Глава семнадцатая НЕ ЗАБЫВАТЬ ГЕРОСТРАТА

39

После упразднения ставки Николай Васильевич, как юрист, вполне естественно вошел в органы юстиции молодой республики. Советская власть теперь нуждалась в том, чтобы удержать свои завоевания, очиститься от контрреволюционной нечисти. Именно в это время Крыленко и был назначен председателем Верховного Трибунала. На этом посту Николай Васильевич чувствовал себя не менее уверенно, чем в должности верховного главнокомандующего. Будучи главковерхом, Крыленко сделал многое для строительства и укрепления новой, Красной Армии. Он с успехом выполнил поручение партии — ускорить переговоры о заключении мира (3 марта восемнадцатого года в Брест-Литовске мир был заключен); Советская Россия вышла из империалистической войны. Сейчас, в период разрухи, голода, иностранной интервенции, нужны были особые органы пролетарской диктатуры, способные защитить завоевания революции. Такими органами и стали революционные трибуналы. Владимир Ильич Ленин писал: «…Путь, который прошла Советская власть в отношении к социалистической армии, она сделала также и по отношению к другому орудию господствующих классов, еще более тонкому, еще более сложному — к буржуазному суду…» И на этом пути Николай Васильевич отдавал революции все свои силы и способности.


«Арестованный в Петрограде провокатор Роман Малиновский привезен в Москву. В настоящее время он находится в тюрьме ВЧК».

«Правда» от 26 октября 1918 года.


В камеру доставили чернила, бумагу, и Малиновский писал днем и ночью. Теперь он в своих записках не позволял себе большой откровенности, был очень осторожен, все тщательно обдумывал, так как предполагал — и теперь не без оснований, — что за стенами камеры обстоятельно знакомятся с документами, которые наверняка были обнаружены в тайниках департамента полиции и московского охранного отделения; ведутся допросы свидетелей, сопоставляются факты, проверяются улики.


…Елена Федоровна присела на жесткий диван, устало провела ладонью по лбу, по чуть волнистым пышным волосам, вздохнула:

— Коля, на что же Малиновский рассчитывал, вернувшись в Россию? Неужели думал, что его преступления не будут раскрыты?

Она поджала губы, от чего у левого уголка ее рта обозначалась едва приметная скобочка-морщинка: сказались напряженные дни и ночи, проведенные за распутыванием показаний, допросами, изучением и анализом многочисленных материалов. И все-таки, несмотря на свои тридцать два года, несмотря на утомление, она была по-прежнему миловидна, как всегда, просто и изящно одета.

О любви они никогда не говорили, но она проявлялась во всем — в мимолетном взгляде, прикосновении, звуке голоса. В последнее время они не расставались ни на час: Николай Васильевич возглавлял Обвинительную коллегию Верховного Ревтрибунала, а Елена Федоровна — член следственной комиссии. По ходу ведения следствия они часто спорили. Порывистый, вооруженный несокрушимой логикой, Николай Васильевич, казалось, должен был подавлять все доводы жены — она нередко уступала ему, — но именно благодаря этой своей женственности, мягкости, умению вскользь вставить дельное замечание, она зачастую помогала ему найти единственно правильное решение в каком-нибудь запутанном вопросе.

Николай Васильевич разминал пальцами папиросу: бросил курить, а папиросу держал в руках по привычке.

— Давай-ка еще раз пройдемся по свидетельским показаниям Белецкого: перед смертью он не стал бы лгать, да и документы подтверждают его слова, а Малиновский и здесь крутит, обвиняет своего бывшего покровителя и в устных показаниях, и в своей исповеди. Только не все читай, выборочно, а я в это время буду сравнивать с показаниями Малиновского.

