Арнольд Цвейг ВСТРЕЧА С ПРОТИВОГАЗОМ

Это случилось в те давно минувшие дни, когда на Варшаву, Роттердам и Лондон еще не падали бомбы и некоторые европейцы надеялись, что, пожертвовав малыми государствами, они сумеют предотвратить великое кровопролитие.

Не успел еще Генри Броун закрыть глаза и забыться первым сном, как его разбудили. Кто-то резко постучал к нему в дверь. В этот вечер Генри лег очень рано. Он был измучен событиями минувшего дня, когда над Европой неожиданно, словно смерч, разразился грозный политический кризис. В Лондоне — на каждой улице, в каждой конторе и фирме — его ощутили с особенной силой. Вот и теперь владелец квартиры, у которого Генри снимал комнату, сокрушенно покачивая головой, сказал, что ему придется встать и примерить противогаз.

Стоял сентябрь 1938 года. Любого человека в случае служебной надобности могли до одиннадцати вечера вызвать опять на работу, и никто не имел права протестовать, тем более что это делалось для его же пользы. В гостиной Генри ждали две молоденькие девушки в мундирах и рослый, приветливо улыбающийся юноша. Генри, сорокапятилетний невысокий человек, вышел, кутаясь в серый халат, накинутый поверх белья; он решительно не понимал, что все это означает. Но его уже усадили на стул и заставили дышать через противогаз.

Одна из девиц прижала кусочек картона к входному отверстию фильтра, и противогаз, сморщившись, словно воздушный шарик, проткнутый булавкой, так и прильнул к лицу Генри. Другая девица кивнула, видимо, довольная. Противогаз сидел как влитой, не оставляя ни малейшей щелочки. Даже очки и те не были ему помехой. Белокурый юноша вежливо и приветливо вручил Генри спасительный аппарат и сказал: «Бесплатно, мистер».

Вернувшись к себе в комнату, Генри положил маску противогаза на камин и вдруг почувствовал, как у него подкосились ноги. Он еле добрался до кровати и так и рухнул на нее. Вернулся спустя двадцать лет серый, резиновый, с большими прозрачными надглазниками, чрезвычайно практичный… Сердце Генри билось медленно и неровно. «Черт бы его побрал, — подумал он. — Вот уж по ком не стал бы плакать!»

Генри снова лег в постель, выключил свет и попытался уснуть. Не тут-то было. Сквозь закрытые веки он видел свой последний блиндаж, коричневую плащ-палатку у входа.

Он лежал на мешке с соломой, — один из миллионов солдат, — в тяжелых ботинках, обмотках и бриджах, покрытых фландрской глиной. И память его превратила глухой звон стекла, дрожавшего под порывами ветра в окне спальни, в рев ураганного огня, грохотавшего мили за две отсюда. Нет, это невыносимо. Генри встал с постели. Белый электрический свет залил его тихую комнату. Он оделся, взял шляпу, непромокаемый плащ и вышел. Перед ним простиралась безлюдная улица, ярко освещенная фонарями, и сентябрьский ветер играл листьями, которые сыпались с ветвей вязов, словно стреляные гильзы из винтовочного затвора.

Засунув руки в карманы, Генри брел по направлению к главной улице, но, выйдя на нее, сразу же свернул в переулок. Он даже не заметил, что заблудился и идет куда глаза глядят. Впрочем, он видел, что весь Лондон как-то вдруг изменился. Островерхие фасады Хамстеда нисколько не напоминали английские коттеджи. Этот лондонский район скорей можно было принять за городок в Северной Франции, например, Амьен.

Генри трясло от холодного бешенства. Значит, все было напрасно. Все… Миллионы убитых. Нищета, мучения, чудовищные усилия, горечь бессмысленной, безнадежной бойни. Человек никогда ничему не научится. Видеть, предвидеть — да ведь это просто недосягаемая роскошь! Значит, мало им было бежать вперед под градом снарядов, ложиться, вскакивать, втыкать штык в мягкое и упругое тело, бежать назад, дрожать, задыхаться в воронках от снарядов, швырять гранаты в последний миг. Все, все было напрасно. Вернулись. Немцы вернулись, даже их стальные каски вернулись.

Совсем как в девятьсот четырнадцатом. Его лучшие годы ушли, а Европа вновь превратилась в вагон для скота: вместимость вагона — сорок восемь солдат и шесть лошадей.

Улица кончилась. Дальше шел большой, заросший травой пустырь. Здесь росло несколько деревьев. Теперь Генри понял, где он находится. В свете уличных фонарей он заметил в отдалении какой-то отряд. Там что-то рыли. Окоп. Три старых дерева — Генри особенно любил их — были уже срублены. На их месте, рыская в небе, грозно вздымался стройный стальной ствол: ни дать, ни взять — духовое ружье, из которого мальчишка собирается пальнуть по воробьям. «Воробышков», правда, еще не было, но скоро они прилетят. Уж в них-то недостатка не будет.

