ГЛАВА СЕДЬМАЯ

Отшумели над приречьем первые весенние грозы, настали теплые погожие дни, и отшумели в Широкой Печи и в Сулаке собрания — с громами и бурями, — однако теплый климат в «Дружбе» не восстанавливался. Василя Федоровича это не слишком тревожило: он знал, что заморозки будут долгими, до тех пор, пока не изменятся условия, порождающие такой климат. Теперь он большей частью пропадал в Широкой Печи — Сулак мог обойтись и без него. Нынче он выехал туда до рассвета. За рулем сидел шофер Володька Цыбуленко, длинношеий, с частым засевом веснушек по всему лицу. За село выехали, когда реденький туман еще плавал над полями, скапливался по овражкам, и они казались налитыми молоком. По дороге заглянули на временный животноводческий стан — на житных полях за лесом. Таких станов было сейчас в колхозе пять, и все на озимых.

Завывали электромоторы, мычали в крытых соломой ящиках-будках телята, перекачивал из машины в бак воду водовоз, бежало по стеклянным трубкам молоко — привычные налаженность и ритм, которых ему уже «не подкрутить», ибо можно и перекрутить, поэтому он только спросил, как идут дела, сколько надоили и не надо ли чего. Так же, как каждый день спрашивают его из райкома; ведь от того, мощными или не мощными струями бежит по стеклянным трубочкам молоко, этой весенней порой зависит покой многих людей. Потом их будет заботить что-нибудь другое, хотя молоко в райкомовских сводках и в его, колхозных, графах всегда на одном из первых мест.

Дойку уже заканчивали, пастухи выпускали коров из загородок, седлали лошадей.

Василь Федорович подумал, что этот метод — интенсивных пастбищ — он использует не в последний ли раз, выжав из него что возможно, дальше — комплекс, а там требования и методы совсем иные.

Мысль о комплексе теперь сидела в нем постоянно, она то отдалялась, то приближалась, как трактор на пашне, и в зависимости от того, каким боком поворачивалась, поднимала или портила настроение. Они уже рассмотрели несколько типовых проектов, остановились на одном, съездили на Полтавщину — увидели проект в действии, — и он им понравился, искали подрядчика и заказывали материалы, хотя до самого строительства было еще далеко. А строить собирались сначала половину комплекса, одно крыло — в Широкой Печи.

Высокий процент удоя на этом стане (а значит, он такой и на других) прибавил председателю бодрости, и к машине Грек подходил весело. Его сапоги сбивали росу с озимых, жита стояли, словно покрытые инеем, холод шел даже от мысли о них, но что-то другое грело его изнутри, да и в седых хлебах угадывались сила жизни, буйство, и наливали силой его самого.

В Широкой Печи дойку еще не начинали. По дороге к конторе встретились две машины с доярками, кое-кто держал на коленях детишек — фермы бывшей «Зари» далеко за селом. Ратушный, очевидно, учитывал и это, когда склонял Грека к объединению и комплексу, — фермы все равно рушить.

Куриленко он застал в конторе. Поздоровались вежливо, официально. Отношения у них складывались худо с самого начала — и не то чтобы Андрей Северинович сопротивлялся, спорил с Греком, он просто стал равнодушным: слушал, но участия в беседе не принимал, еще и демонстрировал всем своим видом, что все нынче в Широкой Печи закручено не им, а новым председателем. Закручивалось же и вправду много такого, что меняло жизнь Широкой Печи и вербовало Василю Федоровичу и сторонников и противников. Три дня назад ему удалось решить на правлении, что у всех, кто нынче работает в рыбартели, лесничестве и по найму в военной части, будут отрезаны огороды, а руководителям этих организаций отосланы копии решения и рекомендации, установлены часы выхода на работу, запрещены самовольные порубки в колхозном лесу. Каждый такой пункт кого-нибудь задевал, тогда как решение о строительстве нового магазина и больницы никого конкретно словно бы и не интересовало.

Василь Федорович чувствовал внутреннее сопротивление Куриленко. Тот и сам раньше пытался выправить положение, но одного не сумел, другого не знал, а для третьего не было базы, и теперь Куриленко казалось — Грек подрывает его авторитет. Откровенного разговора, как того хотел Василь Федорович вначале, меж ними не получилось. Не мог, прямо-таки не мог Андрей Северинович примириться с таким неожиданным и быстрым понижением — из заместителей председателя райисполкома до заместителя председателя колхоза «Дружба».