— Хорошо, начнем с этого места. — Елена Федоровна перевернула страницу: «…Как только выборы Малиновского состоялись, до моего сведения было доведено владимирским губернатором о намерении избранного от Владимирской губернии депутата Самойлова отправиться за границу для получения соответствующих директив от Ленина… Я предложил полковнику Мартынову немедленно командировать к Самойлову Малиновского, дабы узнать, с какими планами и намерениями едет Самойлов… Вместе с тем я послал в Москву С.Г. Виссарионова… поручив ему лично переговорить с Малиновским о необходимости ему также поехать к Ленину за границу… отдельно от Самойлова и быть очень осторожным в своих выступлениях…»

— Дальше не надо. Ясно.

— «…После приезда депутатов на заседания Государственной думы Малиновский неукоснительно докладывал о всех привезенных депутатами из своих районов впечатлениях и данных о местной работе, чем давал возможность не только проверять деятельность моих наблюдательных учреждений, но и принимать меры к пресечению местного партийного движения…» — Елена Федоровна на минутку прервала чтение, отчеркнула карандашом две последние строчки: — обрати, Коля, внимание на это место.

— Обратил. Читай, пожалуйста.

— «…Приходя на каждое свидание, я брал с собой переписку из департамента полиции или поступившие бумаги, чтобы получить от Малиновского те или другие разъяснения относительно возникших на местах вопросов или лиц, проходивших по перепискам департамента полиции… поручая ему, если он не мог дать ответа, узнать у соответствующих депутатов и к следующему разу мне сообщить…»

— «Врет Белецкий!»

Елена Федоровна удивленно вскинула брови:

— Ты так считаешь?

— Не я, а Малиновский, — Николай Васильевич листал пухлую исповедь и покачивал головой: что ни слово, то фальшь, что ни фраза — расчет на сочувствие, сострадание. — Смотри, как убедительно пишет! Если бы мы с тобой не были подготовлены всем ходом следствия, если бы не знали автора этого опуса лично, то, пожалуй, трудно было бы не проникнуться к нему известной долей симпатии. Ты послушай: «…Держали нас в охранке 7 или 8 дней. 15 или 16 мая меня вызвали на допрос. Начались опять угрозы, уговоры, угощение чаем, папиросами, отвлеченные разговоры о семейной жизни, о роли охранки, что она не против прогресса… Боже мой, что это было! Он, как паук, опутывал мою душу и тело, и когда подметил, что я, наверное, колеблюсь, то ласково, как кот, подошел: «Согласитесь, а если не согласитесь, то не только вы, но и многие ни в чем не повинные пойдут на каторгу, а вы, кроме того, будете открыты, что сидели за кражу». Я согласился. Обещали жалованье 100 рублей. Не деньги, а угроза заявить всем, что я вор, была решающим моментом. Рухнуло все, что было под ногами, и я покатился в пропасть…» Нет, большими порциями это принимать вредно! — Николай Васильевич закрыл исповедь.

— Жертва роковых случайностей, — усмехнулась Елена Федоровна, встала, прошлась, потом снова села рядом с мужем.

— Элементарная логика восстает… Однако продолжим: он утверждает, что начал работать в охранке с десятого года, а по документам установлено — сделал первый донос в 1906-м, еще во время службы в лейб-гвардейском полку. Николай Васильевич пригнул мизинец. — Клянется, что до декабря десятого ничего не доносил, а успел тогда сделать двадцать пять доносов, в одиннадцатом — тридцать три доноса. — Рядом с мизинцем согнулся безымянный.

— Отрицает кличку Эрнест, — продолжила Елена Федоровна, — а на справке, извлеченной из дела № 202 департамента полиции, рукой вице-директора Виссарионова написано… Вот что здесь написано: «Портной — это Эрнест, который в 1907–1910 годах говорил добровольно с начальником охранного отделения по телефону».

Николай Васильевич прижал средний палец.

— Добровольно, заметь — добровольно! — воскликнула Елена Федоровна. — А сейчас пишет, что его заставили, принудили работать на охранку. Да тут и всех наших с тобой пальцев не хватит!

