, причем на этот раз не только испольщики, но и другие крестьяне. Кроме того, клеббовчане сами написали командиру полка в Потсдам. Вот почему у Граумана-младшего и волосок с головы не упал, и все три года он прослужил в Потсдаме без помех.
Да, кстати о коне. Поговаривали, будто каждый месяц один из односельчан Генриха отправлялся в Потсдам и проверял, жив ли еще конь и в добром ли он здравии. Надо полагать, что слухи эти преувеличены, но зерно истины в них определенно есть. К чести клеббовчан следует заметить, что они все по очереди посылали хозяину коня мешки с овсом, отчего у однополчан молодого Граумана и унтер-офицера в Потсдаме составилось самое лестное мнение о Клеббове.
Генрих Грауман вернулся в деревню в чине ефрейтора. Вернулся со своим конем. В деревенском трактире устроили настоящее пиршество, повторенное затем в Союзе бывших воинов, сколь ни противился этому арендатор имения; а потому в день праздника он и сын сказались больными. Что до коня, то тут сразу начались неприятности. Нечего и говорить, что молодого Граумана тотчас и единогласно приняли в Союз бывших воинов. Но просьба о назначении его заместителем председателя не была удовлетворена, тут ему поперек пути стоял лейтенант из кирасиров. Зато было решено восстановить в Союзе старого Граумана. Тот отказался, покуда Союз возглавлял арендатор имения. Но он внес предложение, чтобы вместо него приняли в Союз коня его сына. Конь стоял в конюшне у папаши Христиана Граумана, а принадлежал общине. Клеббовские крестьяне не были бы клеббовскими крестьянами, не сообрази они, что со старика следует брать какую-то мзду за пользование конем. А он не был бы мудрым Христианом Грауманом, не пытайся он доказать общине, что старая кавалерийская лошадь — не кляча, в плуг ее не запряжешь, и пожирает она больше, чем зарабатывает. В конце концов лошадь продали старику за сходную цену, причем рассрочили уплату на пять лет. Старик, убедившись, что конь ни за что не желает тащить плуг, тут же продал его барышнику, причем заработал на этом сто марок. Община потребовала себе эти сто марок, а когда он отказался платить, подала на него в суд. Судебный процесс, на котором нажились только два адвоката, закончился через год, стоил много денег и вызвал много раздоров.
Между тем героическая карьера лейб-гвардейского коня подошла к концу. За короткое время он переменил трех хозяев, и всякий раз они возвращали его за непригодностью. Конь так страдал от этого позора, что в один прекрасный день издох прямо на борозде. Он жил еще с полгода; в трех судебных процессах, один из них затеял барышник Фридман из окружного города против крестьянина Граумана из Клеббова; старик якобы злостно скрыл при продаже рабочей лошади ее пороки. Последний процесс из-за несчастного животного кончился победой Христиана Граумана, ибо суд отклонил утверждение Фридмана, будто крестьянин выдавал коня за рабочую лошадь, как недостоверное, — всякий в округе отлично знал историю этого коня.
Незадолго до смерти старик Грауман еще порадовался тому, что крестьяне вновь добились права самим избирать заместителя председателя Союза бывших воинов, каковым и был избран Генрих Грауман. На радостях старик заказал увеличенную фотографию сына в парадной форме лейб-гвардейца, красиво раскрашенную.
В парадной комнате он отвел для портрета целую стену, украсив ее всеми атрибутами служаки. Даже к красному углу с иконами в русской избе не относились с бо́льшим благоговением. Стену торжественно освятили, при этом присутствовал весь Союз бывших воинов; учитель заставил своих учеников спеть, а вечером в трактире весь честной народ бесплатно угощался пивом. И сразу семейство Грауманов вновь выдвинулось вперед. Когда клеббовские мальчишки дрались или ссорились с ребятами из соседних деревень, они хвастливо кричали: «Эх вы, сопливые трусы, у нас в Клеббове один солдат в лейб-гвардии служил!»
Умиротворенный, как Иов, в последние дни своей жизни, старый Грауман навеки закрыл глаза. Он дожил еще до позора арендатора имения, Мюллера, с которым на сей раз не возобновили контракт на аренду. Господину капитану и его сыну, кирасирскому лейтенанту, не оставалось ничего иного, как покинуть Клеббов. Грауманы же опять получили в аренду прежнюю землю, и Генрих смог жениться на дочери богатого крестьянина из соседней деревни, принесшей ему в приданое десять моргенов плодородной пахотной земли и лошадь в придачу. И все потому, что он служил в лейб-гвардейском полку. Когда Генрих Грауман прикупил вторую лошадь, он стал фрейманом и его выбрали общинным старостой. Он унаследовал от отца прозвище «бык», но оказался остроумнее старика: чтобы оправдать это имя, он купил себе племенного быка, обслуживавшего все деревенское стадо коров. Но в голове Генриха зрели далеко идущие планы, и все они были устремлены к одной цели: иметь побольше земли!
Началась первая мировая война, и Генрих Грауман снова стал солдатом. Целые недели до призыва он произносил пламенные речи о грядущих кавалерийских сражениях и о том, как немцы в стремительной конной атаке расколошматят французов. Сам он будет среди немецких солдат, в своей кирасе, в высоком шлеме, с могучим палашом в руке. «Из лейб-гвардейского полка, который с гордостью именуют единственным!» — так было начертано под портретом в парадной комнате.
Но из героического похода ничего не вышло. Генрих кончил столь же плачевно, как его конь. Он, правда, явился в свой полк и выступил вместе с ним в поход, конечно, не в белом одеянии Лоэнгрина, а в форме защитного цвета, но все-таки то был лейб-гвардейский полк! Однако уже через три месяца стало ясно, что кавалерия в данной войне ни к чему, и ее расформировали; Генрих Грауман попал в пехоту. Он писал домой негодующие письма и не переставал возмущаться, даже когда война кончилась. Революция 1918 года была, по его мнению, божьей карой, следствием столь позорного ведения войны. Распустить лейб-гвардейский полк! И какой полк! Таких всадников, как Генрих Грауман, заставили месить ногами грязь и копать землю. Генрих Грауман отрекся от рухнувшей империи и поднял в Клеббове красный флаг. Не тот, конечно, что подняла рабочая партия, пока еще не тот, он поднял флаг, так сказать, в своем сознании. И когда вскоре в деревне появились рабочие с прядильной фабрики из соседнего городка и стали вербовать людей в свою партию, Генрих Грауман хоть и не вступил в нее, но заставил общинный совет предоставить для собраний помещение деревенского трактира. И там он, вместе с рабочими, выдвинул лозунг: «Всю землю крестьянам!»
Жена, дети, родители, отечество, монархия — все это для крестьян тех мест были отвлеченные понятия; они становились осязаемыми, лишь когда были связаны с землей. Вероятно, это происходило потому, что в течение столетий крестьяне жестоко страдали от недостатка земли; При каждом политическом перевороте они рассчитывали на раздел земли, и всякий раз их ждало разочарование. Теперь наконец старая власть рухнула, не стало больше королей божьей милостью; и пусть поначалу крестьяне никак не могли постичь новый порядок, при котором вместо императора Германией правил какой-то шорник, и страшились этого порядка, все же надежда получить от нового правительства землю побудила их даже, по совету Генриха Граумана, голосовать за красных.
— Пораскиньте-ка мозгами, — говорил он, — ведь красных-то нам оставили солдаты. Значит, это не какие-нибудь там изменники родины. Ну, а папаша Гинденбург? Непобедим в бою!
Но земли они опять не получили. И деревенские бунтари собирались теперь в Союзе бывших воинов и всячески честили Граумана, который-де задурил им головы и заставил голосовать за красных. А когда Гинденбург был избран президентом республики, они послали в Берлин поздравительную телеграмму. Генрих Грауман тоже свернул флаг бунтовщика. Зато поднял другой: упаковал большой портрет, «воспоминание о трех годах службы», в оберточную бумагу и отправился в Берлин, к Гинденбургу, Старый генерал, разумеется, не принял крестьянина, но от него, видать, не легко было отвязаться, потому что вернулся он в Клеббов с письмом из какого-то учреждения, адресованным ландрату, в котором того просили сообщить об условиях аренды земли в деревне Клеббов.
