Отто Готше ПАУЛЬ ПШИРЕР В ДНИ ОКТЯБРЯ

В конце января 1915 года ночью в кромешной тьме маршевая рота выступила из Эгера. Рота была укомплектована солдатами старших возрастов, и лишь механик Пауль Пширер был молод. Высокий и широкоплечий, он легче тащил на себе походную выкладку и винтовку, чем его товарищи. Но сердитое, упрямое выражение лица его говорило о том, что на фронт он идет не по доброй воле. В сопровождении полевой жандармерии рота двигалась на юго-запад, в направлении Пильзеня. В полях бесновался снежный буран. На жандармах были добротные, на овечьем меху, полушубки, на солдатах — легкие шинелишки. Жандармы взмокли от пота, солдаты мерзли, хоть мороз и подгонял их. Не останавливаясь на привал, они шли ночь напролет.

На рассвете колонна вышла к деревне рядом с маленькой железнодорожной станцией, где в ожидании стояла толпа женщин. Здесь, на этой станции, роту нагнал идущий из Эгера пассажирский поезд. С плачем бросились женщины к солдатам и, нарушив ряды, смешались с ними. Эти солдаты, их мужья, сыновья, братья, через Богемию и Моравию, по чешским и словацким селам, через Венгрию и Карпаты шли на русский фронт. Приказ на марш был секретным, и женщины, конечно, не знали, куда именно направляют роту. Не по своей воле пошли эти люди в армию, все они были вынуждены подчиниться приказу. Полевые жандармы, взяв оружие на изготовку, старались оттеснить женщин. Но женский плач стал еще отчаяннее, и строй распался. Сбежать, однако, никто не мог. Да и куда? Жандармы щелкали затворами винтовок. А кругом, куда ни глянь, сверкала снежная пелена, из-под которой торчали приземистые деревенские домишки. В толпе Пауль Пширер увидел мать. Бросившись к сыну, она прильнула к нему и затихла. Потом он услышал ее шепот:

— Пауль, отец говорит: перебегай, перебегай к русским! Слышишь, Пауль! Перебегай! Отец прав, с какой стати идти под пули…

Жандарм грубо ткнул ее стволом винтовки между лопаток. Пауль конвульсивно сжал свое ружье. Но стоящий рядом солдат, чешский шахтер из Брюкса, шепнул предостерегающе:

— Не сейчас. У нас нет боеприпасов. Мы пока безоружны. Только не горячись, помни, и у нас будет праздник.

Пауль Пширер сдержался. Обняв мать, он загородил ее от жандармов, за что получил несколько ударов прикладом в спину. Не сразу услышал он команду: «Становись!»

— Ста-новись! Стрелять будем! Приготовиться к маршу! — надрывались жандармы.

И колонна снова двинулась в путь. Какое-то время женщины семенили рядом. Но вот обессилела одна, другая, а там и все поотставали и с плачем махали вслед уходящим. Пауль Пширер тоже помахал матери, которая судорожно вцепилась в забор: очевидно, ей стало нехорошо. Он отвернулся и не оборачивался более. Резче обозначились у рта жесткие складки. В нем нарастала решимость бороться и выжить во что бы то ни стало. Перебежать — эта мысль не оставляла его.

Конечно, перебежать — это единственный выход. Но как, как это сделать? И что будет потом?

В Пильзене роту погрузили в товарные вагоны. Их везли через Будвейс к Прессбургу, который товарищи Пауля Пширера называли Братиславой, ибо это был их, чешский город. В наглухо закрытых, заледеневших товарных вагонах они ехали по Венгрии все дальше и дальше на восток, к русскому фронту. На какой-то станции их выгрузили. Марш начался снова. Они миновали Мункач и другие населенные пункты с непривычными, чужими для Пауля названиями, такими, что и не выговоришь.

У косогора стояли повозки с боеприпасами. Здесь солдатам раздали патроны и ручные гранаты. Рота приближалась к перевалу через Карпаты. Увязая по колено в снегу, солдаты поднимались все выше. И чем ближе был перевал, тем глубже становился снежный покров.

Те, кто постарше, изнемогали от усталости; то и дело один из солдат, выбившись из сил, отставал от колонны. Устраивали привалы под разлапистыми елями, потом снова строились и тянулись дальше. Пауль нес теперь уже три винтовки. Он тащил их вместо товарищей, которые не выдерживали форсированного марша.

Пауля одолевала мысль о том, как перейти фронт. «Вряд ли удастся, — думал он. — Да что там, просто безнадежно… Вот если б всю роту подбить…»

И тогда мысли его, преодолевая расстояние, возвращались к родному Драховицу, расположенному подле роскошных Карловых Вар. Драховиц — и перед глазами вставали отец, который работал печатником, мать — она стирала в Карловых Варах на богатых курортников, ибо четырнадцати гульденов жалованья отца не хватало, чтобы свести концы с концами.

«Вот мне уже двадцать три стукнуло, — перескакивал с одного на другое Пауль, — а для матери я еще ползунок… Преотличная страна наша Австро-Венгрия. Снова затеяла войну, опять воюет, гонит на бойню чехов, венгров, босняков, хорватов, поляков, тирольцев, итальянцев, румын — а во имя чего? Против кого воюем?» — мучился Пауль.

Перед ним снова возник образ отца. Старик кивал ему. Интересно, что он может сейчас сказать? Старый социал-демократ, он давно понял, что венский комитет австромарксистов не руководит рабочими Богемии и Моравии, а уводит их в сторону от революционной борьбы. Словно наяву, Пауль видел, как отец подходит к нему, протягивает руку, говорит: «Ты ведь знаешь, Пауль, я всегда был принципиален, поэтому-то нынешнее руководство немецких социал-демократов в Карловых Варах и лишило меня, немецкого революционера, права печатать нашу партийную газету. Что ж, я ушел в частную типографию, хлеб зарабатывать-то надо. Плохо, очень плохо, а, сынок?»

Продолжая шагать, Пауль Пширер улыбнулся отцу: «Ты прав, отец. Потому ты и не захотел, чтобы я стал литографом, как мой брат Макс, и послал меня на курсы механиков… Ты берег каждую копейку, только чтобы мы, твои дети, получили хорошую специальность. Спасибо тебе, отец. Но можешь ты объяснить, к чему мне все это? Чтобы снова идти умирать? Разве я хочу этого, разве я не сыт по горло сербской кампанией? Помнишь, отец, как нелегко мне дались четыре года учебы, да и сербская кампания, хоть и недолгая, совсем не была увеселительной прогулкой. Разве не так? Ни пфеннига не получил я за все эти годы, даже в больничную кассу и то ты платил за меня. А когда я кончил, оказался безработным. Никто на родине не нуждался во мне. Пришлось кочевать из города в город. Ты помнишь это, отец? В австро-венгерской школе меня заставляли петь: «Боже, храни императора Иосифа…» — и я пел. А работу искать пришлось в Германии. Сначала в Галле, потом в Лейпциге… Я нашел ее, стал за гроши тянуть лямку, из кожи вон лез, учился мастерству. Но все пошло прахом, и меня все равно гонят в Карпаты защищать интересы Австро-Венгрии. Ничего не помогло, даже то, что я стал хорошим механиком, — а я ведь стал им, ты знаешь, отец. Армия короля-императора добралась-таки до меня. Теперь вдруг я стал нужным человеком. Два года назад, как я ни упирался, меня зачислили в Эгерский полк. Лишь глубокое отвращение помогло мне остаться рядовым. Меня, как механика, взяли в штаб шофером. Понадобились начальникам мои знания. «Неплохо устроился», — говорили завистники. Но однажды я угробил машину и прямо из штаба угодил под арест — тут уж мне никто не завидовал…» Пауль глубоко вздохнул. Воспоминания захватили его, внутри все так и дрожало от возбуждения.