— Почему он в исповеди признал свою вину, сам себя осудил, а на допросе отрицает каждый факт? Вот и в этом надо как следует разобраться. — Николай Васильевич машинально прикурил, виновато улыбнулся и положил папиросу в пепельницу. — Говорит, что Мартынов приказал ему согласиться баллотироваться в Думу, а в действительности — по документам и показаниям свидетелей — сам доказывал Мартынову всю важность и выгоду для правительства иметь агентуру в социал-демократической фракции Думы. Говорил, что не доносил ничего о «Правде», рука, мол, на нее не поднималась, а сам выдал Конкордию Самойлову, активного правдиста Скрыпника и других сотрудников, подвел под арест Андрея и Кобу. В Поронине обманул партийную комиссию…

— А посмотрел бы ты на него, как он во время допроса врал! Когда Виктор Эдуардович[4] в упор спросил у него: «Галину выдали вы?», он даже руки сложил на груди и откачнулся: «Скорее язык себе откусил бы!» Не откусил, выдал… Может быть, на сегодня хватит, Коля? — Елена Федоровна просительно взглянула на мужа.

— Я понимаю тебя, Ленуша, но потерпи еще немного: прежде чем выступить с обвинением, я должен все видеть с предельной ясностью, чтобы у подсудимого не осталось ни малейшей лазейки для опровержения фактов. Провокатор утверждает, что якобы Белецкий, зная, как он, Малиновский, терзался своим предательством, обещал ему «отпустить его из Думы» еще за месяц до его выхода, Малиновский ушел из Думы восьмого мая, следовательно, Белецкий разрешил ему уйти восьмого апреля. Между тем Белецкий вышел в отставку еще в январе и никаких разрешений поэтому не мог ему давать, так как уже не состоял директором департамента полиции, — рассуждал Николай Васильевич вслух. — Посмотрим еще раз, что говорят по этому поводу документы. — Он склонился над столом и, кажется, в эту минуту забыл о присутствии жены. Наконец, он откинулся на спинку стула, сказал шутливо: — Ну что же ты притихла, душа моя? Пойдем домой, на сегодня хватит. Право, хочется сию минуту вымыть руки с каустической содой.

Ни одного сколько-нибудь ценного материала следствия не пропустил государственный обвинитель. Он изучил показания всех свидетелей, в том числе Свердлова, Крупской, Бадаева, Ногина и других, проанализировал и протоколы допросов меньшевиков Гольденберга, Плетнева, Малянтовича, Никитина… Еще и еще раз перечел документы департамента полиции. В конце концов он добился ясности. Нет, не заблудшая овца, а иезуитски изощренный, матерый провокатор, враг предстал перед Николаем Васильевичем.

40

Подсудимый безостановочно ходил по камере. Он старался ставить ступни таким образом, чтобы со стороны можно было видеть его предельную усталость. Временами он морщился, чуть слышно бормотал:

— Нет, так не годится, получается косолапость. Ноги лучше слегка подгибать в коленях… Надо, чтобы перед судом предстал несчастный, истерзанный душевными борениями человек, а не жалкий провинциальный актеришка.

Иногда подсудимый настолько входил в роль, что его начинало и на самом деле слегка пошатывать. Теперь, когда до суда оставались считанные часы, он с особенным тщанием взвешивал свои потенциальные возможности. Главное, основное в его положении — вызвать к себе сочувствие. Только в этом случае его покаянная речь может произвести должное впечатление. И этому должно способствовать все.

Если бы кто-то скрытно наблюдал за подсудимым, он был бы озадачен происходившими с ним переменами. Прежде всего это касалось его лица, будто он поминутно менял маски.

Звякнул замок. В камеру вошел государственный обвинитель Крыленко.