После этого новый и, как он называл себя, «прогрессивный» арендатор государственного имения подружился с Генрихом Грауманом. В ответ на это крестьяне предложили избрать Граумана почетным членом местного Союза Киффхойзера[2], как теперь назывался Союз бывших воинов. Они ни минуты не сомневались, что Генрих был принят Гинденбургом, — ведь тот был генеральным председателем Союза Киффхойзера. Само собой разумеется, Генрих Грауман и пальцем не шевельнул, чтобы рассеять заблуждение своих односельчан. Он твердил:
— Да, да, мы — старые солдаты, понимаем друг друга!
Он добился того, что арендатор имения предоставил крестьянам гораздо больше земли, чем до сих пор. Но мысль его была направлена на нечто более грандиозное: он требовал распределения всех земель государственного имения!
Такие планы сперва озадачили жителей Клеббова; поразмыслив, они провозгласили «клеббовского быка» народным героем. Только батраки-поденщики были против раздела государственного имения; они боялись потерять работу, а к обзаведению собственным хозяйством у них охоты не было. Когда выяснилось, что прусское правительство выделило для распродажи на участки всего лишь четыреста моргенов из четырех тысяч, да и то через переселенческое товарищество, авторитет Генриха Граумана снова заметно упал. Правда, и авторитет государства — тоже. А Гинденбурга тем более. Генрих Грауман свернул черно-красно-золотистый флаг своего демократического образа мыслей и теперь стал настоящим «клеббовским быком». Причин для недовольства было предостаточно: «Переселенческое товарищество», к которому прусское правительство, во всяком случае, некоторые из его членов, имели касательство, скупало заложенные имения, согласно инструкции, делило на участки и продавало малоземельным крестьянам и переселенцам. Не было твердо установленной цены на землю, и товарищество драло за морген по пятьсот марок. Вначале крестьяне просто онемели от негодования. Однако земельный голод был так велик, а тут — вот она, земля-то, бери ее! Но где взять денег? Что ж, товарищество на первый раз довольствовалось задатком, а остальное разрешало выплачивать в рассрочку, но оставило за собой право преимущественной покупки. Очень скоро купившие землю крестьяне уже охали по поводу высоких процентов.
Опять они попали в кабалу.
И вновь поднял голову «клеббовский бык». Он организовал общество земледельцев, которое начало с того, что засыпало «Переселенческое товарищество» жалобами, а потом объявило забастовку против процентов. Однако, когда дело дошло до продажи земли с молотка, новоиспеченные землевладельцы спасовали и еще раз отвернулись от Генриха Граумана. Он единственный продолжал бастовать, и его вновь приобретенная земля и в самом деле была продана с торгов. За оскорбление господ из «Переселенческого товарищества» Грауман четыре недели отсидел в тюрьме. Он называл их мошенниками, обманщиками и спекулянтами и утверждал, что может привести самые веские тому доказательства. Но суд не дал ему и слова сказать.
Однако и это еще не все. В годы инфляции и плана Дауэса деревню наводнили агенты заводов сельскохозяйственных машин, соблазнявших крестьян покупать машины в долгосрочный кредит. Даже те крестьяне, у которых были наличные деньги, не отказались от кредита. Они думали, что поступили очень хитро. Но тут подоспела валютная реформа, повышение процентов по закладным, отказ от кредитов, словом, разразился великий крах. Машины, как правило, были слишком громоздки для мелких хозяйств. Генрих Грауман предлагал односельчанам купить более мощные косилки и молотилки, с тем чтобы использовать их на кооперативной основе. Тогда они объявили его сумасшедшим. Или коммунистом. Теперь же, попав в беду, опять прибежали к нему, и он снова стал их руководителем. Но на сей раз он добился лишь того, что вновь был осужден и уплатил судебные издержки. Рассорившись с родной деревней и с Веймарской республикой, он теперь размышлял о будущем. Перво-наперво, он вышел из Союза Киффхойзера — чтобы уязвить Гинденбурга, как он говорил.
— На поле брани мы оба были непобедимы, но дома одного из нас одолели и — это отнюдь не Генрих Грауман.
Веймарская республика испустила дух, пришел Гитлер. Но еще до того, как власть его утвердилась, по деревне стали шнырять фашистские посланцы, которым удалось поймать на удочку нескольких крестьян. Их уверили, что с приходом к власти Гитлера бедные крестьяне наконец-то получат землю. Ну, если так, то и Генрих Грауман за Гитлера; лишь слухи о том, что он когда-то якшался с красными текстильщиками, спасли его от великого соблазна вступить в национал-социалистскую партию: его просто-напросто не приняли. И все-таки, поскольку он в свое время вел непримиримую войну с «Переселенческим товариществом», местный крейсфюрер попытался было протащить его в партию или, на худой конец, в штурмовой отряд с черного хода.
— Вот получу землю, тогда и потолкуем, — отвечал Генрих.
Но земли так и не дали. Генрих не присягнул знамени со свастикой. Если он не вывесит флага, сказал крейслейтер, он не сможет оставаться старостой. Грауман тут же отказался от своих полномочий. И еще добавил, что не нужны, дескать, ему никакие новые союзы; они же усмотрели в этом презрительное отношение к партии, и за одну ночь он превратился в политически неблагонадежную личность. Местный крестьянский фюрер лишил его льгот при сдаче навоза и заготовке соломы и всячески докорял его планами посевной. Все вокруг потихоньку продавали излишки продуктов, которые обязаны были сдавать в только что насильственно созданный кооператив. Ни одного не поймали, только Генрих Грауман попался с пятьюдесятью центнерами моркови и тридцатью центнерами лука. Ну и закатили ему тысячу марок штрафа. О приобретении земли нечего было больше и думать. Да, теперь блеск третьей империи окончательно померк в глазах Генриха Граумана.
С того часа он начал вести чертовски неосторожные разговоры. Чтобы поддразнить если не крупных львов, то хотя бы их кошачье отродье в лице окружного и местного фюреров, он назвал своего общественного быка (которого все еще держал) — «Гитлером». Ну и потеха началась! Генрих и его Гитлер оказались веселой забавой для деревенских жителей. По всей округе громко смеялись над выдумкой чудака Генриха. Если кому-нибудь хотелось обругать Гитлера и он не рисковал делать это открыто, он имел полную возможность выругать граумановского быка. Немало крови попортил этот бык местному фюреру и прочим спесивым начальникам. В конце концов они все же расправились с Грауманом.
Почти каждый день со двора Генриха доносились яростные ругательства; если кто-нибудь приводил корову, то уж пользовался случаем, чтобы отвести душу. Но мощный бас Генриха перекрывал остальные голоса и гремел по всей деревне:
— Ну, погоди, Гитлер, мы из тебя дурь выбьем! — Или: — Ах ты, мерзавец, думаешь, если тебя зовут Гитлером, значит, на тебя управы не найдется?
А однажды, когда бык ревел не переставая и никак нельзя было его унять, Генрих тоже разошелся:
— Ах ты, проклятый Гитлер, если не заткнешь глотку, я так трахну тебя по башке, что даже наш местный фюрер покажется тебе государственным егермейстером!
Дело в том, что местный фюрер, он же бургомистр, в прошлом мелкий фрейман и никудышный хозяин, так зазнался, что по примеру арендатора имения постоянно ходил теперь в высоких охотничьих сапогах и в маленькой шапочке, украшенной кисточкой для бритья. Чтобы еще больше подчеркнуть значение своей особы, он даже взял в аренду общинную охоту.
В конце концов они все же зацапали нашего Генриха. Кто-то донес, будто он оскорбил фюрера, и его арестовали. Через неделю его, правда, выпустили, но дело приняло скверный оборот. Только сам Генрих ничего не боялся; он считал, что хорошо подготовился к защите, и был твердо убежден, что суду не удастся ничего доказать.
В назначенный день в суде собрались поголовно все жители деревни, словно на какой-нибудь народный праздник. Защитник Генриха доказывал, что многие народы, желая почтить своих великих людей, давали их имена домашним животным. В Англии лошади носили клички «Кромвель» и «Нельсон», во Франции лошади и собаки звались «Наполеонами» и «Людовиками», в Германии — были собаки «Телль», «Гектор» или «Шилль». А когда Генрих Грауман служил в лейб-гвардии, его лошадь звали «Бисмарк». Вот почему и теперь, доказывал защитник, он назвал своего быка «Гитлером», действуя из тех же патриотических побуждений.
Слушая речь защитника, Генрих весь сиял и подмигивал клеббовчанам. Речь эта, по-видимому, произвела благоприятное впечатление на судей, так как они не раз улыбались, — как ни говорите, а ведь шел всего только 1935 год. Но Генрих сам испортил все дело своим заключительным словом. Он слишком явно играл роль придурковатого, простодушного мужичка и, подхлестываемый одобрением аудитории, забыл всякую осторожность.