Вдвоем они шли к машине. Рядом с высоким, тяжелым, сутуловатым Греком Куриленко казался подростком. Невысокий, худой, он тем не менее голову нес горделиво. Не вязался с его сложением голос — густой раскатистый бас гудел, как стоведерный казан.

Ехали в машине Грека. Старая и ветхая, как сам ветхий завет, Куриленкова «Волга» шла сзади.

— Надо ее в капиталку, — сказал Грек. — А пока возьмите газик.

Куриленко помолчал. Василь Федорович уже привык, что он вечно молчит, и теперь развивал перед ним идею, не столько надеясь на советы, сколько доводя свои соображения до заместителя.

— Овцы съели Широкую Печь. Когда-то они съели и Англию… Невыгодно их разводить на бедных землях. Навоза от них нет… Пастбища скудные. Их надо ликвидировать. Раз уж взяли молочное направление… А чего это доярки детишек с собою возят? Нету детсадика? Значит, надо строить и детсадик. А по скольку у вас коров на доярку?

— По шестнадцать.

— Мда-а. У нас по сорок две, и то считаем — мало. — И, чтобы не стал этот контраст укором, снова вернулся к прежнему: — Конечно, немного овечек надо оставить. Птицеферму, свиноферму тоже пока не будем трогать. Так можно дохозяйничаться, что и для своих детских садиков придется покупать яйца да мясо.

Дойку на ферме уже заканчивали. Пастухи выгнали стадо, шли с велосипедами, в блестящих куртках, и Куриленко значительно посмотрел на Грека. Тот чуть не рассмеялся. Припомнилось сказанное на собрании одной теткой: «Пастухи теперь как инженеры. И зарабатывают столько же». Одно из привычных в «Заре» смещений.

Надои оказались невероятно низкими. Такими низкими, что и Куриленко не смог удержать вздоха.

— Завтра погоните коров на жито. И доить будете на станах, — распорядился Грек, обращаясь к заведующему фермой. — Подвезите еще один вагончик, воду и все остальное. Вчера мы поставили новый гранулятор к машине. Немного подкормим коровок. Доение проводить двухразовое. — И, предупреждая завфермой, махнул рукою: — У нас сначала надои было упали, а теперь снова поднялись до прежнего уровня. А дояркам облегчение!

Обошли фермы, потом на таратайке Куриленко поехали на поля, там прокрутились за полдень — одно цеплялось за другое, все требовало неотложных решений. Невольно завязывался тугой узел, в котором нужно было распутывать или соединять отдельные веревочки, а кое-какие и отрезать. В голове Грека еще не сложилось четкой картины, и это больше всего беспокоило. Поля «Дружбы», поля «Зари» — зерно, фураж, фермы — все надо пересчитывать наново, а уже и некогда, и поджимают вечные хлеборобские недосуги, вот так все и крутилось хаотически, наверно, только Грек просматривал контуры иного, нового каркаса, хотя тоже неясно — проекцией, а то и пунктиром, много чего угадывал интуитивно, но на этих мечтах, фантазиях, опирающихся на веру и кое в чем на опыт, строил все здание. Наверно, это и было для него самым большим счастьем, самой большой радостью — создать каркас, завершить всю постройку и тогда уже, как бы даже в удивлении, оглядеть ее. Пока что до этого было очень далеко. Пока что — узлы и узелочки, распутывая которые он будет обдирать себе руки, дергать нервы, раздражаться, иногда радоваться, идти в наступление и становиться в оборону. Вот на сегодня назначил товарищеский суд над двумя молодыми трактористами, которые позавчера засевали участок и «забыли» в борозде два мешка ячменя, и все это падает ему на душу, атакует ее, как те самые частицы нейтрино, которые идут из космоса на землю. Наверно, кое-кто думает, что ему приятны эти милицейские функции, но он видит здесь явное несоответствие собственному предназначению, собственной должности. Кое-какие председатели сетуют: слишком мягки законы, но вот сумели же в «Дружбе» создать атмосферу, при которой воровство невозможно, просто исключено, и, может, это одно из самых больших достижений: не молоко, не картофель, а именно этот душевный лад, совестливость каждого перед всеми.