В этот день маршевой роте предстояло пройти еще десять километров. Но об этом нечего было и думать: обессиленные солдаты один за другим валились на снег. Посыпались угрозы, ругань. Все напрасно. Меж тем опустилась ночь. Наломав лапника, солдаты устраивались на ночлег в густых зарослях кустарника. Заполыхал костер. Лишь на рассвете рота тронулась дальше. И снова Пауль отдался своим мыслям. «Ну хорошо, где-то в Сараеве убили Франца-Фердинанда, а я тут при чем?» — думал он.

Покушение на австрийского престолонаследника и его супругу дало наконец Габсбургской монархии повод объявить войну Сербии. В числе прочих по тревоге был поднят и Эгерский стрелковый полк. Честью быть отправленным на фронт полк обязан нибелунговой верности воинствующего Вильгельма II. Когда дело приняло серьезный оборот, правительство в Вене, испугавшись последствий, растерялось. Но тут вмешался Берлин… На Пауля Пширера обрушиваются воспоминания. Они, как от трамплина, отталкиваются от слова «Сербия». Они шли почти без привалов, и Пауль шел без привалов тоже. «А здорово мы тогда топали, черт побери, — вспоминал Пауль, — полк кадровый… из одной молодежи, силища — четыре тысячи человек… Да и лето было, не зима…»

Лицо Пауля помрачнело: как наяву, предстал перед ним сербский фронт. Они уже не идут, а сидят в окопах. Рвутся снаряды. Санитары выносят из-под огня раненых. И вдруг чей-то голос: «Пширер, Пширер, немедленно в штаб!»

Припадая к земле, Пауль направился в штаб. Толстому майору понадобился личный шофер. «Так вот оно что: опять я ему стал нужен. Собака толстомордая. Из-за какой-то машины засадить человека под арест… Как будто я нарочно. Кабы не он, не стал бы я снайпером, не был бы убийцей… Господину майору, видите ли, не пристало ходить по земле, его толстое брюхо нужно было возить на машине, — перескакивал Пауль с одной мысли на другую. — С этим майором я однажды оказался в голове армии. Хоть раз побывал в важных. Это когда наше наступление провалилось и мы дали стрекача. Ну а штаб полным ходом мчался впереди всех. Это уж как положено…»

Внезапно Пширер остановился. Как самый молодой, он возглавлял колонну и должен был задавать темп марша. За ним встала вся колонна. Откуда-то с дальних рядов послышалось озорное: «Хватит! Натопались! Стой!»

Как по команде, все бросились в снег.

— Встать! Марш вперед! — бушевал ротный. — Что же вы стоите? Поднимайте людей! — набросился он на унтер-офицеров.

Капралы засуетились. Самый усердный из них начал крыть солдат почем зря. Подойдя к нему, Пауль расстегнул штаны и пустил струю. Капрал замахнулся кулаком. В это мгновение раздался выстрел…

Капрал пригнулся к земле. Ободряюще ему улыбнувшись, Пширер стал неторопливо застегивать штаны. Капрал был мертвенно бледен. Пуля пролетела над самым его ухом.

— Кто стрелял? Показать оружие! Оружие к осмотру! Кто стрелял? — бесновался офицер.

— Русские!.. Огонь!.. — раздался крик, испуганный и насмешливый одновременно.

Рота, как по команде, открыла беспорядочный огонь. Меж деревьев засвистели пули. Но вот рота снова построилась. Солдаты по очереди показывали винтовки. Капралы заглядывали в каждый ствол. Сгрудившись поодаль, офицеры шепотом обсуждали что-то. После осмотра установили, что стреляла вся рота. Только у одного солдата канал ствола был чистый, у Пауля Пширера, ведь, когда все стреляли, он застегивал штаны.

Капрал перекосился от ненависти, когда увидел чистый ствол у винтовки Пширера. Но Пауль спокойно встретил его злобный взгляд. Когда рота снова двинулась в путь, он стал рассказывать товарищам, но так, чтобы капрал тоже слышал его, что на снайперских курсах он был одним из лучших и не зря получил за отличную стрельбу шнур. Этот шнур лежит сейчас у него дома, на комоде у матери.

— Промахов у меня не бывает, — заключил Пауль.

Они вошли в лес, который долго обстреливался неприятельской артиллерией. Этот участок фронта, должно быть, много раз переходил из рук в руки. Снег скрывал страшные приметы боя, только голые деревья, похожие на виселицы, словно жалуясь, простирали к небу свои изуродованные ветви.

Виселицы. Пауль стиснул зубы, сердце его сжалось, Опять им овладело то неприятное чувство, в котором отвращение, ужас, страх, ненависть слились воедино.

Тогда в Сербии, далеко от переднего края, штабному шоферу Пширеру довелось стать свидетелем чудовищных преступлений австро-германских милитаристов: он нередко присутствовал при массовых казнях сербских рабочих и крестьян. Вся их вина состояла в том, что они сербы и любят свой народ. Пширер знал это. Офицеры в штабе вели при нем откровенные разговоры, особенно его майор любил высказываться во всеуслышание: «Их нужно уничтожать! Уж мы прочистим им мозги, этому сброду, этой банде, поднявшей руку на эрцгерцога…»

И Пауль видел виселицы, леса виселиц, что вырастали в сербских деревнях и городах; у него на глазах свершались массовые убийства сербов, боровшихся за свободу и независимость своего народа, своей родины; он видел палачей, которые наглядно доказали, что такое цивилизация Австро-Венгерской монархии. Пауль понимал, что солдаты на передовой всего этого не знали. В тылу же был в почете именно такой способ ведения войны, это была месть за фронтовые неудачи. Бессмысленное уничтожение народа…

Пауль Пширер до боли стиснул зубы. Расщепленные стволы деревьев здесь, на гребне Карпатских гор, напомнили ему размозженную голову крестьянина-серба, в ушах вновь раздался вопль женщины, кинувшейся на мертвое тело мужа.

У Пширера к горлу подступила тошнота. Садист в мундире майора вербовал добровольцев: «Ну, Пширер, что же вы? Это ведь не хуже, чем охота на зайцев! Второй такой случай едва ли представится. А тут он сам идет к вам в руки. Соглашайтесь! Ну?..»

«Псы проклятые, — думал Пауль Пширер, поднимаясь к перевалу лесистых Карпатских гор. — Хотели превратить нас в убийц». Разумеется, он отказался. Как и многие другие. Судьям из военного трибунала пришлось набирать палачей из батальона полевой жандармерии. Тем было все равно — ведь это была их служба.

«Значит, отлыниваете, Пширер? И для этого мы готовили из вас снайпера? Подлец!» И майор напыжился, как павлин, выказывая Паулю полное свое презрение.

«Сделали снайпером! Очень мне это надо было… Винтовка дрожала у меня в руках. Я должен был стрелять в людей, которых согнали на окраину города, стрелять в присутствии других жителей. Никогда! Я не могу да и не хочу подчиняться такому приказу. Понимаете, не хочу!»

Последние слова он выкрикнул вслух. Товарищи встревожились.

— Померещилось тебе, что ли? — спросил один.

— Да нет, вспомнил, как при мне в Сербии расстреляли крестьян. Всех до единого. Мне было так худо тогда, даже тошнило. У моей матери всегда так, когда она волнуется…

Шахтер из Брюкса ободряюще похлопал его по плечу.