— Почтенные господа! В чем же тут оскорбление величества? Мою лошадь звали «Бисмарк», а лошадь моего унтер-офицера — «Фриц», да, да! А вот я читал в какой-то газете, что в Италии на распродаже племенного скота одного осла назвали «Гарибальди» и он даже получил специальный приз, а Гарибальди для итальянцев все равно, что для нас Бисмарк. Так ведь то был осел, милостивые государи!
Председатель счел нужным разъяснить, что в Италии к ослам иное отношение, чем в Германии, там их уважают так же, как у нас лошадей.
— Так точно, господин судья, — почтительно согласился Генрих, — ну, а как же насчет волов? Вот что вы мне объясните! — И так как судья не сразу нашелся, Генрих продолжал: — В Италии, это я тоже сам читал, какой-то человек назвал своего вола «Дуче». А все потому, что он здорово гордился своей скотиной. И Муссолини ничуть не обиделся, совсем наоборот, он почел это за честь. А ведь он — вроде союзник нашего обожаемого фюрера, не так ли? Если в Италии это — честь, а у нас нет, выходит, милостивые государи, что и слово «фашист» у нас следует понимать по-другому. Выходит, что в Италии фашист — государственная персона, а у нас последний бродяга? Ну пусть бы я, господин судья, назвал именем нашего обожаемого фюрера вола, а то ведь — быка!
Одно мгновение судья как будто колебался, но тут местный фюрер громко и многозначительно кашлянул, и судья вспомнил, в чем состоит его долг.
— Итак, — иронически спросил он, — вы утверждаете, будто, давая вашему быку имя фюрера, вы тем самым хотели оказать ему честь?
— Ясное дело, господин судья, ведь он — чистейших кровей, мой бык. Спросите-ка его. — И он ткнул пальцем в сторону крейсфюрера. — А какая у него стать! Более арийского быка вы и не видывали!
— Но чем же объяснить, что вы осыпаете это благородное животное, к которому относитесь с таким почтением, самыми грубыми ругательствами и угрозами, как это подтверждают здесь свидетели? А? — Председатель полистал дело. — «Падаль проклятая»… «подлый мерзавец…», «если не заткнешь глотку…» и так далее? А?
Судья подумал было, что теперь Грауману уж не вывернуться.
Но Генрих патетически всплеснул руками, поднял на судью честнейшие глаза, покачал головой и, обратившись к публике, воскликнул:
— Подумать только!
Судья прищурился:
— Что, не хватает слов? Куда и наглость девалась?
Генрих продолжал покачивать головой. Потом повернулся к своему защитнику:
— Это же надо! Судья, а такие слова говорит про нашего фюрера! Да разве кто осмелится сказать подобное про нашего фюрера! Меня мороз по коже подирает, как подумаю, что есть люди, которые думают, будто есть люди, которые считают нашего фюрера собакой или падалью, негодяем, которому следует заткнуть глотку! А вот лично господин судья полагает, что такое возможно!
Тут уж судья всерьез рассердился:
— Ах вы, бессовестный наглец! Прикидываетесь честным хозяином, а на самом деле вы — прожженный плут! Вы тут же, на месте, искажаете мои слова и еще хотите нас уверить, будто желали, так сказать, почтить фюрера!
— И хотел! Потому что это — первоклассный бык, ему только и под стать самое высокое имя! Я собирался вырастить из его потомства еще одного производителя и назвать его Германом. Пожалуйста, я заявляю об этом открыто! Теперь вы убедились, что у меня нет злого умысла?
Судья опять не смог сдержать улыбку, тем более что все присутствующие уже громко хохотали.
— Стало быть, вы собирались помаленьку почтить все правительство выращенным вами потомством быка? После Геринга перейти к Фрику, потом к Дарре́, к Геббельсу и так далее?!
Веселое настроение, царившее в зале, увлекло Генриха Граумана и побудило совершить непростительную ошибку. Он громко рассмеялся и возразил:
— Ну нет, только не этого!
— Только не кого?
— Ну конечно, Геббельса.
— Почему? — насторожился судья.
Генрих Грауман попал в ловушку. Он до того забылся, что даже перешел на нижненемецкий диалект:
— Потому что имя это годится только для матушки Грибш.
Раздался громкий взрыв хохота. Наконец удивленным судьям объяснили, при чем тут матушка Грибш. Оказалось, что она ухаживает за племенным козлом общины.
Услышав это, крейсфюрер решил, что его национальной чести нанесено смертельное оскорбление, и веселому настроению в суде был положен конец. Участь Генриха Граумана была решена, и деревенскому фюреру даже не пришлось давать свидетельских показаний, а адвокату не разрешили сделать экскурс в историю семьи Грауманова Генриха осудили на два года тюрьмы. Случись это года два спустя, не сносить бы ему и вовсе головы.
Но если они поверили, что на этот раз с Генрихом покончено, то очень ошиблись. Это он покончил с гитлеровской империей. А члены нацистской партии бесповоротно решили, что Грауман — позорное пятно на всей общине.
Тотчас же после суда его лишили права держать общественного быка, как неспособного содержать его. К тому ж Грауман, мол, политически и морально неблагонадежен. Бык Гитлер был официально оценен, когда Генрих Грауман сидел в тюрьме, и соответствующая сумма была переведена на его имя. Разумеется, его при этом еще и надули. Бык поступил во владение местного фюрера; на специально созванном собрании общины его перекрестили, дав ему кличку «Генрих».
Когда Грауман вышел из тюрьмы, он не стал судиться с общиной, как многие того ожидали. Он только твердил:
— Ну, погодите!
И эти слова он повторял по любому поводу, шла ли речь о политическом зазнайстве фашистов или о чисто хозяйственных вопросах. В разговоры и споры он больше не пускался. И было что-то зловещее в том, когда он, выпрямившись во весь свой огромный рост, словно олицетворяя божий суд, мрачно произносил свое: «Ну, погодите!» Но иногда в нем пробуждался прежний Генрих. Так он отказался пользоваться услугами общественного быка: бык этот, дескать, теперь в некотором роде начальство, и нельзя допускать его до столь интимных связей с близкими каторжника! Поэтому он завел себе собственного быка, обслуживавшего только его коров, и назвал его «Адольфом».
Так Генрих Грауман на свой лад боролся с третьей империей, и боролся не без успеха. К своему Адольфу он теперь обращался с неизменным почтением и тем самым вновь завоевал симпатии многих односельчан. Когда его предостерегали, чтобы он не подвергал себя опасности из-за быка, он всякий раз с улыбкой предъявлял письма, которыми обменялся с крейсфюрером, усматривая в них нечто вроде официального согласия на его поступок. Он смиренно запрашивал крейсфюрера в своем письме:
а) будет ли ему дозволено, поскольку он теперь не достоин пользоваться услугами своего бывшего быка, держать собственного или же его действия будут считаться оскорблением чистоты расы, ибо бык-то все же не совсем чистых кровей; если это так, то он его прирежет, хотя он доводит до сведения начальства, что его бык чисто арийского происхождения, чего нельзя сказать о двух коровах ортсфюрера; ведь последний, как доказано, купил их у еврея-скотопромышленника Фридмана;
б) что касается клички нового быка, то он назвал его «Адольфом». Разрешается ли это или воспрещается? И менее ли почетно имя «Адольф», чем «Генрих», ибо таковое община дала его первому быку? Лично он будет оспаривать, что «Адольф» почетнее, нежели «Генрих»: императоры и короли Германии не раз носили имя «Генрих», между тем «Адольфом» не назывался ни один, даже самый захудалый маркграф. Если же почему-либо для его быка кличка «Адольф» окажется неприемлемой, то он почтительнейше просит:
в) известить его об этом, чтобы он мог переменить имя. И, поскольку ему теперь приходится экономить, он хотел бы перекрасить только последние три буквы на табличке в хлеву, и тогда из Адольфа получится Адам. Против такого имени, он надеется, возражений не будет, ведь это имя самого первого человека на земле, от которого, по Библии, произошли все люди, и арийцы Адольфы, и семиты Авраамы.
На сей раз, как ни странно, дело ограничилось лишь строгим предупреждением. Ортсфюрер давал всем понять, что придет пора, когда удастся смыть это позорное пятно с репутации общины, лишить старика права владеть усадьбой и передать ее сыну, Людвигу Грауману. Возможно, так оно и случилось бы, не затей Гитлер войны и не стань благодаря этому старший сын Граумана солдатом.