Размышляя об этом, Василь Федорович одновременно чувствовал, что на него давит что-то, мешает думать о том конкретном, что он видел и что должен был решать безотлагательно. Конечно, он слегка обманывал себя, хорошо зная, что ему мешало, и только делал вид, будто не знает. Мешала ему запланированная на вторую половину дня встреча с агрономом Лидией Куценко, Лидочкой, как называл ее мысленно. Прежде всего его беспокоило — какой из нее агроном? Не придется ли ему и здесь идти против? Кроме того, у них сейчас нет главного агронома. Прежний ушел на пенсию и переехал к детям в Чернигов. Куриленко советует утвердить главным Лиду. Но советует как-то так, что нельзя понять: то ли по обязанности, то ли из симпатии, то ли из настоящего уважения к Лиде как к специалисту. Сегодня он должен решить и это. А между тем улавливал в Лидином поведении что-то, вынуждающее его держаться настороже и одновременно слегка тревожиться.

С Лидой они встретились только под вечер в агрономическом кабинете. Он сразу же попросил карты грунтов и посевов, разложил на широком столе у окна. Лида села рядом. Была она в красной юбке, красный свитер по-молодому облегал ее тонкий стан, от нее пахло хорошими духами, и это опять-таки тревожило и раздражало Василя Федоровича. «И чего она явилась сюда? И чего написала на совещании записку? — не мог удержаться он от прямых вопросов себе. — Ведь так не бывает, чтобы помнила все эти годы… Конечно, она приехала в родные края — куда ей еще деваться…»

Положил себе держаться одной колеи — деловой, сугубо официальной, хотя невольно сбивался на наивную мысль: неужто это та самая Лидочка, которая бросала когда-то в него камешки и потом спрыгнула с подоконника в его объятия? Нет, это совсем другая женщина, не имеющая ничего общего с той девочкой.

— Подсевать не будем, — говорил он. — Мы сегодня еще раз посмотрели с Куриленко. Рожь еще наберется, накустится. Под картошку удобрений подвезем из наших компостов. А то торфяную крошку бросили, и ладно. — И снова водил карандашом по карте. — На этот раз оставим старую планировку посевов… В основном. А дальше… Дальше надо менять. Капитально. Непригодна для нас старая севосменная система. Она от бедности, от несовершенства. Для нас понятие зяби есть во времени, а в пространстве нету.

— Кукурузу по кукурузе, картошку по картошке?

— Именно так. Под картошку — одни удобрения, под кукурузу — другие. Земля уже насыщена ими. Надо только добавить компоненты, которых не хватает. Ты, я вижу, не согласна со мной?

— Я ничего не говорю, — ответила она и посмотрела на него серыми глубокими глазами. — Но ведь есть же инструкции…

— Я тебе излагаю свою инструкцию.

— А если не уродит? Засуха или еще что?

— Выходит, если не уродит по инструкции, тогда все равно. А если не по инструкции…

— Именно так. Ты лучше меня знаешь.

— Прошлый год была засуха. У всех не уродило, а у нас слава богу. Нам районирована пшеница «полесская-70», а я сею «ахтырскую-42». Потому что та дает у нас по тридцать, а эта — по сорок пять. Так чего же я буду…

— Неужели ты не понимаешь, на какие неверные качели становишься? Кстати, помнишь качели в Поповых соснах?

— Кто-то же должен быть первым? Кажется, я и тогда попытался. А теперь… вдвоем.

— Не те качели. Есть другие, проверенные.

— Это длинная дискуссия. Мы ее решим практически. Ты приезжай в Сулак. Сегодня агроном и председатель — это хлеборобы, а не исполнители инструкций. Понимаешь… Посылают в колхоз девочек после института. Старательных девочек… И они сразу начинают мне доказывать, что у нас расхождения с тем, чему их учили. Тут практика, специфические условия… а они мне конспекты суют под нос.

— Ты таких девочек спроваживаешь в первый же год?..

— Спроваживаю.

— Не любишь девочек?

— Не люблю равнодушия и безучастности, не люблю ученой неграмотности. Тех, кто хочет стоять на этой земле твердо, я терплю и охотно учу тому, что знаю сам. И верю в эту систему. Она уже повсюду, во многих областях и даже странах. Вот осенью увидишь.

— Это намек? — в ее глазах мелькнули зеленые искры.