— И мне привелось кое-что видеть. Но ты, парень, держись. Я уже говорил тебе, и на нашей улице будет праздник.

На ночь они наконец расположились в тесных блиндажах, на позициях, которые им предстояло оборонять. Сменяемые подразделения не ожидали прибытия маршевой роты. Смену встретило лишь несколько немецких офицеров. Когда они узнали, что пополнение, кроме одного неблагонадежного, взятого прямо из крепости солдата, состоит сплошь из чехов и словаков, они предупредили офицеров маршевой роты:

— Будьте начеку! Здесь есть открытый проход, через него дезертируют пачками.

На этом участке фронта царило затишье. Товарищ Пауля, шахтер из Брюкса, и еще несколько его верных друзей стали думать, как им быть. Решили дожидаться весны. Весной сама погода будет им благоприятствовать.

Пауля все больше тянуло к этому рассудительному человеку. Вместе со ста двадцатью шахтерами, отказавшимися явиться на призывной пункт, его под стражей пригнали из Брюкса в Эгер. Сейчас он как одержимый думал только об одном — как покончить с войной, а заодно и с Габсбургами.

— Я тоже за немедленный мир. — На лбу Пширера обозначилась глубокая складка. Она всегда появлялась, когда он думал о чем-то серьезном. — Еще в Сербии я понял, что чаша терпения переполнилась. Только не видел выхода. Когда меня снова отозвали в штаб, я поверил в то, что вырвусь наконец. Не тут-то было. Мне дали отпуск. В штабе все-таки полегче. И в декабре я уже был дома, в Карловых Варах, у родителей. Но отец ничем не помог мне.

Шахтер только покашливал, он ждал окончания исповеди. Подчиняясь молчаливому приказу, Пауль продолжал:

— После поражения и страшных потерь в Сербии моральный дух армии упал. Вы сами все это знаете, удивляться тут нечему. Люди не понимали, во имя чего они должны умирать. А когда началось беспорядочное отступление, тут и выяснилось, кто трус и шкурник. Едва только штабные крысы в чинах оказывались в тылу, в безопасности — как начинали таскаться по кабакам. Тут уж поневоле прозреешь. Вот и я тоже…

Пауль помолчал минутку. Он хотел, чтобы его рассказ прозвучал шутливо, но вместо этого получилось только горькое признание.

— Из кадрового Эгерского полка, я думаю, по меньшей мере два батальона напялили на себя шапки-невидимки. Один за другим солдаты исчезали, будто испарялись, словом, разбегались по домам. Весь третий батальон лежал в лазарете. Почти все разбрелись кто куда. Полк в полном смысле слова рассыпался. Меня, к сожалению, жандармы застукали. Дурак этакий, я не заметил ошибки в отпускном билете и перепутал срок возвращения в часть. И вот… Третьего января тысяча девятьсот пятнадцатого года меня как дезертира судил военный трибунал. Это было четыре, нет, теперь уже пять недель назад. Меня приговорили к двум годам крепости за измену полковому знамени. Но ведь знамени больше не было. Вместе со знаменосцем оно лежит на дне Савы, неподалеку от Белграда. Измена! Да чему же я изменил, черт побери! Тем не менее в казематах Терезиенштадта военный трибунал пытался вправить мне мозги. Председательствовал мой толсторожий майор. Вправлять мозги — это был его конек. Он всем хотел вправлять мозги. Но ему не повезло…

Наконец Пауль развеселился. Он стал подбивать товарищей отправиться на порубку леса. Там, на свежем воздухе, он и доскажет свою историю.

Заготовка дров входила в ежедневную обязанность солдата. Как часто эта обязанность спасала их от холода! Ведь нужно было повалить дерево, распилить его, наколоть дров, подтащить их к блиндажу; вот теперь бы и потешить душу у раскаленной печки, но высшее начальство мешало этому. То пошлет их на пост, то в боевое охранение или с каким-нибудь донесением. Редко удавалось солдату воспользоваться плодами своего труда.

Вьюги и метели сменились ясными морозными днями. Как-то раз солдаты разложили на одном из защищенных склонов костер; покуривая, они болтали о всякой всячине, но вскоре все окружили Пауля и шахтера.

— В казематах Терезиенштадта такая сырость, что у всех заключенных через год-другой открывается чахотка. Пока я сидел в арестантской до отправки на фронт, я много передумал. Времени, слава богу, хватило. Что-то я в своей жизни делал не так, это уж точно, иначе не сидел бы в этой дыре.

Пауль поднялся, расправил плечи, со всего размаху вонзил топор в смолистый ствол и продолжал:

— Вот когда я понял, что нельзя плыть по течению. Мое счастье, что у господ из военного трибунала нашлось время все хорошенько обдумать. Нужно же им было решить, что делать с огромной, все возрастающей массой людей, которые отказываются идти на фронт. Но я так и остался в тупике, а они нашли выход. Пример перед вами.

И Пауль скорчил такую гримасу, что все так и грохнули.

— Нет, серьезно, они нашли выход, к тому же самый простой. Если солдат сидит в Терезиенштадте, войну не выиграть, мудро решили они. Чтобы победить, солдат должен быть на фронте, это яснее ясного. Вот и сиди теперь на передовой, и ты сиди, и ты, и ты… Ведь вся наша рота именно так очутилась в Карпатах… А что, братцы, не махнуть ли нам на ту сторону?

Раздались одобрительные возгласы. А у шахтера был даже готов план. Он все обдумал, выносил свой замысел долгими февральскими ночами.

— Будем переходить всей ротой. Капралов, которые заартачатся, заставим идти силой. Своего капрала беру на себя — нагружу его мешком с боевыми гранатами. А с винтовкой на изготовку пойду за ним по пятам… Кстати, он и твой капрал тоже. Придется и тебе присматривать, чтобы он не наделал глупостей…

Проговорив это, шахтер со смущенной улыбкой взглянул на Пауля.

— Хоть ты и немец, но парень хороший. Так вот, у нас, чехов, есть еще одна, особая причина желать мира. Нам, славянам, надоело быть рабами австрийцев. С нас хватит! Стало быть, решено: переходим в полном составе.

Не так-то просто человеку в двадцать три года принимать жизненно важные решения. Но шахтер помог Паулю найти истинный путь, и юноша перестал колебаться. Военная машина вертится как заведенная, и вырваться из нее нелегко, тем более что она еще прочна и сильна. Но на этот раз механизм отказал. Солдаты Эгерского полка не бросались очертя голову в неизвестное, они просто решили, что для них война окончилась. Окончилась 10 марта 1915 года.

Внизу, в долине, где приютилась деревушка Мызилаборце, над трубами домишек, как и вчера и позавчера, по-будничному курился дым. Но день этот был особым. Пауль дважды выстрелил по перекрытию капральского блиндажа. Начальнички понимали, что это не просто озорство. И им оставалось лишь покориться. Капрал тащил на себе мешок с ручными гранатами. Он был родом из Линца. Волны Дуная не подсказали ему, что мечте его дослужиться до вахмистра, а потом пойти в таможенники и обзавестись собственным домиком на какой-нибудь пограничной станции — не суждено было осуществиться. Побросав оружие, шли они средь бела дня сдаваться в плен. Или тридцать два человека, среди них четыре капрала — все, что осталось от Эгерской роты. Только двое — Пширер и шахтер — шли с винтовками наперевес. Лишь дойдя до передовой русских, они швырнули их прочь. Пауль Пширер дал себе клятву никогда больше не брать в руки оружия. Он так и сиял, глядя, как капрал осторожно снимает со спины мешок с гранатами.