Немцы побеждали в Польше, побеждали в Дании, Норвегии, Голландии, Бельгии и Франции, на Балканах и в Африке, и Генриху Грауману было весьма по душе, что после Данцига, Праги и Вены наконец «наведут порядок на Востоке».
— Я, конечно, был с фюрером в неважных отношениях, но только потому, что между нами затесались эти чванливые индюки. Дали бы нам побыть хоть полчасика наедине, и мы бы превосходно договорились. О чем? О солдатах, конечно. Потому что фюрер с самого начала стоял за них горой! И я тоже! Уж фюрер ни за что бы не позволил засунуть лейб-гвардейский полк в окопы. И коль скоро он ведет победоносную войну ради нас, то и я заключу победоносный мир ради него. Германия превыше всего!
Ожидание победоносного окончания войны поселилось сейчас не только в сердце Генриха Граумана — солдата, оно так же нетерпеливо жило в его сердце крестьянина. Окружные власти предложили крестьянам подавать заявления на землю, которую будут распределять на завоеванных просторах Востока; там можно будет безвозмездно получать усадьбы до нескольких сотен моргенов. Генрих Грауман долго колебался, для кого ему просить землю на Востоке: для второго сына Фридриха или же для будущего зятя. Извечная жадность к земле заглушила поднимавшийся в душе стыд. И как раз тогда, когда крестьянин, казалось, окончательно преодолел это чувство стыда, убедив себя, что земля будет достойной и заслуженной наградой за героические деяния немецких солдат, как раз тогда, когда он уже составил было прошение о предоставлении не менее трехсот моргенов земли его сыну Фридриху, обер-фельдфебелю, обладателю многих военных знаков отличия, — пришло известие о поражении под Сталинградом. Тогда заявление перекочевало из кармана Генриха в ящик стола, а сам Генрих снова перестроился. Осторожненько, конечно, но все-таки перестроился.
— Он чересчур зарвался, — стал он говорить о «друге солдата» Адольфе.
И чем дальше, тем его разрыв с Гитлером становился все глубже. Дело ускорил своими действиями ортсфюрер, который не доверял Генриху ни на грош и опять сочинил на него кляузу. Тут подоспело 20 июля 1944 года, на Западе высадились союзники, а в Германию вошли русские. Сотни тысяч немцев из восточных областей потянулись в Померанию и Мекленбург. Вечерами, когда эти несчастные заходили в дом к Генриху Грауману, им подавали суп, но сдобренный изрядной порцией соли:
— Что это за разговоры! Наши войска отступают? Немецкий солдат — лучший солдат в мире! Но что он может сделать, если плохо вооружен, получает плохую жратву и плохих командиров? А?
Генрих Грауман, как и большинство стариков в деревне, все еще был «непобедим на поле брани».
В начале апреля 1945 года война докатилась до Клеббова. Эсэсовцы расставили перед деревней орудия жерлами в поле и выгнали все мирное население. Красная Армия уже стояла на Одере.
Генрих Грауман отослал двух дочерей и тещу с внуками подальше на запад, а сам спрятался на чердаке в хлеву, — ему хотелось остаться в деревне. Ортсфюрер, он же бургомистр, по-прежнему не спускавший глаз с внутреннего врага, выдал его эсэсовцам. Но на сей раз Генрих отказался покинуть деревню; чернорубашечники хотели увезти его силой. Штурмфюрер даже предложил, не долго думая, расстрелять Граумана, ибо на вопрос, не связан ли Грауман с русскими, тот ответил:
— А как же! Только вчера получил от Сталина открыточку с просьбой следить, по какой дороге эсэсовцы пойдут из Клеббова в Россию.
А так как стоявшая в Клеббове эсэсовская часть только и делала, что непрерывно драпала от Курляндии до самого сердца Германии, штурмфюрер усмотрел в словах Генриха разложение боевого духа и, вытащив пистолет, крикнул:
— К стенке, собака!
Крестьянин смекнул, что шутки плохи, и закричал, в свою очередь:
— Вы спрашиваете, что я здесь делаю? Что же мне, выходит, бросить бедную скотину на произвол судьбы, чтобы она здесь подохла с голоду?!
— О скотине мы уж как-нибудь позаботимся сами! — ответил штурмфюрер.
Один из эсэсовцев заметил:
— Вот этого мы никак не сможем сделать, ведь завтра же двинемся дальше!
Штурмфюрер опустил пистолет, осмотрел хлев, и взгляд его упал на табличку с именем быка: «Адольф». Он начал размышлять, но поскольку сие было для него непривычным занятием, он, так ни до чего и не додумавшись, отступил назад и инстинктивно вытянулся по струнке:
— Адольф! Гм!.. А может быть, этот чудак и в самом деле почитатель фюрера, только просто задира? — Тут он заметил ухмылку на лице Генриха, вспомнил о доносе бургомистра и ехидно улыбнулся: — От заботы об этой скотине мы тебя избавим! — И крикнул своим людям: — Вот этого быка, он совсем молодой, сейчас же зарезать, а мясо возьмем с собой!
И, желая доказать дерзкому крестьянину, что начальник эсэсовского отряда «Викинг» даже в отступлении остается хозяином над жизнью и смертью, он подошел к быку, поднял пистолет и выстрелил.
О том, что произошло дальше, никто не мог рассказать толком. Услышав два выстрела, Генрих Грауман и оба эсэсовца ринулись из хлева. Штурмфюрер остался в хлеву один на один с быком. Они успели еще заметить, как после первого выстрела бык удивленно поднял окровавленную голову и уставился на стоявшего перед ним человека. Но как только раздался второй выстрел, бык рванулся, цепь с грохотом разорвалась, огромная голова опустилась вниз, и в один миг штурмовик взлетел в воздух, ударившись о потолок.
Когда в хлеву все стихло, люди вернулись туда; конечно, вперед послали Граумана с новой цепью. Он довольно долго уговаривал своего Адольфа: как ни странно, но на сей раз он обращался к нему только с ласковыми, добрыми словами. Впоследствии ему даже не пришлось объяснять, что это была единственная возможность успокоить рассвирепевшего быка; обоим эсэсовцам, слышавшим, как он ласково обращался к быку, и на ум не пришло, что в этом, пожалуй, кроется измена. Им было не до того, пришлось вытаскивать из хлева бесформенную массу — все, что осталось от бывшего штурмфюрера, — составить донесение о происшествии и предать почетному погребению своего начальника, павшего на поле чести «от руки врага».
После этого эсэсовцы двинулись дальше на запад, без быка, который беспомощно лежал в хлеву, и без Генриха Граумана: его, по приказу начальства, заперли в конюшне, ибо он должен был еще предстать перед судом. Крестьянин, знавший расположение своего хлева лучше, чем пришельцы, сумел ночью улизнуть оттуда. Часовой, выстреливший ему вслед, утверждал, что ранил его, он сам якобы видел, как тот после выстрела упал. Тем не менее Генриха так и не нашли. Да и когда было его разыскивать: на юго-востоке уже гремели пушки Красной Армии.
Грохот заглушал жалобный рев быка, лежавшего в хлеву с пулей в голове; он заглушал стопы и проклятия Генриха Граумана, зарывшегося в стоге сена на краю пашни с пулей в ноге; он заглушал отчаянное мычание брошенных, голодных, недоеных коров, визг свиней и протяжный вой собак, Так продолжалось два дня, потом Генрих Грауман не выдержал, заковылял к деревне и, как мог, позаботился о животных. Только быку Адольфу ничем уже нельзя было помочь, пришлось его прирезать.
Потом пришли дни возмездия, и Генрих Грауман был вполне удовлетворен. Ортсфюрер, едва вернувшись в деревню, взял веревку и повесился. Когда Генрих узнал об этом, он сострил:
— Ишь, как парень радел о своей общине, даже от работы с веревкой он решил нас избавить!
Генриха временно назначили бургомистром.