Этого Роман Вацлавович совсем не ожидал: с койки поднялся излишне торопливо и некоторое время никак не мог обрести подходящего случаю выражения лица, молча теребил подол своей помятой рубахи. Взыграла спесь — это было выше его актерских возможностей. «Что же я?» — мелькнуло у него в голове, и тут же губы его непроизвольно сложились в надменно вежливую полуулыбку, подбородок приподнялся сам собой.

«И чего петушится человек?» — подумал Николай Васильевич. Он и не подозревал о том, что перед самым его приходом Роман Вацлавович старательно разыгрывал пантомимы. Сейчас, застигнутый врасплох, он даже не сумел вовремя выбрать подходящей мизансцены, глядел на государственного обвинителя с обычным своим раздражением.

— Садитесь, Малиновский, — небрежно сказал Николай Васильевич.

«Проклятье, он видит меня насквозь!» — Роман Вацлавович чуть не заскрипел зубами, отрицательно покачав головой, однако, чтобы унять дрожь в коленях, тут же опустился на койку, обхватил голову руками. Так он сидел с минуту, потом отнял руки, уставился в угол камеры. Глухой, надтреснутый голос, казалось, возник из небытия:

— Однажды мне Ульянов сказал…

— Не надо, Малиновский. Решение по вашему делу вынесет революционный суд. — Николай Васильевич сел на табурет, поймал ускользающий взгляд подсудимого. — Ответьте мне: зачем вы вернулись в Россию?

— Даже собака в предчувствии смерти ползет к родному порогу, чтобы околеть дома.

— Занятно, хотя и не очень логично. Положили на чаши весов жизнь и смерть, а сами украдкой подглядываете: что перетянет? Где ваша искренность, гражданин Малиновский?

Малиновский молчал. Точно в забытьи он поднялся, потом снова сел. На какую-то долю минуты он утратил контроль над собой: челюсть у него отвисла, страх перед возмездием, запрятанный, казалось, так глубоко, выражали его бесцветные, по-собачьи влажные глаза. Пошарил рукой под ватной подушкой, вынул пустую папиросную коробку, смял ее.

Домой Николай Васильевич добирался в кромешной темноте: ни один из уличных фонарей не горел, лишь кое-где эту темь размывали редкие костры, возле которых грелись солдаты и красногвардейцы. Огонь выхватывал из темноты их строгие или смеющиеся лица. Один из солдат показался знакомым. «Неужели Медведяка? — подумал Николай Васильевич. — Нет, кажется, не Иван. Этот ниже и не такой обросший». Под ногу подвернулась рама, вздыбилась, больно ударила по колену. Он зажег спичку, присмотрелся: это был портрет Николая II, выброшенный, должно быть, из окна и теперь припечатанный сапогом. След от сапога пришелся на бороду императора, смешно удлинил ее.

— Виноват, ваше величество! — рассмеялся Николай Васильевич, швырнул портрет в темноту и ускорил шаг. У самого дома его остановил патруль, тщательно проверил документы.

— Поздно гуляете, товарищ Крыленко, — назидательно сказал молоденький красногвардеец, перекрещенный пулеметной лентой, видимо, для солидности. Голос у него был еще ломкий, не установился. — В такую темь враз можно схлопотать пулю из-за угла. Контра не дремлет.

— Ваша правда, товарищ, — согласился Николай Васильевич.

— Закурить не найдется?

— Не курю.


Елена Федоровна встретила его со свечой в руке, в шали, накинутой на плечи. Она была встревожена, хотя и старалась казаться спокойной, лишь спросила:

— Где так задержался? Извини, пожалуйста, но я даже Виктору Эдуардовичу звонила…

— Зря потревожила Кингисеппа, он так хотел сегодня выспаться. И вообще напрасно ты беспокоишься, Ленуша. На улицах сейчас вполне безопасно: всюду патрули. А ты так и не ложилась? Это совсем никуда не годится! Маринка спит?

— Спит. И тебе не мешало бы уснуть.

— Не выйдет, душа моя, мне еще надо поработать. Кстати, ты обещала принести копию показаний Владимира Ильича.