В русских окопах бывшие враги принялись угощать друг друга махоркой, похлопывать по плечу, словом, праздновать перемирие. Но вот явился усатый офицер, и братание мгновенно прекратилось. Так и на этот раз дружба между славянскими народами была снова оборвана.

Русские пехотинцы застыли в стойке «смирно». Из уст усатого понеслась такая исступленная ругань, что даже видавшие виды солдаты королевско-кайзеровской армии удивились. Немного понимавший по-русски шахтер расслышал, как один из солдат пробурчал:

— Вот негодяй, решил заработать на вас «Георгия». Скроет, что вы перебежчики, а себя изобразит героем, который, видите ли, взял в плен целую роту.

Раздался приказ: «Строиться!» Крики, угрозы, брань. И снова начались переходы, короткие привалы, опять переходы. В тылу, далеко от линии фронта, их допросили, а потом они очутились в большом лагере, где были собраны десятки, сотни тысяч военнопленных.

Дни, недели, месяцы тащился состав с пленными по Украине к Киеву, а потом в Сибирь. Спасаясь от вшей, Пауль и шахтер остригли друг друга наголо; солдаты использовали каждую возможность помыться, и все-таки в вагонах пахло, как в конюшне. Порой они забывались в заунывных песнях. Лишь где-то, не доезжая Байкала, их загнали за колючую проволоку, в лагерь. Собственно, проволока была ни к чему. Бежать отсюда по меньшей мере легкомысленно. А здравого смысла им не занимать. И потянулась многотрудная жизнь. Милосердие, уважение человеческого достоинства — все это были пустые слова для царских служак. Комендант лагеря, жандармский офицер-пропойца, всегда держал в руках плеть. Он продавал пленных местным промышленникам, за что получал от последних немалый куш.

Через неделю-другую вышел на работу и Пауль — электростанции понадобился механик.

— Говорят, ты, немчура, свое дело знаешь. Можешь неплохо устроиться, только чтоб не дурить, не то… — И комендант погрозил толстой кожаной плетью. При этих словах служащий электростанции, который подбирал людей, отвесил коменданту поклон и вычеркнул из списка все остальные имена.

На электростанции Пауль быстро сошелся с рабочими. Выучил русский язык, сблизился с немецкими военнопленными и русскими революционерами, сосланными в Сибирь.

В первые же дни к нему подошел бледный, худой мужчина. Он подолгу беседовал с Паулем то на русском, то на немецком языке. Этот человек с почти прозрачным лицом открыл Паулю неведомый ранее мир.

— Говоришь, в Лейпциге?.. В Лейпциге я был тоже, и там пришлось поработать. Ведь там печаталась «Искра». Мне было поручено переправлять газету в Россию. В то время в городе жил Владимир Ильич, о, это великий человек, — рассказывал он на почти чистом саксонском наречии.

Так Пауль Пширер впервые услышал о большевиках. Имя Ленина, программа большевистской партии, ее популярность среди рабочих — все это было ново для военнопленного Пширера. Он сразу понял, что большевики — хотя тоже социал-демократы — принципиально отличаются от немецких социал-демократов, которые в свое время выгнали его отца из типографии их партийной газеты.

Он много и увлеченно учился. Но первое поручение провалил. В его инструментальном ящике шпик обнаружил листовку. На допросе Пауль не проронил ни слова. И лишь однажды предательски дрогнули его веки. Это было, когда конвой уводил его нового друга, и Пауль услышал его страшный, надрывистый кашель.

И вот Пширер снова в лагере. Чеха из Брюкса там уже не было. На четвертый день Пауля среди других пленных вызвали в комендатуру. В любой час быть готовым к отправке, сказали им. Куда и зачем, узнать так и не удалось, а готовить к дороге было нечего. И вот конные казаки погнали их на вокзал. Начался долгий путь. Во Владивостоке, опять в сопровождении казаков, их водворили в мрачные лагерные бараки на берегу Тихого океана. Оттуда открывался вид на бесконечный водный простор. С верфи имперского военно-морского флота днем и ночью доносился грохот работ. Туда-то и послали Пширера.

Металлиста из Дортмунда, токаря по профессии, первого осенило.

— Мы работаем на военную промышленность, Гаагской конвенцией это запрещено. Будем саботировать.

Паулю хватило русских слов, чтобы объяснить причину саботажа инженеру, руководившему работами на эсминце.

— Ах, вот оно что! — усмехнулся инженер. — Господа военнопленные знают даже о Гаагской конвенции. Что ж, отлично. Мы тоже кое-что о ней слышали. Вот и поступим согласно вашему желанию, а заодно и по закону…

Тон, которым это было сказано, не предвещал ничего хорошего. Так в жизни Пауля началась новая полоса — полоса страданий.

Нескольких саботажников сразу же, не заводя в бараки, повели в лагерь, огороженный частоколом. Кроме них, там не было ни одного пленного, одни уголовники. Кое-кто был даже в ножных кандалах. Ватник у Пширера отобрали, выдав вместо него серый арестантский халат. В группе, куда его включили, было двенадцать человек, сплошь уголовники: воры, спекулянты, пропойцы — и он, единственный военнопленный. Затем четыре такие группы втиснули в теплушку и повезли куда-то.

Ехали они долго. Все, что Пширеру пришлось пережить в бесконечных дорогах, бледнело перед настоящим. Двери теплушки закрывались неплотно, в щели дуло. И это в трескучий мороз, когда столбик ртути опускался до сорока. В Харбине заключенные оставили двух мертвецов, в Иркутске — четырех. Каждая неделя пути стоила двух человеческих жизней. До Омска умерло еще пять человек, к Екатеринбургу их ехало уже двадцать девять, к Вятке — двадцать шесть, к Вологде — всего двадцать один. В Вологде выгрузили трупы двух жандармов, приставленных к арестантам, но ехавших вместе с конвойными в пассажирском вагоне.

Пока Пширер с товарищами нес носилки с трупами через железнодорожные пути, мороз прохватил его до костей. Носилки поставили на перрон, но начальник станции велел им сейчас же убраться. Тут подоспел старший по эшелону и, издевательски усмехнувшись, приказал не трогаться с места.

— Обеспечьте нас провиантом, дровами и углем. Не дадите — простоим здесь сутки, получите удовольствие хоронить весь батальон.

Паулю удалось раздобыть ведро кипятку. Случайно он услышал, что эшелон направляется в Мурманск. Там заключенные будут строить стратегически важную железнодорожную линию для связи Кольского полуострова с Петербургом; царское правительство уже заручилось для этого материально-технической помощью американцев и англичан.

Строить железную дорогу! Пауль догадывался, что это сулит ему в такую суровую северную зиму.

Начальник эшелона отдал приказ об отправлении. Через несколько дней переезд по железной дороге окончился, начался этап. Много спустя, когда Пауль уже жил в ледяной пустыне Северной Карелии, в рубленном из толстых бревен бараке, ему мерещился этот пеший переход.

Врезались в память и картины строительства железной дороги. Немецкие и австрийские военнопленные, русские каторжники, ссыльные, целыми семьями согнанные со всех концов гигантской империи, работали под надзором английских офицеров. Погибали сотнями.

Охранниками на строительстве были черкесы. Эти жили своей жизнью, далекой от жизни строительных команд. Им тоже было несладко в царской России. Но они служили царю, ибо не понимали, что можно иначе, ибо не знали, что есть иной путь.