Генри подошел к землекопам и остановился возле них на самом свету, — за шпиона его, право, никак нельзя было принять. Землекопы были в превеселом настроении, — видно, наскучило сидеть без работы. Генри стоял, заложив руки в карманы, и смотрел на копавших.

«Нет, как же это могло повториться? — спрашивал он себя. — Разве не похоронили мы все это навеки одиннадцатого ноября тысяча девятьсот восемнадцатого года в одиннадцать часов утра? Разве не воткнули мы тогда, сплюнув, штыки в землю и не воскликнули «наконец»?»

Машинально повернувшись против ветра, Генри вытащил трубку, заслонил лицо шляпой и закурил. Трубка была до половины набита отличным английским табаком.

Дома, в Клайде, у Генри была молодая жена, он любил ее, и две маленькие девчушки. Что ж, очень хорошо. По крайней мере, хоть будешь знать, ради кого таскаешь на себе винтовку и гранаты, если все начнется сызнова. Да неужто начнется? И почему же, черт побери? Только потому, что этим мерзавцам за Северным морем вечно мало земли, власти и верноподданных? Вот ему, например, власть не нужна. Он любит свою семью, жизнь, даже почтовые марки, он собирает их для своих девчонок, для Рут и Лили. Но там, позади, в комнате, на каминной доске караулит противогаз, и, глядя большими стеклянными глазницами, издевается над ним и над его бессильными мечтами. Морок, оборотень, ишь как роет землю своим свиным рылом в поисках трупов! Скорее забейте ему пасть проклятиями и землей! Генри казалось, что противогаз закрывает все небо, и небо становится тоже свинцово-серым, и только вместо стеклянных глазниц на нем белеют облака.

Нет, не вина Генри, что над ними нависла катастрофа. Он сам — жертва людей, для которых политика такое же дело, как для него торговля бумагой. Только они гораздо хуже разбираются в своем деле, чем он в своем. Иначе Лондон не оказался бы столь позорно безоружен в момент, когда разразился кризис. Вот они и вынуждены объявить себя банкротами.

Он стоял, прислонившись спиной к дереву, и ему казалось, что между лопатками у него растет второй позвоночник. Словно подымаясь изнутри, из живота, стянутого ремнем, на котором, бывало, он таскал патронташ, им медленно овладевала мысль: к несчастью, она подымалась горлом, вызвала отрыжку и оставила горечь во рту, а потом изо всех сил сдавила ему изнутри затылок. Нет, нет! Он решительно отвергает эту мысль, пусть она и справедлива, пусть нашептывает ему, что все-таки здесь и его вина, — безусловно, бесспорно. Он не смеет ни на кого пенять.

Незачем было так легкомысленно предоставлять другим заниматься печальным делом, которое они называют политикой. Но он отнесся к своим обязанностям спустя рукава и, позабыв весь свой опыт, полностью положился на мнение государственных деятелей, составивших себе определенное представление о развитии мировых событий. Им казалось, что они все еще имеют дело с солидными немецкими республиканцами, и они не заметили, а может, и не хотели заметить, что тем временем успели вернуться гунны, те самые, образца 1917—1918 годов. Сомкнутыми рядами прошли они по поверженной в прах республике и истоптали ее. А потом пинками подняли уцелевших и тотчас же принялись муштровать их, готовя к новой войне. 11 ноября маячило теперь в далеком-далеком будущем — долог путь до Типперери. Нет, необходимо немедля, пока еще есть время, высказать мерзавцу Гитлеру все начистоту и встать на защиту свободы и независимости по ту сторону пролива.

Один из рабочих швырнул лопату и отер пот с лица. Генри подошел к нему, скинул плащ и, словно обращаясь к усталому товарищу в окопах, сказал: «Пусти-ка меня, сейчас моя очередь». Рабочий посмотрел на него с удивлением, отрывисто засмеялся, закашлялся и отошел в тень.

Генри с размаху всадил лопату в землю. И все мускулы его тела сразу откликнулись на это движение. Он копал и думал, что будет зорко следить за всеми махинациями хитроумных дипломатов, этих соглашателей и правдоскрывателей, следить так же внимательно и настороженно, как следит сейчас за этой перекопанной землей, — уж не залег ли за ней невидимый враг?

Пусть себе ухмыляется противогаз на каминной полке, Генри разбудили не зря — он будет действовать во имя добра, во имя жизни.

Бьет двенадцать! Что ж, можно вернуться домой и поспать.


Перевод Е. Закс.

Загрузка...