А потом началась долгожданная земельная реформа. Вот когда осуществилась заветная мечта множества поколений! Земля! Все земли государственного имения были поделены. Организовали комитет из малоземельных крестьян, батраков и переселенцев. Три тысячи пятьсот моргенов, это казалось сном! И все-таки не обошлось без ссор и скандалов: бургомистр Грауман считал, что в первую очередь надо обеспечить малоземельных крестьян, дав каждому по меньшей мере сорок моргенов; после них — сельскохозяйственных рабочих имения, выделив им по двадцать — тридцать моргенов; затем шли переселенцы, застрявшие в Клеббове. Земли хватило бы всем, если бы даже каждому давали по сорок моргенов, но крестьяне никак на могли столковаться. Тогда окружной комиссар по земельной реформе взял дело в свои руки. Генрих брюзжал, что все, мол, делается, как при нацистах; потом власти установили вдобавок плановые задания по посевам и по поставкам, и Генриху Грауману, как бургомистру, пришлось все это разъяснять крестьянам; ему осточертела роль начальника, ибо каждый стал упрекать его в несправедливых обложениях. Однажды в Клеббов приехал ландрат, чтобы проверить, как там идут дела; он нашел на здании общинного правления большой плакат, вывешенный по распоряжению Генриха Граумана: «Эта община выполнила свои демократические обязательства!»
— Не совсем, — заметил ландрат, — ей еще не хватает демократического бургомистра! Теперь вы должны себе приобрести такового путем демократических выборов, прежний был просто назначен.
Генрих понял намек и отступил.
— Раз так, — сказал он, — то прощай Германия навсегда! — И с этими словами ушел.
— До свидания, Грауман, — крикнул ему вслед ландрат, — и если тебе ни к чему тридцать моргенов, что ты получил, можешь вернуть их обратно! Возможно, это и вправду многовато для твоих старых костей!
Генрих Грауман оглянулся:
— Нет, эта земля мне не лишняя, — сердито проворчал он, — а вот вашей болтовней я сыт по горло!
Теперь он впал в бездействие. К тому же его оскорбило то, что снесли памятник павшим воинам.
Скоро вернулся из плена его старший сын Людвиг и предложил отцу передать ему хозяйство, а самому уйти на покой. Отец отказался: этот мальчишка со своими новомодными взглядами, которых он набрался у русских, нравился ему теперь еще меньше, чем прежде. Он больше любил Фридриха, своего второго сына, который все еще находился в плену не то где-то в Африке, не то во Франции. Фридрих был совсем из другого теста, чем Людвиг. Он, как второй сын, не мог рассчитывать получить усадьбу отца, поэтому еще в 1935 году, когда Гитлер восстанавливал вермахт, стал кадровым солдатом. Заигрывания Гитлера с военными — вот единственное, что нравилось Генриху в третьей империи. Письма от Людвига он разрешал дочерям вскрывать и читать без него: тот только и писал что о своей тоске по дому. За четыре года парень не дослужился даже до ефрейтора, а уж о наградах и говорить не приходится! У Фридриха все было по-иному: медаль за атаку, Железный крест первой степени и чин фельдфебеля. За последнее время он, наверное, уже стал офицером и заработал Рыцарский крест. Правда, отношение Генриха к правительству было испорчено из-за двух лет тюрьмы и козней зловредного клеббовского бургомистра, но войны и карьеры его сына это не касалось. Война велась ради величия Германии и ее сынов, для этого нужны были солдаты, а Фридрих был военным. Как назло, вернулся домой Людвиг, в то время как Фридрих еще томился в плену, а может быть, даже в тюрьме. Ибо Фридрих, старик это знал из его писем, был в бою отчаянным храбрецом. Однако, раз в новой Германии нет больше армии, придется и Фридриху заняться землей, но уж этот будет хозяйствовать, как то по сердцу отцу. Придет еще время, когда старые солдаты вроде Фридриха скажут свое слово; ну а то, что у нас отняли, мы когда-нибудь вернем сполна, господа! Поэтому Генрих Грауман был доволен, когда Людвиг, устав от вечных споров с отцом, отказался от его усадьбы и добился для себя надела земли. Неприятно было только то, что община выбрала своим бургомистром именно новосела Людвига Граумана.
Чего он только не требовал с крестьян! Поставляй ему и пшеницу, и мясо, и яйца, — Генрих, как и большинство пожилых крестьян, считал это лишним: все шло только на потребу горожан, которых прежде он называл гитлеровцами, а теперь иванами. Но поставки вообще его не так-то огорчали, гораздо больше его злило при новом порядке совсем другое: пренебрежение к немецкому солдату. Людвиг, в прошлом солдат, пусть и плохой, не переставал твердить клеббовчанам, что вся катастрофа Германии — следствие германского милитаризма: под этим словом Генрих Грауман понимал просто наличие немецкой армии.
— Ишь ты! — говорил он. — Другим можно иметь солдат, только нам нельзя? В этом вопросе я оправдываю Гитлера, хотя в остальном он был мерзавцем. Когда начинается война, я не спрашиваю, кто прав, кто виноват, тут я — прежде всего солдат!
А около полугода назад в деревне объявился новый учитель Кноп, смышленый, как будто симпатичный молодой человек. Ему, видать, по душе Бригитта, младшая дочка Граумана, — вечно он торчит у них в доме. И начал он однажды болтать всякое о милитаризме, и наверняка только для того, чтобы позлить старика. Ни с того ни с сего господину Кнопу захотелось учить детей не только азбуке, но и заняться обновлением всей германской культуры. Насколько Генрих представлял себе «новую школу», он ничего против нее не имел; точно так же не мешали ему и крестьянские союзы взаимопомощи, и машинно-тракторные станции, и даже красные знамена. Но ведь что выдумал новый учитель? Он запретил детям играть в войну. Стал им рассказывать, что войны бывают разные и что если солдата и величают защитником отечества, то далеко не всякий солдат защитник отечества. Так, гитлеровские солдаты не защищали родную Германию, наоборот, их заставляли нападать на чужие страны, завоевывать и порабощать народы этих стран. Неверно и то, что войны велись испокон веков и что они неизбежны. Войны якобы затеваются только королями и такими правительствами, где властвуют капиталисты; это им надо завоевывать новые страны и грабить чужие богатства. Вот для чего им нужны солдаты! Социалистическим государствам тоже нужны солдаты, но только для защиты своей родины — захватнических войн социалистические страны не ведут; им война не нужна: социализм победит и без войны. Но большинство других стран готовятся к войне, дурачат народ и уверяют его, будто только сильная армия может предотвратить войну.
Дети рассказывали все это дома, немножко перевирали, и выходило так, что каждый бывший солдат — злодей. Старик Грауман неистовствовал, он отправился в школу и там в присутствии детей призвал учителя к ответу. Когда тот попытался объясниться с ним, крестьянин едва не набросился на него с кулаками. Он запретил ему бывать у него в доме, а младшей дочери строжайше наказал не водить знакомство с человеком, нанесшим ее отцу такое оскорбление. Он натравливал на учителя крестьян, требовал его изгнания, и когда бургомистр Людвиг Грауман встал на сторону последнего, порвал всякие отношения с сыном.
В общине мнения разделились: новоиспеченные крестьяне и почти все переселенцы и слышать не хотели об игре в солдаты, большинство же пожилых крестьян, напротив, поддержали Генриха Граумана; войны они тоже не желали, но иметь армию — вопрос чести для немцев. А во всем, что случилось в Польше и в России, виноваты эсэсовцы. В соседних деревнях думали точно так же.
Для нового учителя наступили тяжелые времена. Крестьяне жаловались властям, будто учитель оскорбляет их семейную честь, но им не удалось его спихнуть. Тогда они начали сами всячески ему пакостить. Они лишили его маленьких знаков внимания, которыми он пользовался с их стороны до сих пор: приглашения на воскресный обед, вкусного пирога, доставки топлива, отказывали в лошади, когда надо было куда-нибудь съездить, и так далее. Все это, конечно, не особенно задевало учителя, тем более что он находил поддержку у молодых крестьян и у бургомистра. Плохо было то, что дети ускользали из-под его влияния. Вначале они, послушавшись своего учителя, отказались от игры в войну, перестали петь военные песни гитлеровских времен. Но делали это не столько из убеждения, сколько из уважения к учителю или из страха перед ним ведь как-никак учитель. Но потом они стали слушать не его, а своих отцов и возобновили игру в солдаты; им очень нравилось безнаказанно потрясать авторитет учителя.
Когда по просьбе бургомистра ландрат занялся старым Грауманом и пригрозил принять против него официальные меры, сторонники Генриха заколебались. Тогда старик нашел выход: убежденный, что все неприятности исходят исключительно от учителя Кнопа, он решил до тех пор изводить его, пока тому не надоест и он не уедет из Клеббова. Раздумывая над тем, как бы допечь учителя, Генрих Грауман решил прибегнуть к истории родного края и его культуры, ибо то были предметы, изучаемые и в новой школе. Пусть-ка попробуют упрекнуть его в чем-нибудь!