Англичане жили в благоустроенных коттеджах. Коттеджи отапливались нефтью, которую специально привозили на санях; в квартирах было тепло и уютно, и весь поселок считался запретной зоной, которую охраняли овчарки. Даже русские служащие были не вправе заходить туда без специального пропуска.

Первым англичанином, с которым Пауль столкнулся, был долговязый техник, носивший военную форму. Команду Пауля бросили на строительство дамбы. Бессмысленная работа. Мерзлую землю можно было разве что колупать. Но англичане требовали: работайте, давайте выработку. Их премии, надбавки к жалованью, вознаграждения, дотации — все зависело от этой выработки. Охваченные бессильной яростью, они все-таки понимали, что установленные сроки работ — фикция.

Однажды, доставая из портфеля чертеж, английский офицер выронил готовальню. Пауль видел, как коробка упала на снег, видел он и надменное лицо молодого англичанина, его бесцветные, холодные глаза. Опершись на лопату, Пауль не двинулся с места. Лицо англичанина покрылось красными пятнами. Он ткнул Пауля в грудь кавалерийским стеком — без них англичане никогда не выходили из дому — и повелительно кивнул.

Пауль не понял английских слов, но по этому жесту догадался — ему предлагают нагнуться и поднять готовальню. Пауль только отвернулся. Англичанин визгливо заорал. Все подняли головы. Пауль Пширер вызвал в памяти знакомые английские слова. Дома у отца его были кое-какие английские книги; печатники — как его отец или брат Макс — люди начитанные и изучали иностранные языки. Пауль сказал: «Please, my boy», — и указал на коробку, лежащую в снегу.

Это значило: подними-ка сам. Паулю повезло. Черкес, не понимавший ни по-английски, ни по-русски и стоявший как изваяние с неподвижным лицом, не слышал словесной перепалки англичанина и военнопленного. Он пнул Пауля ногой и приказал ему взять наконец в руки лопату.

Но вечером к бараку подошел дорожный инженер из строительной фирмы — подлый и трусливый мошенник, Он велел казачьему офицеру вывести Пширера из барака и посадить его в холодный карцер. На следующую ночь Пауль отморозил два пальца на левой ноге. Во время переезда по железной дороге, длинных пеших переходов, на работах в зимнюю стужу ему как-то еще удавалось ни разу не обморозиться. Но тут перед адским холодом этой зимы он оказался беспомощным. В тесной клетке он не мог даже шевельнуться. Когда рано утром часовой отодвинул засов его камеры, Пауль устремился на улицу. Он быстра стянул сапоги и портянки и стал снегом растирать пальцы. Он тер, тер и тер, а на дворе стоял мороз за тридцать градусов.

Январские и февральские дни 1916 года были для него самыми трудными. Иногда ему казалось, что он не выдержит. И тогда он смотрел на закованных в кандалы русских товарищей по несчастью. Пережить это время ему помог один петербургский рабочий, кузнец с Путиловского завода, большевик.

— Ты молодой, многому научился, ты образован. Береги свою голову. Ты слышишь, земля гудит у нас под ногами. И не только от весны — она, конечно, придет. И это хорошо. Но земля, скованная вечной мерзлотой, таит в себе и нечто иное — революционный дух. Он чувствуется ежечасно, ежеминутно. Знай это.

Путиловец говорил степенно и серьезно. Его вера в свое дело была непоколебима.

Летом жить стало немного легче. Но теперь на рабочих обрушилось новое мучение — тучи комаров. Сыпной тиф и малярия косили людей. Врач, единственный на весь этот огромный болотный край, примыкавший к новой железнодорожной линии, никак не мог справиться со своими обязанностями и помочь тысячам нуждающихся. Он делал все, что мог, но почти не было медикаментов, не хватало помещений. Он лечил в бараках и палатках, вел героическую, но тщетную борьбу за жизнь людей.

Строительная фирма платила царскому правительству по тридцать рублей за рабочие руки, доставленные на строительство в Карелию. Тридцать рублей заплатил Пауль врачу за то, что тот направил его в Кандалакшу якобы за медикаментами. Он дал ему еще тридцать для инженера, чтобы этот продажный пьяница, поставлявший фирме рабочую силу, «не заметил» побега Пауля. Деньги в течение многих недель собирал путиловец.

Но Пширер все-таки лишил работорговца заработка. Он перепилил кандалы у путиловца и, спрятав его под соломой на дне старой телеги, увез с собой.

Петербуржец был отличным организатором. В Кандалакше он связался с одним матросом, который достал для них два билета до Архангельска и благополучно передал их на попечение железнодорожника, работавшего на линии Архангельск — Череповец — Петербург. В конце 1916 года Пауль вышел на станции Тихвин, — он был уже кочегаром паровоза, а его помощник, путиловский кузнец, поехал в Петербург.

Паулю повезло. Здесь никто не признавал его за немца: русским языком он уже владел не хуже, чем родным. В Тихвине, что лежит на юго-востоке от Петербурга, он устроился механиком на мельницу. Хозяин мельницы, некто Мерович, известный в городе ростовщик, нанял его за восемьсот рублей, полагая, что приобрел молодого русского механика.

— Если ты врешь, что освобожден от воинской повинности, — грозил Мерович, — я тебя изувечу. А деньги, друг любезный, вырву у тебя даже из глотки. Потому не трать их зря… Береги… Не думай, что тебе удастся надуть Меровича. Я на ветер денег не бросаю…

Кряхтя и вздыхая, отсчитал этот куль с мукой восемьсот рублей, но Паулю дал из них только пятьдесят, остальные спрятал в карман:

— Не все сразу. Работай, через месяц получишь еще.

Пауль поселился на окраине города. Семья Балкановых приняла его за благовоспитанного молодого человека из Пензы. Они считали, что он квалифицированный рабочий, из тех, что починят швейную машину, а самовар превратят в паровой двигатель. Да и зарабатывает неплохо. По крайней мере, так думал Ваня, младший отпрыск Балкановых. Но девушка из соседнего дома, с которой Пауль вскоре познакомился, думала иначе.

— Что-то не верится, что вы из Пензы. Слишком книжная у вас речь. Так говорят люди в университетах, литераторы, словесники. Но оставим это, я не любопытна. — Она лукаво улыбнулась. — Любопытство может мне только повредить.

У Ирины был гладкий лоб, черные, отливающие синевой волосы и ясные глаза. Она была молода, ходила легкой, почти летящей походкой. Когда она двигалась или разговаривала с ним, на сердце Пауля Пширера делалось тепло. Он не умел скрывать своих чувств. Ирина понимала все, но делала вид, что ничего не замечает. Она училась в университете. Чтобы получить разрешение на жительство в Петербурге, она должна была предъявить полицмейстеру желтый билет — документ, дающий право заниматься проституцией. Девушкам-еврейкам жить в Петербурге было запрещено, а проституткам можно. Университет Ирина окончила. Однажды, когда Пширер зашел к ней, она положила перед ним на стол один документ и со смехом посмотрела на Пауля.

Он начал читать, повертел бумажку в руках, снова принялся читать, положил на стол, потом опять взял и прочитал еще раз. Это была справка врача, наблюдавшего студентов Петербургского университета. Врач удостоверял, что выпускница университета Ирина Петровна Бершикова до сего дня сохранила девственность. Пауль ясно представил себе, как удивился этот врач, вернее, этот полицейский чин, подписывая такое свидетельство. Да и как было не удивиться? Проститутка, не продавшая себя, интеллигентная девушка с отличными манерами, с высшим образованием и университетским дипломом, к которому приложен желтый билет, выданный пять лет назад чиновником того же ведомства. Этот билет так и остался неиспользованным.