— Зачем же?.. Я хочу, чтобы ты посмотрела, ознакомилась, взвесила все.

— И приняла все-таки твою систему?

— Нашу.

Он говорил мягко, сдерживаясь, потому что так и не мог оценить своего отношения к Лиде. Он боялся утвердиться в некоем мнении о ней, чувствовал неуверенность и неопределенность, невольно хмурил тяжелые кустистые брови.

— Что ж, учи, я ученица способная.

Он так и не понял, была ли в ее словах скрытая ирония или они прозвучали искренне. А может, в них был вложен совсем иной смысл?

Заглянул председатель товарищеского суда — большой, лысый мужчина — и сказал, что все члены суда собрались.

— А трактористы? — спросил Грек. — Не только те, двое?

— Пришли тоже.

— Тогда заходите сюда.

По одному появлялись мужчины в грубых дождевиках, женщины в стеганках, плюшевых жакетах, замазученные трактористы, которые так и не заскочили домой переодеться, надеясь, что дело решится за несколько минут.

Василь Федорович колебался, ему и хотелось остаться, и он понимал, что это не нужно. Удивился такому раздвоению. Еще недавно остался бы непременно, и не просто остался, а был бы прокурором, и прокурором суровым. А теперь ему казалось, что прокурор может стать лишним.

— Мы сейчас вернемся, — сказал он и вместе с Куценко отправился в кабинет заместителя.

Куриленко пересматривал какие-то документы, оторвался от них, очень внимательно посмотрел на председателя и агронома, будто пытаясь отгадать, о чем шел их разговор.

— Что, пойдем на суд? — поднялся он из-за стола.

— Не надо, пускай пошумят сами, — остановил его Грек.

Он захватил с собой карту посевов и разостлал ее на столе перед Куриленко. Расспрашивал его и Лиду, помечал в блокноте, дважды выходил в коридор — покурить — и скоро возвращался, погасив сигарету. Лида видела, что он останавливался возле дверей агрономического кабинета. Куриленко уже несколько раз демонстративно посматривал на часы, намекая, что ему пора ехать, ведь живет в городе, но Грек вроде бы и не замечал этого. Наконец вошел лысый председатель суда и сказал, что они обговорили все.

— Ждали-ждали, — смущенно развел он руками, — да и того… разбалакались. Оно, может, нечего вам и ходить.

— Нечего так нечего, — сказал Грек.

— А какое приняли решение? — спросил Куриленко.

— Вроде бы и решения никакого, — опять развел руками председатель суда. — Хлопцы молодые…

— Не надо принимать, так и не принимайте, — поддержал Василь Федорович. — Ограничьтесь обсуждением.

— Ага, — подтвердил председатель суда. — Какое уж там решение. Так пропесочили… Свои ведь… Натерпелись хлопцы сраму.

Они вышли на крыльцо конторы. Куриленко сразу же торопливо попрощался, а Грек и Лида остановились у доски объявлений. Солнце уже закатывалось, от строений и деревьев протянулись длинные тени, синеватый сумрак окутывал село.

— Как ты устроилась? — поинтересовался Василь Федорович.

— Видишь, какой ты стал: что я думаю про севообмен, спросил сразу, а как живу — только теперь, да и то из вежливости. Живу у одной бабы. Проводи — увидишь.