Взять, к примеру, старые считалки, вроде: «Ты, да я, да мы с тобой…» Эти старинные стишки дошли до нас еще со времен Тридцатилетней войны, они выстояли против всех ударов судьбы, сыпавшихся на немецкий народ, они пережили и последнюю войну. Теперь по этим стихам в Клеббове учат детей судетских беженцев говорить на местном диалекте «платтдойч», прививают им местные понятия и нравы. Старики убедились, что таким путем уменьшается отчуждение между старожилами и так называемыми «чужаками». Учитель Кноп сам разъяснял это на одном собрании; он даже разучил с детьми несколько забытых местных песен.
Когда ландрат еще раз приехал в Клеббов, он увидел, как стайка ребятишек маршировала по улице и остановилась затем возле старого крестьянина. Это и был «клеббовский бык». Сделав вид, будто он не замечает ландрата, старик разговаривал с детьми, а те визжали и хихикали, озирались по сторонам и снова смеялись. И тут до ландрата донеслись слова старого Граумана:
— Если не будете петь правильно, не видать вам в субботу вечером миндального пирога!
После этого дети, видно, собрались спеть «правильно»» Но они еще, казалось, сомневались, что, собственно, самое правильное, а может, только притворялись, что не знают» Старик не выдержал и вспылил:
— Не стройте из себя дураков, я имею в виду песню о пономаре Кнопе!
Тут дети запели, вначале неуверенно, а потом все громче и звонче.
Эне-бене в середине
Кноп — учитель образина,
Эне-бене тишь да гладь,
Выходи скорей гулять.
Смотрит в книгу образина,
Смотрит в книгу, смотрит мимо.
Сел на корточки под куст,
Но его желудок пуст.
Дети визжали и хохотали, они потеряли всякий страх и вновь и вновь повторяли куплеты песни. Продолжая петь, они двинулись дальше и остановились у школы, а старый Грауман, сияя от удовольствия, смотрел им вслед. Он сделал вид, будто только сейчас заметил ландрата, и пошел ему навстречу.
Он по-приятельски протянул ландрату руку и дружелюбно обратился к нему:
— Ну, что скажете? Теперь-то я выкурю его из Клеббова! — и кивнул в сторону школы.
Ландрат сначала не понял и заметил:
— Да, да, стишки, конечно, грубоваты, но, в конце концов, это и есть старинные считалки, мы сами распевали их когда-то в детстве.
Старик подмигнул ему:
— Только я немного переиначил слова.
Тут только до ландрата дошло наконец, в чем дело. Это была старая померанская песня о пономаре Зуре. Такого, вероятно, никогда и на свете не было, а может быть, он и жил во времена феодализма, когда учитель был вечно голодным скитальцем. Этого пономаря Зура Грауман теперь переименовал в пономаря Кнопа, а таковой существовал, он даже жил в Клеббове, — нынешние ученики, стало быть, пели издевательскую песенку о том, что у их учителя всегда пустой желудок.
Ландрат рассердился:
— Так это вы подзуживаете ребят петь при всем народе грязные стишки?
Генрих сделал обиженное лицо:
— Что значит — подзуживаю?
— А не вы ли обещали им испечь за песенку миндальный пирог?
Генрих Грауман надвинул на лоб фуражку и принял строгий вид:
— Я вам кое-что скажу, господин ландрат! Если вы, лицо начальственное, не умеете уважать те силы государства, которые необходимы для безопасности нашего отечества, а так именно у нас сейчас относятся к армии, то это весьма печально. Я не был Вильгельмом, а тем более Гитлером, я простой солдат. Да и вы, надо полагать, тоже. Мы, что же, хотели войны? Вот то-то и оно! А этот проходимец Кноп позволяет себе охаивать каждого солдата. И вы, его начальство, терпите это. Но если вы тоже забыли, что такое народная солидарность, и у вас нет сочувствия к бедным детям, то мне вас попросту жаль. Вы, надо полагать, долго были ландратом у красных. И, признаю, неплохо им служили! Я учу детей петь песенку о пономаре Кнопе, потому что это — старинная песенка нашей стороны, а старую народную культуру надо беречь. И что ж тут такого, если дети не повторяют песенку слово в слово, а распевают ее применительно к нашим дням. Да, я сделал это! А детей я угощаю за пение пирогом потому, что они бедные дети. Я посыпаю пирог миндалем, потому что такой уж у меня компанейский нрав. Если таким путем я выживу его из Клеббова… — Он доверительно положил ландрату руку на плечо и продолжал: — Поглядим, кто кого переживет в Клеббове, я — учителя или он — меня. А что до нас двоих, господин ландрат, то вот что: я дождался конца Вильгельма, и Фрица Эберта, и Гинденбурга; я даже Гитлера пережил, и Черчилля, и Рузвельта; уверен, что переживу и этого поганца Кнопа и тряпку ландрата! Привет!
Шел 1949 год.
Генрих Грауман не пережил ни нового учителя Кнопа, ни ландрата, зато он пережил самого себя, вернее говоря, прежнего Генриха. Правда, учитель уже готов был сдаться, а ландрат собирался принять самые решительные меры против старого, как видно, неисправимого упрямца, когда младшая дочка Граумана дала учителю добрый совет; он свидетельствовал о том, что ее педагогический талант был тоньше, чем у ее нареченного.
— Ты побеждай старое новым, — заявила она, — научи детей петь новые песни, какие поются в городских школах! — Она имела в виду песни демократической молодежи Германии.
Он горячо взялся за дело и организовал в Клеббове отряд юных пионеров, который возглавила Бригитта Грауман. Это был первый деревенский отряд в их округе. Не прошло и месяца, как ни один школьник в Клеббове ужо не распевал песенку «о пономаре Кнопе», зато все громче разносилась по клеббовским садам и лесочкам песня: «Есть у тебя цель впереди…» А когда через несколько месяцев в Клеббове появились белые блузы, черные курточки и голубые галстуки, то никто из ребят уже не помышлял о маршах гитлеровских времен. И старый Грауман признал себя побежденным. Но долго еще он не хотел похоронить свою солдатскую мечту о реванше.
— Должен наконец объявиться у нас кто-то другой вместо этого новомодного учителишки! — Так он по-своему истолковал слова «учитель нового времени».
Да, кто-то другой явился; пусть всего-навсего деревенский почтальон, зато весьма важным было то, что он принес: Грауман получил напечатанное на машинке письмо от французского военного командования в Берлине — Фронау, где сообщалось, что такой-то — следующая строка была заполнена чернилами — сержант Фридрих Грауман из Клеббова (Германия) пал смертью храбрых при Хоа-Бине в Тонкине. Где он находится, этот Хоа-Бин или Тонкин, никто в семье Грауманов не знал, но коль скоро письмо было от французского командования, то дело, как видно, касалось иностранного легиона.
А может быть, Фридрих умер во французском плену? Генрих всеми силами души отчаянно цеплялся за эту спасительную надежду. Умереть в плену — было почетно, но погибнуть легионером иностранного полка! Его сын, храбрый немецкий воин — солдат иностранного легиона?! Он знал, что обманывает себя; в словах о смерти во славу Франции сквозила жестокая правда: немецкий солдат не вернулся домой после войны, потому что боялся своего народа! Храбрый солдат, награжденный столькими орденами, побоялся вернуться на родину после этой страшной войны?
Старик все искал оправданий. Быть может, Фридриху стыдно было вернуться домой после столь тяжкого поражения? Нет, нет, дело, видимо, обстояло именно так, как утверждали учитель Кноп и Людвиг: война порождает не только героев, но и… он не был в силах даже мысленно произнести это слово, это ужасное слово, каким называли людей, которых до окончания войны сажали в тюрьмы или казнили. Все потому, продолжал размышлять старый Грауман, что война проиграна; после победы даже преступники остаются героями. И неожиданно в памяти его встал украшенный орденами штурмовик, который хотел застрелить его, Генриха Граумана, мирного жителя, в его родной немецкой деревне. Сколько преступлений было на совести у этого мерзавца и чего бы он еще не натворил, не окажись его последняя жертва, просто животное, храбрее, нежели он сам, Генрих Грауман. Крестьянин видел перед собой штурмовика, растерзанного взбесившимся быком, которого считали беззащитным, потому что тот был прикован цепью. И глазам его представился собственный сын, Фридрих, — блестящий, вся грудь в орденах, растоптанный несчастной жертвой, которую он тоже считал беззащитной! Тонкий — где бы это могло быть? Генрих Грауман с тяжелым стоном рухнул на диван.