Ирина и Пауль подружились. У нее были связи в Петрограде, и она старалась использовать их. Пауль Пширер помогал ей, выискивая соратников для борьбы за прекращение войны. Первым, кого нашел Пауль, был старый грузчик с мельницы.

В феврале поднялись петроградские рабочие, солдаты и матросы, зашатались основы царского тропа. Для Ирины и Пауля эти события не были неожиданностью. Ирина дважды ездила в Петроград, она разыскала там друга Пауля — старого путиловца.

— Передай привет товарищу немцу. Скажи ему, что пилку, которой он распилил мои кандалы, я храню в альбоме, как редкий цветок. Приедет в Петроград — пусть зайдет… Покажу ему мой гербарий… Скоро ему представится случай поработать…

Так оно и вышло. В Тихвине находился лагерь военнопленных. Часть пленных располагалась в стоявшей неподалеку от мельницы военной тюрьме; жили они в ужасных условиях, вместе с русскими военными узниками. Содержались почти одинаково. Пауль был связан с пленными, но помочь им, изменить их ужасное положение, улучшить его не мог. Когда же февральские события, как пламя, перебросились от города к городу, отворились тюремные ворота и в Тихвине. По улицам шагали ликующие солдаты с красными бантами и знаменами. Не встречая сопротивления, они устанавливали новый порядок. В эти дни было выпущено на свободу полторы тысячи немецких и австро-венгерских военнопленных.

Узнав об этих событиях, Пауль Пширер прибежал в лагерь. Измученные военнопленные восприняли весть о свободе спокойно. Прежде всего они выбрали солдатский совет, членом которого стал и Пауль Пширер. С утра до вечера он был на ногах, его сделали связным между городскими властями, рабочими-активистами и освобожденными военнопленными.

В жизни Пауля Пширера начался новый период. «Пора и у нас покончить с войной, — думал он. — Царизм свергнут, значит, нужно прогнать и Габсбургов и Гогенцоллернов…» Но новые обязанности не оставляли ему времени для размышлений. Где бы он ни был, он вступал в горячие споры.

— Да, Габсбургов и Гогенцоллернов тоже нужно сбросить с трона, — старался он внушить немецким товарищам. Сам того не сознавая, он пользовался аргументами шахтера из Брюкса.

— Ты на этом деле, конечно, собаку съел, — ответил ему один молодой кавалерист. — Но не учитываешь, что сейчас у Германии куда больше шансов выиграть войну. Гогенцоллерны сидят в седле прочнее, чем когда-либо… Отстань от меня с твоим солдатским Советом. Вернемся домой, нам за это орден не дадут.

Такого ответа Пауль не ожидал. Для него все было предельно ясно. Только революционный подъем народных масс положит конец войне. Повсюду. И он обрушил на голову сомневающегося кавалериста тысячу доводов.

— Ты думаешь, в Германии и Австро-Венгрии удастся подавить стремление народа к миру? Ты считаешь, что в наших окопах все спокойно? По-твоему, пример русских ни на кого не повлияет? Ты полагаешь, что войну можно прекратить без свержения власти монархии?

— Ты спрашиваешь, ты и отвечай, — буркнул кавалерист.

Пауль ничего не ответил. Он умел только верить, но не убеждать. Дома он уселся за книги. Ирина приносила ему множество печатных изданий. Он читал и пускался в новые споры. Теперь он работал киномехаником в городе и в лагере. В апреле Тихвинский рабочий Совет послал его в Петроград с поручением привезти новые фильмы и обменять киноаппаратуру.

Поезда ходили в ту пору нерегулярно. Пауль болтался в ожидании поезда на Финляндском вокзале и неожиданна стал участником встречи одного человека. Это был человек небольшого роста, скорее даже маленького. Очень живой и подвижный. Встречало его множество народу.

Пауль протиснулся сквозь толпу. Холеный, хорошо одетый господин держал речь. В толпе матросов громко рассмеялись, когда вновь прибывший, склонив голову набок, немного послушал, что говорил оратор, отстранил его и, сняв кепку, заговорил сам.

— Кто это? — спросил Пауль.

Один из матросов сплюнул к ногам Пауля шелуху от семечек.

— Дурацкий вопрос, — сказал он. — Кто тебя интересует? Хлыщ или тот, невысокий? Этот наш, Владимир Ильич. А хлыщ — Чхеидзе. Можешь взять его себе.

Ленин! Пширера как током ударило. Он стал пробираться ближе к броневику, на котором стоял Ленин, но это ему не удалось, да и речь скоро кончилась. На площади осталась лишь группа споривших господ. Среди них был и Чхеидзе, бледный, обиженный до глубины души, задетый за живое. Ленин говорил, обращаясь только к рабочим, будто меньшевиков и эсеров тут и в помине не было…

В зале ожидания, где Пауль сдавал на хранение багаж, он встретил своего друга с Путиловского завода. Тот был с пистолетом и красной нарукавной повязкой.

— Какой великий день! Приехал! Теперь дела пойдут, вот увидишь. Речь Владимира Ильича — это наша программа. Его так здесь встречали… — Путиловец торопился. На прощанье он сказал: — Не думай, что это уже победа. Впереди еще много трудностей.

Смысл этих слов Пауль понял лишь позднее, летом, когда в Тихвин вошли белогвардейские войска.

Средь бела дня раздались выстрелы. С дома городского Совета белогвардейцы сорвали красный флаг. Хозяин мельницы Мерович, который после февраля исчез, вдруг вновь объявился в городе. Он прибыл вместе с белыми, с трудом тащил свое толстенное пузо по лестнице горсовета и стал распоряжаться там, как хозяин.

Когда рабочие и солдаты Тихвина, взяв оружие, встали на защиту города, господин Мерович снова исчез. И даже не заглянул к себе на мельницу.

Пауль бросился в лагерь за своими товарищами, но опоздал. Солдатский Совет уже обратился ко всем бывшим узникам лагеря с призывом помочь населению Тихвина подавить восстание белогвардейцев. И почти все военнопленные с винтовками в руках вступили в борьбу. Немцы, австрийцы, венгры — все взялись за оружие.

Оружие… У Пширера его не было. С того дня, когда он в Карпатах бросил винтовку в русских окопах, он ни разу не брал в руки оружия. И гордился этим, но сейчас его мучили сомнения: правильно ли он поступает? Долго раздумывать, однако, не пришлось — белогвардейцев изгнали из города.

Ирину он увидел только через два дня. Ей пришлось скрываться где-то за городом, — сразу же после вступления в Тихвин белые стали хватать евреев, большевиков и рабочих. Пауль предложил ей поселиться у него, Ирина только рассмеялась, — конечно, это была забота о ней, но тут было и другое — желание никогда с ней не разлучаться.

— Ты великий пацифист, Пауль. Если будет необходимо, ты не только защитишь меня словами — добрыми, убедительными, крепкими наконец, но и прикроешь своим телом. Спасибо тебе за это. Но беляки стреляют, и твое доброе желание этому не помеха. — Ирина немного помолчала, потом, прижавшись к нему, поцеловала. — Любимый мой… Беги-ка лучше в лагерь и мобилизуй своих товарищей. Пусть они возьмут в руки оружие и заговорят с контрреволюционной нечистью более убедительным языком. Белые гады понимают только язык оружия… Ты думаешь, твоего господина Меровича убедишь добрыми словами? Он бы тебя муштровал кнутом. Большевик не может быть ангелом. Мы не хотим насилия, но не допустим, чтобы нас задушили силой. Не думай, что мне было страшно в моем убежище… Нет, страха я не ведала…

Она умолкла и, глядя на него твердым взглядом, ждала ответа. Он знал, что Ирина печатала листовки и ездила в Петроград за бумагой. Она была бесстрашным человеком — он понимал это. Поэтому сейчас он молчал, пытаясь разобраться в нахлынувших на него мыслях и чувствах.