Он зашагал рядом с ней по песчаной дороге. Пересекли выгон, повернули на улицу, Хаты стояли только по одной стороне, на другой рос негустой ельник, — тут Украина уже смыкалась с Белоруссией — немало хат было немазаных, хлевы большей частью плетеные, за огородами клочки луга, а на этой стороне дороги, на ничейной. — повети, да сараи, да составленные конусами срубленные деревья. Меж поветей паслись коровы, смачно, с хрустом щипали молодую куцую траву, время от времени то одна, то другая поднимали головы и отзывались на мычанье телят и снова жадно хапали траву, а откуда-то долетали звоны молока о донца подойников, и кот, который сидел на столбушке да поглядывал одним глазом на хлев, нетерпеливо молотил хвостом об эту столбушку. В одном дворе из-за штакетника выглянуло сразу пять белых головок, а глаза синие, как лен, и Василь Федорович почувствовал, что у него ласково защемило сердце по своему детству. Его село было похоже на это, ведь полесских сел мало коснулась нынешняя суета, как председатель он по этому поводу раздумывал без радости, а сердце, которое помнило детство, все-таки радовалось. Он понимал это раздвоение, которое и не было раздвоением, а неким водоразделом — это ему подсказали белые головки, кот на столбушке и невольное воспоминание о далеком палисаднике, запахе жасмина, протянутых к нему обнаженных руках. Да, наверно, и вправду водораздел — вершина мыслей и памяти, но не чувств, он полно постигал жизнь, ее кипение, краски и звуки, и чувствовал, что уже немного может охватить из этого, что она как бы ускользает от него. Такое ощущение ежеминутной утраты пришло к нему совсем недавно, он жалел, что не раньше, не в молодости, тогда бы испивал жизнь малыми глотками, как самый крепкий и дурманный напиток, и не торопясь бы, не на бегу. Но, наверное, другого ему не судилось, и, может, тому причиной не так он сам, как время. Ведь он от природы рассудительный, ни перед чем и ни перед кем не терялся, просто вечно не было времени как следует оглядеться и оценить мир и себя в нем. Его удивляли эти мысли, ему хотелось их кому-нибудь поведать, но только не Лиде. А она снова будто угадала, о чем он думает.

— Все пролетело, как один миг. Я словно бы и не жила. Если бы знала…

— Что знала?..

— Я недавно убедилась, что можно перемениться, настроиться на определенный лад и жить в согласии с собой. Теперь понимаю — поздно.

— Лад создаем не мы. Потому и живем по большей части для кого-то.

— А, пустые слова.

— Мы для кого-то, кто-то для нас.

— Я жила для мужа и детей, и что же, кто-нибудь из них отдал мне хоть частицу себя? Муж… тот совсем безнадежен. — Лида вскинула голову: — Ты знаешь, я его сделала. Я! Не подумай, что хвастаюсь. Так было на самом деле. Подталкивала, тянула, перепечатывала его работы… Одним словом, не давала дремать. Уютом и вниманием окружила. Друзей находила, приглашала их в дом. Видела в этом смысл. Понимаешь, если бы он меня бросил тогда, я сумела бы начать снова, может, и себе что-нибудь организовала или нашла хоть крошечку счастья… за мной тогда увивались. Пошли бы на все. А я за что-то цеплялась, спасала. Поехал он в Швецию, ей, своей будущей, шубу и белые сапоги, а мне деревянную брошку с оленем — копеек за двадцать на наши деньги. Мне почему-то особенно обидно было за белые сапоги. За белые! А себе привез альбом с голыми бабами. Не веришь? На кухне гостям показывал. Вот тогда я его возненавидела. Не за баб в альбоме… Сама не знаю, за что. Даже не за шубу. Не в шубе и сапогах дело. В моей глупости. Только ты не думай… Я не ради жалости… Просто надо кому-то рассказать. Я помнила о тебе все эти годы. Почему — не знаю… Может, это было у меня первое и настоящее. А когда совсем прижало, вспомнила село и все-все. Вот и пошла агрономом. Слушала тебя на совещании и видела, что ты себя нашел. А я… Словно заблудилась в трех соснах. Тебе, наверно, вообще легче, ты не создавал своего мирка.

— Как это?

— Ну, у тебя он — какой уж сложился. А то… творишь, а он распадается. Одно слово может его разрушить.

— Я все-таки не понимаю, — признался он.

— Я и сама не до конца понимаю. Все мои миры рухнули. Во мне самой что-то разрушилось. Вот я тебе рассказывала про детей. Озлобилась на них. А разве можно так жить? В чем-то, а может, и во всем, виновата я сама… Отца теперь нет, пускай живут, горя не знают. — Она повернула голову, и в синих сумерках блеснули глаза. — Ничего я не сумела. Ничего. Любоваться миром, любить…

— Любить? Разве этому учатся?

— Да, чувство можно вырастить в себе, как цветок. Им можно утешаться, радовать душу.

Он удивился. Недавно что-то похожее думал и сам.