Дочь Мария проговорила жестко и равнодушно:
— Что ему там понадобилось, в чужой стороне? — И, не дождавшись ответа, продолжала: — Ему просто хотелось убивать людей, которые не сделали ему ничего плохого. Ради Франции, где он заработал себе Железный крест, убивая французов! А теперь ему понадобилось убивать китайцев или кого там еще, не знаю! И это — Фридрих Грауман, немецкий солдат! — Она язвительно рассмеялась, и будто острый нож вонзился в грудь старика.
Он недовольно поднял голову, но тут же опустил. Никто не прерывал Марию:
— Убивать, убивать и только убивать, — если бы им это не нравилось, они бы так не делали! Никто не заморочит мне голову дурацкой болтовней о национальной чести и тому подобной чепухой! Войны еще и в помине не было, когда он умчался к Гитлеру в солдаты, а все потому, что ничего путного не умел и не хотел делать! Как и вся их банда!
С тех пор как брат Людвиг отделился от них и завел собственное хозяйство, она возненавидела Фридриха, отцовского любимчика. Если бы усадьбу унаследовал Людвиг, она считала бы это в порядке вещей, — он был старшим сыном. Но после отказа Людвига она имела полное право на усадьбу, недаром же она надрывалась на этой земле последние десять лет, а теперь все должно достаться этому бродяге, только за то, что он в чужих странах убивал чужих людей! После получения письма лицо ее разгладилось, мрачный взгляд смягчился; она подумала об Юргене Бинерте, молодом батраке, который работал у них уже три года, и вышла, чтобы обсудить с ним создавшееся положение.
Генрих Грауман ясно читал мысли своей старшей дочери и даже удивился, что не вышел из себя. Да и к чему? То, что она говорила и думала, было отчасти справедливо. Поэтому он только и сказал младшей дочери Бригитте:
— Об иностранном легионе в деревне болтать не стоит.
Но деревня все равно узнала, об этом позаботился почтальон, ибо на почте в окружном городе работники уже строили догадки насчет этого письма. Так Генрих Грауман лишился последнего утешения — сочувствия и соболезнования своих соседей по поводу смерти сына во французском плену. Иностранный легион! Генрих знал своих односельчан, и он не ошибался: французский легион еще со времен их дедов и прадедов считался прибежищем для дезертиров и преступников. И вот где пришлось кончить свои дни младшему Грауману!
— Да, у него надо полагать, рыло было здо́рово в пуху, — шушукались жители деревни.
Когда старик узнал об этом, он помрачнел еще больше и совсем замкнулся в себе: не отвечал на поклоны и вовсе перестал ходить в трактир. Зато работал с утра до поздней ночи и раньше срока выполнил свои обязательства. Когда дочь Бригитта просила его поберечь себя, он ворчливо отвечал:
— Не хватает еще, чтобы господин бургомистр и тут критику наводил. Нет, такого удовольствия я ему не доставлю!
Бургомистром был его сын Людвиг.
— Твой отец, кажется, излечился от своей солдатской мании, — сказал как-то учитель Кноп своей невесте, когда та сидела у него в классной комнате. Юные пионеры только что ушли; учитель рассказывал им об империализме, колониальной политике и иностранном легионе. Он снова разъяснил им причины империалистических войн и рассказал, как нередко злоупотребляют любовью к отечеству простых людей.
Бригитта Грауман покачала головой:
— Излечился? Благодаря смерти Фридриха? О нет! Здесь речь идет о чести семьи. Его словно обухом по голове ударили, если хочешь, пронзили ему грудь. Теперь у него болят и сердце и голова. Когда его немного отпустит, он по-прежнему будет поклонником солдатчины. Надо бы натолкнуть его самого на правильное решение, но не убеждать, — этого он не выносит. Тогда еще, может, есть надежда его переделать.
Взгляд учителя упал на большую классную доску, к которой была приколота вычерченная им карта. Эта карта уже не раз выручала его и обеспечивала ему успех на собраниях в округе. На карте была изображена Европа с прилегающими к ней странами. Она охватывала пространство от Северной Африки до Шпицбергена и от Атлантического океана до далеких областей России за Уралом. Четко обозначены границы государств, выделены большие города. В верхнем левом углу карты был нарисован мальчик, играющий оловянными солдатиками, посреди — мальчики постарше, играющие в войну, справа шли рука об руку и пели песню пехотинец, гусар и артиллерист в форме мирного времени.. Над этими фигурами были изображены в карикатурном виде их повелители: промышленник и помещик. Учитель Кноп рисовал прекрасно, этого у него не отнимешь. И как он замечательно все раскрасил, забавно очень, так и тянет запеть: «Кто хочет стать солдатом…»
Но больше всего на этой карте, больше, чем красочное изображение солдат, поражала черная странная дорога, прорезавшая всю карту. Что бы она могла означать? Зловещая дорога начиналась от Триполи, в Северной Африке, потом через Средиземное море шла в Рим и дальше в Вену, Берлин, еще дальше в Варшаву и в Москву, потом пересекала Урал и кончалась только в Сибири. Если присмотреться внимательно, то видно, что дорога эта вырыта в земле, а если вглядеться еще пристальнее, вам станет очевидно, что это — длинная массовая могила: в ней ясно видны трупы, мертвые люди, лежащие тесно один подле другого, бок о бок: бесконечно длинная дорога ужаса, страданий, горя и человеческого безумия. Об этом говорила и начертанная в углу карты крупными буквами надпись:
Знаете ли вы, сколько это?
Если положить всех этих мертвецов
в братскую могилу, в один ряд,
то каждому нужно всего 60 сантиметров.
Для десяти миллионов убитых
нужна братская могила
длиной в шесть тысяч километров!
Дорога, вымощенная трупами,
где мертвые лежат, тесно прижавшись друг к другу,
тянется от Триполи в Северной Африке,
через Средиземное море
к Сицилии, через всю Италию,
Австрию,
Чехословакию,
через всю Германию,
проходит через Берлин и Варшаву
и дальше, пересекая Польшу, в Москву,
по европейской части Советского Союза,
по хребтам Урала и выходит на просторы Азии,
к самой Сибири.
Убитый немец бок о бок
с другим убитым немцем!
Мертвый отец или сын рядом
с другим мертвым отцом или сыном!
Молодые люди отвели глаза от карты, взгляды их встретились. Затем Бригитта Грауман встала, вытащила кнопки из доски, легко свернула большую карту в трубку и, пожелав учителю доброй ночи, торопливо вышла из комнаты.
На другой день, когда Генрих Грауман в обеденное время вошел в парадную комнату, куда обычно приходил только вечером, он увидел карту. Она висела над диваном, на том самом месте, где до сих пор висел большой цветной портрет солдата: «Воспоминания о годах моей военной службы» — изображавший Генриха в молодости, где он запечатлен в трех видах: пешим в походной форме и в фуражке, пешим в парадной форме, в кирасе и в украшенном орлом шлеме, и посредине — гарцующим на коне с копьем наперевес. Теперь портрет стоял на диване, как раз под картой, приколотой к стене.
Старик в удивлении подошел поближе к карте, увидел, что на ней изображено, и поднял было гневно руку, чтобы сорвать лист. Но рука так и повисла в воздухе, казалось, будто она прилипла к стене. Крестьянин начал медленно читать текст и внимательно вглядывался в нарисованную страшную дорогу. Потом принялся высчитывать, правдоподобны ли те гигантские цифры, о которых сообщала карта; и когда убедился, что так оно и есть, погрузился в размышления. Причем вначале он думал не столько о количестве жертв, сколько о родной Германии, которая так сильно уменьшилась в размерах со времен его службы. А между тем немецкая армия росла год от года!
Бригитта видела, как отец вошел в комнату; она была немало удивлена, убедившись, что после его ухода в поле карта все еще на стене, а солдатский портрет по-прежнему стоит на диване; крюк, на котором он висел, она предусмотрительно оставила в стене.
Три дня все оставалось без перемен, и ни отец, ни дочери ни словом не обмолвились о карте. В воскресенье утром «Воспоминания о годах моей военной службы» исчезли из комнаты; Бригитта обнаружила портрет на чердаке, он был повернут лицом к стене. Она хотела снять со стены и карту, но подошел отец и запретил ей это.