«Насилие против насилия — иного решения быть не должно», — думал он.

Ирина достала из-под кофточки маленький пистолет и положила его на стол. Он понял, что это урок… А день спустя механик Пауль Пширер из города Драховицы, что близ Карловых Вар, и филолог-славистка Ирина Петровна Бершикова стали мужем и женой, а спустя еще два дня они переехали к родственникам Ирины в Петроград.

Первые недели Паулю казалось, что он в раю. Это было похоже на счастливый сон, который заслонил все пережитое. Для Ирины бурные проявления его любви не были неожиданностью. Она понимала, что годами сдерживаемое чувство должно было вырваться наружу. Ведь она его тоже любила. Она знала также, что его стремления, его высокие человеческие идеалы столкнутся на практике с суровой действительностью. Сейчас он подводил итог целому периоду своей жизни.

Она оказалась права. Август, сентябрь и октябрь 1917 года стали для Пауля школой революции. Гостиница, где они жили, находилась неподалеку от Зимнего дворца, в нем размещалось временное правительство. В этой гостинице жило много большевиков; швейцаром в ней работал родственник Ирины, тоже сторонник большевиков. Здесь она жила и в университетские годы, только не в гостинице, а на заднем дворе. Оттуда она видела, как в июльские дни временное правительство Керенского топило в крови демонстрацию голодающих рабочих. А потом были еще демонстрации, голодные бунты и карательные налеты казаков.

Война продолжалась. Немецкие войска наступали. Пауль часто вспоминал кавалериста из тихвинского лагеря. Неужели тот думает по-прежнему и не понял, в чем правда? Не может быть, чтоб Гогенцоллерны победили и на вечные времена укрепились на троне. Что тогда будет? Сейчас он уже хорошо понимал, что одной пламенной любовью к человечеству ничего не изменишь.

Долго ли продлится война? Это зависит и от тебя, Пауль Пширер. Он был беспощаден к себе. В эти дни Петроград был обклеен приказами. Но мало кто им подчинялся, число сопротивляющихся росло. Народ требовал мира.

Однажды Пауль проснулся среди ночи. Гостиницу захватили рабочие и матросы. В его номере, угловой комнате на третьем этаже, установили пулемет. Через прикрытое окно его ствол грозно смотрел на улицу.

Ирина подпоясалась ремнем, на нем висела кобура с небольшим пистолетом. Они знали, что готовится вооруженное восстание, но когда оно начнется, было неизвестно. Рабочие, матросы и красные солдаты использовали гостиницу как плацдарм для штурма Зимнего дворца.

На рассвете этого холодного октябрьского дня прогремел выстрел с «Авроры». Внизу, во дворе, на лестницах, в комнатах отряды готовились к бою. Через несколько минут они пошли на штурм Зимнего — резиденции Керенского. По Невскому проспекту, Миллионной и другим улицам вооруженные солдаты шли к Зимнему. Последние восемьсот метров они преодолели в стремительном беге.

Пауль стоял в глубине комнаты, когда матрос распахнул окно и установил пулемет на подоконнике. Ирина ушла. Пауль взял у матроса патронную ленту, перекинул ее через плечо, снял со стены винтовку и сбежал вниз.

Твердо держал в руках винтовку бывший военнопленный Пауль Пширер, не дрогнув, надел на нее трехгранный острый штык. Перед его мысленным взором мелькали события минувших лет. Он вспоминал Дунай, Саву, окопы на горных склонах Карпат. Слышал вой снарядов, видел убитых, умирающих, повешенных, людей, в отчаянии кидавшихся на колючую проволоку. Тогда он бросил оружие. «Как часто я гордился этим, — думал Пауль. — Никогда не возьму больше в руки винтовку! — решил я тогда. — Долой войну!»

Но какая была война? Преступная война угнетателей, захватническая! Сейчас иное дело… Сейчас идет борьба за мир, за свободу, борьба за освобождение рабочего класса. Эта война — последняя. Вперед, в последний бой!..

Вперед! Вперед!

Он устремился на улицу. С криком бежали к Зимнему люди. Слышались раскаты орудийных залпов с Невы. Хлесткий ружейный огонь не мог остановить атаку. На снегу уже лежали убитые и раненые, но штурм, стремительный штурм Зимнего продолжался. Вот уже и портал, вот длинный коридор… Взрывы, выстрелы, крики…

Шум боя затихал. Защелкали затворы винтовок, какой-то матрос стал разряжать карабины солдат Керенского. Он смотрел в каналы стволов на свет, определяя, кто из них стрелял.

Пауль Пширер прижал свою винтовку к груди. Канал его ствола оставался чистым, его блестящие стенки не потускнели от пороховых газов. «Как и в тот раз, — подумал он, — когда я приставил дуло винтовки к спине капрала. Я не стрелял… Но я выстрелил бы. Уверен, что выстрелил бы…»

— Отведи их, — приказал ему человек в фуражке.

Пауль прислушался. Он где-то слышал этот голос. Посадка головы, сутулая спина этого человека — все было ему знакомо.

Ну конечно, это он! Путиловец пожал Паулю руку.

— Сейчас некогда, немец. Отведи их… Рад, что и ты с нами. Если вам когда-нибудь потребуется наша помощь, можете рассчитывать… Не подведем.

И он куда-то убежал. Пширер подтолкнул белогвардейца и повел его перед собой по длинному коридору на улицу. Дуло винтовки он приставил к его спине.

Целыми днями маршировал Пауль с отрядом Красной гвардии по городу. Они обходили дома, уничтожали очаги сопротивления, несли караульную службу, патрулировали, охраняли город от врагов революции.

Через неделю Паулю пришлось вернуться домой. Тяжелая простуда свалила его. Ирина самоотверженно ухаживала за мужем, но до конца года он так и провалялся в постели. Пауль был беспокойным больным, Ирина — неутомимой сиделкой.

Пауль рвался в бой, он даже поругался с Ириной, но она все терпеливо сносила, так и не позволив ему раньше времени встать с постели.

— Ты же знаешь: сейчас каждый человек на счету.

— Знаю, милый. Поэтому мы уже подыскали тебе подходящее место. Там пригодятся твои знания. Ты будешь доволен. — Ирина положила ему компресс на грудь, послушала — нет ли хрипов в легких, и сказала: — Отлично. Воспаления легких нет, плеврита тоже нет, кашель и насморк прошли. Еще дней десять, может быть, восемь, и ты встанешь.

В декабре Пауль Пширер помогал оборудовать автомастерскую в помещении недостроенного театра на Сергиевской улице. Работая автомехаником, он переделывал обычные автомобили в броневики для Красной гвардии. Вместе с ним трудились немецкие и венгерские военнопленные. Его опыт и знания действительно пригодились, его очень ценили. А вскоре назначили бригадиром механического цеха; сколько американских, английских и немецких автомобилей было переделано по его чертежам в грозные броневые машины!

Летом был заключен кабальный Брестский мир, и война на Восточном фронте окончилась.

«Ни мир, ни война! Прав Троцкий, когда говорит, что заключение мира — это предательство России. Ленин продает отечество немцам!»