Они пересекли поросший ельником холм и остановились в конце улочки. Темень упала внезапно, она была холодная, пронизанная ветром, прогорклым запахом дыма, — поблизости обкуривали сад, и земля была тугая, какая-то беззащитная, тяжелая, в такой вечер хотелось идти и идти, ловить незримые шелесты, ловить далекое сияние звезд и думать о чем-то великом и чистом. Но им идти было некуда. Ему стало жаль Лиду. Хоть и показалось, что она хочет разжалобить его: рассказывая правду, пытается вызвать на откровенность, поплакаться. Она была не похожа на ту женщину, которую он вез с совещания в Широкую Печь. А может, подумал он, ей и вправду больше не с кем в целом мире словом перемолвиться. Но снова и снова подсказывало ему что-то: неспроста это. Минутная откровенность соединяется еще с чем-то, чего он не в силах угадать. Особенно в этой темноте.

Лида долго молчала. Она всматривалась в себя, в свое минувшее, пыталась найти доказательства, которые могли бы уверить его и осветить ее жизнь, но не подвластная ей память подсовывала все вперемешку, словно нарочно.

— На том совещании я словно впервые тебя увидела.

— Ну и как? — спросил он, чтобы что-то сказать.

— Как в первый раз, — сказала она и засмеялась. — Ты берегись. Я теперь правду говорю. Я женщина коварная.

— Не наговаривай на себя, — попросил он, и ему показалось, что она ждала других слов.

Наверно, ему надо было сказать: «А я не боюсь» — или: «Еще неизвестно, кто кого должен бояться», вообще повести разговор шутливый и легкий, и все бы тогда пошло по-иному, — в такой беседе просто выяснить, кто на что может надеяться, легко переступить, легко и отступить. Он нарочно не пошел по этой тропке. На мгновение ему показалось, что в ее душе вообще что-то исказилось, что она сама не знает, чего хочет, а может, в ней говорит раскаянье или мщение, в которое переросло доброе чувство. Наверняка знал только одно: легко им не будет.

— Мне пора. Спокойной ночи, — сказал он.

— Зайти не хочешь? Угостила бы чаркой, — она снова засмеялась. — Как своего начальника. А может, и не как начальника. Теперь так водится.

Но ответа не ждала, повернулась и быстро пошла к дому, где горел свет.

Он усмехнулся и направился к конторе. Но его усмешка была нерадостна. Она могла означать: ничего не случилось, так, у женщины слегка расходились нервы. А может, не был до конца уверен, подумал, что еще заглянет сюда.

Что-то в нем снова восставало против себя самого. А тут еще Фросина Федоровна поднесла новость, которая выбила из головы все другие мысли. А может, это не ко времени известие только перепутало их, повергло его в смятение, заставило посмотреть на себя со стороны. Новость была связана с Линой.

— Так что готовься, старый, к свадьбе, — понизив голос, говорила Фросина Федоровна, сев с шитьем на крае-шел стула. — И рушники постелились совсем не в ту сторону, в какую мы думали.

— Не мы, а ты, — поправил Василь Федорович. — Я Лине женихов не высматривал ни с каких сторон.

— Чего это вы тут шепчетесь? — спросила Лина, входя в комнату. — Небось переполошились из-за того, что я сказала маме? Так еще ж ничего… Просто Валерий предложил пожениться. А я жду вашей резолюции.

— Будто что изменится от нашей резолюции, — сказал Василь Федорович.

— Ох-хо-хо-хо! — вздохнула Фросина Федоровна. — Такие молодые, что вы делать-то будете…

— Кашу есть будем, как Голуб.

— Ну, положим, вы пограмотней, — засмеялся Грек. — Тот в вашем возрасте не смотрел телевизора и не читал переводных романов. Мать небось вздохнула в том плане, что на кашу зарабатывать надо.

— Тогда мы не кашу будем есть. Обойдемся пирожками, пирожными… Не думаете ли вы… Мы у бабки Сисерки жить будем.

— Чтоб я допустила жить у чужих людей! — даже руками всплеснула Фросина Федоровна. — Да я за уши обоих сюда притащу.