Вот теперь удобный случай потолковать со стариком! Разговор получился очень кратким. Генрих Грауман резко оборвал ее:
— Не тронь, учитель может нарисовать себе другую.
— Но так некрасиво, — ответила изумленная девушка, — приколото простыми кнопками.
Генрих Грауман призадумался. Потом кивнул:
— Да, ты права, мы еще не так бедны. Сними пока, пожалуй, а я закажу к ней раму. Но если вы думаете…
Он не договорил, отвернулся к стене и потому не видел, что дочери его ни о чем не думают, а безмерно удивлены его поведением
И вот прошло пять лет, а странная карта все еще висит в парадной комнате у Грауманов.
Она там очень на месте, — ведь много крестьян из округи приходят к Генриху Грауману за советом, особенно по вопросу ухода за скотом. Бывший «клеббовский бык» тридцать лет кряду был образцовым хозяином, а все его причуды и выходки приносили неприятности только ему самому, но не поколебали ни его любви к своему труду, ни уверенности в преимуществах общественного производства; честолюбив он был по-прежнему. Генрих искал избавления от апатии, в которую его повергли размышления о бессмысленной жизни и гибели его любимого сына, он искал новую опору в жизни. И куда же ему было идти, как не на свою пашню и в свой хлев? Учитель Кноп даже как-то посмеялся, сказав, что старик приготовил себе из своих излишков мягкую постель.
— Верно, — отрезал Генрих Грауман, — однако учитель Кноп не прочь присоседиться к туго набитой подушке с этой постели!
К этому времени бургомистр стал призывать крестьян вступать в соревнование друг с другом и на собрании по этому поводу предложил освободить от соревнований своего отца, тот-де уже слишком стар, слишком своенравен и слишком старомоден. Собственно, это замечание и открыло глаза Генриху Грауману, помогло понять настоящее и увидеть будущее, натолкнуло его на правильный путь. Как? Он слишком стар и старомоден? Ну, погодите!
И старик в самом деле всех удивил. Он вдруг согласился, чтобы Бригитта и учитель Кноп поженились. Но еще до этой свадьбы успел спросить старшую дочь Марию, нравится ли ей и впрямь работник Юрген Бинерт? За три года работы в его хозяйстве парень, правда, сумел показать, что он работяга. И поскольку Людвиг снова отказался вернуться в отцовскую усадьбу, можно было кое о чем потолковать. Но прежде еще предстояло многое доказать.
И тут началось: касалось ли дело сроков весенней или осенней пахоты, уборки урожая или молотьбы, повышения удоев молока или откорма свиней — за старым Грауманом никто не мог угнаться. Все признавали его превосходство без всякой зависти, старались подражать ему, и поскольку в них опять заговорил местный патриотизм, они стали вызывать на соревнование крестьян всего района.
И что же? Клеббовчане оказались победителями. «Клеббовского быка» никто не может обогнать, твердили в районе и считали справедливым, что Генрих Грауман получил звание «образцового хозяина». Теперь он бреется через день.
— И такого молодца, как я, они собирались выкинуть на свалку! — съязвил Генрих Грауман на праздничном вечере в трактире, после того как ландрат закончил свою речь. Старик до сего дня не мог простить такой обиды.
Но и ландрат не лез за словом в карман. Он ответил:
— Ну, и что случилось бы, Грауман, если бы мы и выбросили тебя на свалку? Сегодня мы все уверены, что, удобрив землю «клеббовским быком», мы так или иначе получили бы рекордный урожай! — Через головы собравшихся он взглянул на старика: — Только одного мы не смогли бы сделать без деятельной помощи нашего старого Генриха, — того, что сейчас затеяли всем районом и о чем я вам сейчас сообщу: мы вызвали другие районы на соревнование по поставке молока и мяса!
Все восторженно захлопали, а на лице «образцового хозяина» Генриха Граумана впервые в жизни расцвела счастливая улыбка от сознания, что его самоотверженный труд нужен родному народу.
Однако старик не ограничился достигнутым, иначе не был бы он Генрихом Грауманом. Некоторые крестьяне судачили, что не зря-де он так усердствует, ибо хочет, чтобы зятю его, Юргену Бинерту, не задаром досталась усадьба тестя. Проработав три года в звании образцового хозяина, Грауман выступил с предложением организовать в Клеббове сельскохозяйственный производственный кооператив.
Покуда такие предложения исходили извне, образцовый хозяин всегда указывал на свое хозяйство и спрашивал, в чем его можно упрекнуть. И с ухмылкой добавлял:
— Что тут ни говори, я — образцовый хозяин!
Но однажды его зять, учитель Кноп, нашел правильный ответ:
— Твое хозяйство, отец, упрекнуть не в чем! Но тебя самого, думается, есть в чем. — И, не дав старику времени вспыхнуть, заметил: — Какой же это мастер, если нет у него ни помощников, ни учеников?
Генрих сразу нашелся:
— Помощники нужны тем, у кого силенок не хватает. Вот здесь черным по белому написано, что у меня хозяйство образцовое. — И он ткнул пальцем в стену, где, вставленная в рамку, висела его грамота образцового хозяина.
Но и учителя Кнопа нелегко было смутить.
— И образцовое хозяйство можно кое в чем упрекнуть. Если оно, как у тебя, остается лишь маленьким образчиком, вместо того чтобы стать ядром большого общественного хозяйства.
— Ах, вот оно что! — ухмыльнулся Генрих Грауман. — Ты опять за свое!
Учитель Кноп понимал, что без околичностей ему еще не обойтись:
— Скажи, отец, строго между нами: разве тысячу моргенов земли не легче обработать, чем сто?
— Что за глупый вопрос!
— И разве они не рентабельней? Я хочу сказать — принесет ли эта тысяча только в десять раз больше дохода, нежели сто?
— Да уж, по крайней мере, раз в пятнадцать больше, а то и в двадцать. Смотря по тому, кто будет на них хозяйничать.
Увлекшись разговором, Генрих не сообразил, куда клонил учитель, сказавший с сожалением:
— В таком случае это очень досадно. Я хочу сказать, что не хватит у тебя силенок руководить таким большим хозяйством. Ты ведь уже не первой молодости.
Не хватит! Не первой молодости! У него сил не хватит?!!
Поначалу многие крестьяне возражали против кооператива. Было так приятно работать и хозяйничать, как тебе хочется. Особенно насчет «хозяйничать». Они-то знали своего Генриха Граумана.
— На пятьдесят процентов больше заработок — не так уж плохо, — говорил старик.
Но когда односельчане прослышали, какое название придумал Грауман для их кооператива, они стали сговорчивее; а когда еще покумекали, какие выгоды сулит им участие в нем изобретательного Генриха Граумана, все, кроме троих, постепенно перешли на его сторону. Они ведь знали Генриха Граумана.
А название вот какое придумал Генрих: «Сельскохозяйственный кооператив образцовых хозяев Клеббова». Прежнего ландрата, который так часто с ним воевал, уже не было в деревне, и вообще никакого ландрата больше не было, его заменил председатель районного совета; он напомнил Генриху, что, кроме него, в Клеббове есть еще только один образцовый хозяин и остальные члены кооператива почувствуют себя ущемленными, да и само соревнование могут счесть нечестным. Подумав немного, старик ответил:
— Коли так, я отказываюсь от «образцовых хозяев».
Председатель даже онемел от испуга. Он достаточно наслышался об этом Граумане, а потому предположил, что тот вовсе отказывается вступить в кооператив, да и второго образцового хозяина увлечет за собой. Однако, прежде чем он пришел к решению, уместна ли тут просьба, напоминание или предостережение, Генрих пояснил:
— Я думаю, мы назовем наш кооператив просто «Клеббовчане». — И добавил: — Так оно лучше будет. Тогда слава нашего хозяйства распространится на всю деревню. Даже на тех засонь, кто еще не пошел с нами. Да и на вас тоже, господин председатель совета.
И в самом деле, постепенно все в деревне стали почитать за честь называться «Клеббовчанами», ибо кооператив стал не только в своем районе, но и во всем округе примером успешного ведения социалистического хозяйства.
В день третьей годовщины клеббовского кооператива председатель совета высказал это в самых лестных выражениях, предрекая, что имя Генриха Граумана будет жить в народе вечно, но он счел весьма неуместными слова председателя кооператива, произнесенные в ответ, правда, с сияющей улыбкой на лице:
— Уж конечно, как «клеббовский бык».
Перевод Д. Каравкиной.