Пширер не смог бы сосчитать, на скольких митингах, собраниях, заседаниях, встречах и совещаниях он присутствовал, сколько резолюций он принял. И когда на ящике в ремонтной мастерской, в той мастерской, что он своими руками налаживал для революции, вдруг появился человек, которого он никогда в глаза не видел, — его привел какой-то незнакомец, — и стал баламутить рабочих, сбивая их с толку своими медоточивыми речами, Пауль понял — этому господину нужно ответить.

Но Пширер почувствовал страх. «Чего ты боишься? — недоумевал он. — Кого испугался? Этого типа, что на ящике? Твоя позиция вернее. Ни мир, ни война?.. Смешно! Это значит — ни смерть, ни жизнь. Чепуха какая! Мир любой ценой, во что бы то ни стало! Страна, народ хотят мира! Мир нужен!»

И вдруг Пауль вскочил на ящик, столкнув оттуда сладкоречивого оратора. Незнакомец был похож на Чхеидзе, того самого, которому Ленин тогда не дал договорить. Значит, такие чхеидзе проникают всюду, даже сюда, в мастерскую. Выхоленная физиономия незнакомца перекосилась от злости.

— Народ хочет земли, народ хочет мира. Ему нужна земля, а не война. Ничто не должно мешать человеку пахать, сеять, убирать урожай! Но вот стоит господин, который мешает этому, не дает покончить с войной. Что ему нужно? Уничтожить революцию? Да, он хочет задушить революцию и мир! Но мы не допустим этого!

Первый раз в жизни Пширер произносил речь. Слова лились потоком, он говорил и говорил. Ну и досталось от него болтунам и демагогам, камня на камне не оставил он от доводов противников.

— Резолюцию! Давай резолюцию! — кричали люди. Незнакомец исчез.

Вечером после митинга Пауля Пширера приняли в ряды Российской социал-демократической рабочей партии.

Он был счастлив.

Он почувствовал себя еще счастливее, когда к нему обратились за помощью члены австро-венгерского солдатского Совета.

— К нам приехал генерал. Они ведь тоже подписали Брестский мир, господа из Вены. Не зря он сюда пожаловал, этот генерал Кречи, — невесело улыбнулся Хельмер, проводник из Граца. Он служил в императорском полку тирольских стрелков, но когда его послали в Галицию, он вместе с другими новобранцами застрял в грязи под Перемышлем и был взят в плен.

— Как ты сказал? Генерал Кречи?.. Что ему здесь нужно? — Это неспроста. Пауль не на шутку встревожился.

— Его прислало австро-венгерское правительство для репатриации военнопленных. Сейчас он хлопочет, чтоб нас отправили на родину. Вы, говорит, солдаты, а война в Италии и на Западном фронте еще идет. Обещает вернуть нас в ряды австро-венгерской армии, где нам предоставят возможность заработать новые ордена… Ну, что ты скажешь на это?

Пауль Пширер громко вздохнул. Но еще тяжелее вздохнул он, когда в австрийском посольстве вместе с другими членами солдатского Совета предстал перед генералом Кречи.

— Встать как положено! Прикажу вас связать! Адъютант!.. Арестовать! Проклятая банда! Это же настоящие голодранцы!

Пауль посмотрел на себя, на своих товарищей, бросил взгляд на поблескивающие золотом галуны генерала и его адъютантов. Да, конечно, что касается одежды, тут сравнивать не приходится. Бывшие военнопленные выглядели действительно жалкими: на каждом из них было отнюдь не военное обмундирование. Но разве они виноваты? Когда их одежда износилась, они надели первое, что попало под руку. Генерал Кречи, видимо, этого не знал. Он опять взбеленился, когда тирольский стрелок вдруг начал кашлять.

— Скотина! — прошипел генерал, когда Хельмер попытался оправдаться.

В вестибюле посольства у лестницы, ведущей на второй этаж, лежал большой армейский пистолет. Пширер заметил его еще при входе. «Вот как, — подумал он. — У вас оружие, господа. А мы пришли, как положено военнопленным». Не долго думая, он сделал два шага, взял пистолет, внимательно осмотрел его и сказал:

— Наконец-то, ваше превосходительство, у нас в руках опять оружие!

Едва он проговорил это, как адъютант, молоденький лейтенантик, визгливо крикнул:

— Как себя ведете? Забыли, кто перед вами? Часовые!

— Замолчи, сопляк, — спокойным голосом возразил Пауль и проверил, заряжен ли пистолет. — Чинопочитание мы и правда забыли. Вот перед вами Хельмер, проводник из Граца, ему сорок четыре года, уважаемый на родине человек. Он на самом деле разучился стоять по стойке «смирно» перед такими, как ты. — Пауль говорил негромко, но тут повысил голос: — Понятно?

Пширер направил пистолет на одного из часовых, а тирольский стрелок отнял у того карабин.

— Господа… — залепетал генерал Кречи.

— Мы не господа, — ответил Хельмер. — Мы члены австро-венгерского солдатского Совета, который постановил взять здание посольства в свои руки. До сего дня мы не знали, что здесь такое помещение… Ехать ли нам на родину, мы решим без вас. Надеемся, что встречаться нам больше не придется.

Проходили месяцы напряженной работы, снова приближалась зима. Ноябрьская революция в Германии положила конец войне. Но тут началась военная интервенция. Белая армия, вооруженная английским, французским и американским оружием, финансируемая английским, французским и американским капиталом, направляемая и управляемая английскими, французскими и американскими офицерами, вместе с войсками четырнадцати империалистических государств напала на молодое Советское государство, чтобы уничтожить его.

У стен Петрограда сосредоточились контрреволюционные ударные части для решительного нападения на город. И тогда 19 ноября 1919 года вышло воззвание РКП(б):

«Коммунисты, на фронт!»

Стройными рядами шли на фронт рабочие героического Петрограда, жители мрачных окраин, путиловцы. Они шли на защиту колыбели революции от белогвардейских полчищ царского генерала Юденича. Авторемонтная мастерская, где работал Пширер, закрылась. Вместе с наспех сформированным моторизованным отрядом Пауль Пширер ушел на запад, навстречу врагу.

«Где они сейчас, мои друзья? — думал Пауль, ведя свой тяжелый бронеавтомобиль через пригороды Петрограда, через прекрасные парки царских дворцов, по селам и полям. — Где мой друг с Путиловского завода?» Он видел гноящиеся раны путиловца так же ясно, как и тогда, когда перепиливал ему кандалы, стальным обручем стягивавшие стертые ноги. Он вспомнил шахтера из Брюкса, который там, в Карпатах, в глубоком снегу, придумал план перехода линии фронта. «Где ты, товарищ из Брюкса? — крикнул он под гул мотора. — Может быть, господа генералы из чехословацкого корпуса купили тебя? Или ты воюешь вместе с красными партизанами в Забайкалье? Конечно, ты в Забайкалье, среди своих».

Пауль Пширер запел. Шум мотора заглушал его голос. Где-то рвались снаряды. Революционные рабочие, солдаты и матросы вели ожесточенные боя, отражая натиск белогвардейцев. В ходе этих боев армия Юденича была наголову разбита…

Пауль Пширер пел, пел «Интернационал». Его броневик шел через Нарву, через тот самый город, где ему доведется еще раз проехать 15 июня 1920 года. Снова из Петрограда он поедет на запад, в Свинемюнде, в Германию, а оттуда — к себе домой. Вместе с ним будет Ирина, его жена.

Так немецкий солдат участвовал в Октябрьской революции.


Перевод A. Артемова.

Загрузка...