Она выпалила это с такой отчаянностью, что Василь Федорович аж крякнул от удовольствия. Жена, как отметил он мысленно, оказалась «на уровне». Собственно, «на уровне» Фросина Федоровна была всегда, всю жизнь. И когда льнула к нему по ночам, и когда била тарелки. Выше всего в ней царила доброта, и это-то ему и нравилось, за это прощал ей и крики, и ссоры, и проборки, и беспричинную ревность до слез. Острая на слово, скорая на расправу, готовая отдать все другим. Самым большим для нее счастьем было кому-то помочь, что-то подарить — никакие дорогие заграничные лекарства не держались в доме (хотя иногда самим были позарез нужны), никакая покупка не залеживалась, а чего уж там говорить о яблоках, дынях да других домашних лакомствах. Василь Федорович иногда бурчал: «Все повыноси, все пораздавай», — и Фросина Федоровна тогда смущалась и начинала оправдываться, словно бы не замечая теплых огоньков в его глазах. Они все, даже Лина, представляли его немного не таким, каким он был на самом деле. Василь Федорович любил представляться человеком грубым, простецким, любил этой грубостью сбивать с толку домашних, радовался, когда они все гуртом накидывались на него и начинали поправлять, учить — воспитывать. Он мог отпустить неблагозвучное словцо, рассказать за столом солоноватую бывальщину, и все это с таким видом: мол, «мы люди простые, что с нас взять». Правда, с годами он ощущал странные наплывы нежности, особенно к младшей своей, но и к старшим тоже — ко всей семье, его семье, которой он был доволен, в которую (они этого не знали) прятался от житейских суховеев и метелей. Василь Федорович чувствовал личное с ними (и с Линой тоже) единство, выше которого нет на свете и которого никакие силы в мире разорвать не могут.

О свадьбе они в тот вечер больше не говорили. Лина сказала, что еще ничего не решила, что любит Валерия, но торопиться с замужеством не собирается, она и в самом деле так думала, хотя и понимала, что не всю правду говорит, что равновесия в ней хватит ненадолго. Наверно, это понимали и Василь Федорович и Фросина Федоровна, они улыбнулись друг другу, а Василь Федорович сказал:

— О-хо, уже и любовь зануздали, а я когда-то до вечера не мог дожить без нее, этой вот лютой тетки, — и показал на Фросину Федоровну, и она засмеялась.

— Сейчас век заменителей и искусственного охлаждения, — отшутилась Лина. — Любовь тоже подвержена техническим новшествам.

Василь Федорович в тот вечер заснул не сразу, он лежал и думал про сегодняшний день и прежние дни, про Лиду и Лину, что-то в них было схожее, в бывшей Лиде и теперешней Лине, а вот нынче Лида совсем другая, а какая — он не может понять. И черт его знает — куда это все девается, и у всех ли оно исчезает, а если исчезает, то когда он, человек, бывает настоящим? Он понимал, что сегодняшний Лидин разговор не случаен. Лида чего-то хочет от него, и стоит ему протянуть руку, как она сама пойдет навстречу. Он не мог ответить — почему? Из какой-то ее причуды, от тоски, мести или настоящего увлечения им, похожим, как она сказала, на других? Так или иначе, это его волновало.

А на другом конце ночи с мыслями о нем самом не спал другой человек, с которым круто сводила его судьба, — Андрей Северинович Куриленко. Его грела полученная от начальника сельхозуправления Семена Ивановича Куницы информация о том, что недавно на бюро райкома Греку объявлен выговор, что Василя Федоровича недолюбливает второй секретарь, а первому скоро на пенсию, второй же — молодой энергичный, авторитетный, и что сейчас в колхозе дела не совсем такие, какими кажутся председателю, — деньги со счета пошли на покрытие долгов «Зари», а траты предстоят громадные. Это последнее Куриленко знал и сам. Но чужая биография, чужие неудачи в тот момент были для него только зеркалом, в котором отражалась его собственная жизнь и собственное будущее. Он рассматривал их, как немолодая женщина рассматривает свое лицо, замечает каждый прыщик, каждую морщину, не замечая чего-то большего, на чем в первую очередь останавливают взор посторонние. Прежде всего Куриленко видел, что его сил слишком мало на поступательное, неторопливое движение наверх. Да и на что можно надеяться? Два-три года заместителем у Грека, потом какой-нибудь колхозик, в котором он будет барахтаться до пенсии? Да, до пенсии. Представил себя жалким пенсионером районного масштаба, и его в дрожь кинуло. Когда шествует по улице отставной генерал или, скажем, бывший председатель райисполкома в своем райместечке, им все уступают дорогу. Ему бы теперь хоть какую базу, ему бы размах. «Дружба», к примеру. Бесхитростный Грек не сумел воспользоваться колесницей, которую смастерил своими же руками, на ней надо стать в полный рост, да свистнуть, да гикнуть — бросить клич, удивить высокими обязательствами. А он сам себе под колеса подбрасывает камешки — выдвигали на Героя, а кончилось выговором. И уж небось и надеяться не на что. Куница намекал на какие-то пятна в биографии Грекова отца, на неумение Грека ладить с начальством. На бюро он держался недипломатично, настроил всех против себя. И эти временные трудности — еще как на них посмотреть. А особенно неясности в биографии. Вроде все забылось, ушло в прошлое, — нет, Грек все понимает, недаром замахнулся на целый мемориал, хочет прикрыть им семейный изъян. Надо поинтересоваться, сколько на это затрачено средств, в колхозе нет таких статей «на мертвых», кто бы они там ни были. «Эх, мне бы эту колесницу! Мне бы этот воз!» Если бы с Греком что случилось, раздумывал он дальше, кто бы стал на его место? Только он, Андрей Северинович. Но с Греком ничего не станется. Правда, он перестарался, уже посыпались анонимные и не анонимные жалобы, уже кое-кто из авторитетов в бывшей «Заре» намекает ему, Куриленко, на непомерно жесткие ухватки нового председателя. Да, наверно, для него, Куриленко, это единственный путь. Надо только не оплошать, не переть напролом, не дискредитировать себя. Внимание, человечность, озабоченность — и маленькие поправочки, и широкие планы там — на высоких совещаниях.

Но надо иметь поддержку и на местах.

И он стал перебирать в мыслях членов правления и парткома, инженеров и агрономов. Непонятно почему застрял на Лидии Петровне. На чью сторону она станет? И какие у нее отношения с Греком? Они из одного села, знакомы давно. Наверно, есть что-то в прошлом, он это сразу заметил. Сегодня Грек провожал ее. Куриленко издалека видел, как они дошли до ельника. Лида — женщина привлекательная, выглядит моложаво, — такие худенькие всегда кажутся помоложе, — он и сам прошелся бы с ней по ельничку. Предпринял было одну попытку, в шутку, и она отказала, тоже в шутку, но так, что он не знал, как и реагировать: «Боюсь мужчин маленького роста. Их претензии гораздо больше них самих». Странно, насчет него она кое-что угадала.

Любви он просто не знал. Шел через нее, как через чужой сад, некогда было остановиться, осмотреться, полюбоваться на цвет и яблоки, хватал, какие под руку попадут, надкусывал, жевал, не чувствуя вкуса и не слишком разбираясь, где зимницы, где ранеты, а где душистая антоновка. Одна женщина полюбила его когда-то по-настоящему, но он пренебрег ее любовью, женился по случаю, рано охладели друг к другу и не разводились только потому, что знали: и опять будет все то же самое. Многие считали его умным человеком, но друзей у него не было, не за что было дружить, а просто вести заурядные беседы было трудно. Обо всем он имел свое мнение, и хоть не высказывал его прямо, беседа наталкивалась на подводные коряги, угасала, и начинать ее сызнова никому не хотелось. Кроме того, он не любил ни шахмат, ни карт, ни футбола; и даже если при нем садились играть другие (подчиненные), сердился. Читал популярные брошюры и любил поговорить про квазары и пульсары (а еще больше про наводнения в Индии, обвалы в Перу, землетрясения в Океании да про иные великие катаклизмы, в которых гибли массы людей, но где-то там, далеко, почти на одной параллели с Помпеей и «Титаником»). А еще он был скуповат, его глаза зажигались настоящей радостью, когда за него платили, сам же он платил редко. Он и с женщинами знакомился в основном с такими, на которых не надо было тратиться. По-настоящему волновала его в жизни карьера, но для нее у него не хватало широты, размаха, риска, легкости — хотя бы чего-нибудь одного, у начальства он вызывал подозрение: вдруг «подсидит», подчиненные не выдвигали его сами. Критически оценивать себя он не умел и свое понижение воспринимал как интриги Ратушного. Но был чрезвычайно деятелен, умел вовремя подсказать формулировку для решения, отсидеть в президиуме с многозначительным видом самое длинное заседание, умел произвести впечатление на свежего человека, довести до конца задуманное и обладал еще немалыми достоинствами. И вот теперь, как ему казалось, пробил его час.

Загрузка...