— А когда я не выполняла обещаний? Все на столе, только сначала покормлю тебя, сейчас подогрею ужин.

— А стоит ли подогревать? — сделал страдальческую мину Николай Васильевич.

В комнате стоял полумрак: неверный, вздрагивающий свет оплывшей свечи неровно и скупо освещал случайную обстановку комнаты — табурет, два венских стула, добытых по случаю, стол, заваленный книгами и газетами. Николай Васильевич давно собирался сложить их в шкаф, но все было недосуг, а Елена Федоровна без него сделать это не решалась.

Вскоре Николай Васильевич с отменным аппетитом ел подогретый ужин, нахваливал его и улыбчиво поглядывал на жену. В платьице, простеньком, но тщательно выглаженном, она сейчас совсем не походила на сурового члена следственной комиссии Революционного трибунала, была обыкновенной женой и матерью. На минутку прижалась к его жесткому, угловатому плечу и пошла посмотреть, не раскрылась ли Маринка.

Как всегда в последнее время, напряженный день Николая Васильевича неприметно сменился не менее напряженной ночью. И хотя речь, которую он должен был произнести на суде, была основательно продумана, он вновь и вновь мысленно обращался к документам, накопленным за период следствия. Они, эти свидетельские показания, были разные: одни пространные, с многочисленными подробностями, другие — спокойно-деловитые, третьи — отрывистые, нервозные. И все же в них присутствовало объединяющее начало: все свидетели, даже явные недруги Советской власти, при даче показаний не могли подавить в себе пусть не до конца осознанное, но вполне очевидное отвращение к провокатору. Чем глубже Николай Васильевич вникал в следственный материал, чем строже анализировал свои впечатления от прежних встреч с бывшим депутатом Думы и совсем недавних с ним бесед, тем непостижимее для него, человека цельной натуры, становилась двойная жизнь Романа Малиновского. Невольно погружаясь в эту болотную хлябь, он стремился в силу врожденной порядочности найти хоть какое-нибудь светлое пятно в душе отщепенца. «Есть же в нем хотя бы рудиментарное от обыкновенного человеческого, ведь не родился же он законченным преступником? Если человек злой, надо обязательно выяснить, в чем и когда он добр. И наоборот. В этом случае яснее проступит его истинное лицо», — размышлял Николай Васильевич. Нет, не из жалости, а из желания быть предельно объективным рассуждал он так. Но факты — упрямая вещь. Факты были неопровержимы.

В комнату неслышно вошла Елена Федоровна.

— Хочешь еще чаю? — спросила она.

— Чаю? А зачем? — рассеянно отозвался муж, но тут же беззвучно рассмеялся своему вопросу: — Ну что ж, душа моя, неси свой морковный чай.

— Вот и не угадал! Раздобыла настоящего.

Он отхлебнул глоток-другой и отодвинул стакан, опять погрузившись в свои думы. Елена Федоровна покачала головой, однако ничего не сказала. Она не сразу ушла, склонилась над раскрытой папкой.

— Ленуша, ты прилегла бы? Ты свое сделала превосходно, следствие проведено с такой тщательностью, что, право, я даже немножко завидую тебе. Честное слово!

— Это ты говоришь из родственных чувств, — улыбнулась Елена Федоровна.

Внезапно вспыхнула электрическая лампочка, выхватила из сумрака дальние углы и стены комнаты, этажерку с книгами, жесткий диван. Язычок свечи сделался бесцветным. Николай Васильевич некоторое время смотрел на него, хотел было погасить, но передумал.

— Должно быть, ремонтники опробывают динамо, — сказал он и мягко, но настойчиво отстранил жену от стола. — Иди, Ленуша, спи, а я еще немного поработаю: завтра у меня трудный день, необходимо все еще раз проанализировать, взвесить.

«…Ясно, что, проводя провокатора в Думу, устраняя для этого соперников большевизма и т. п., охранка руководилась грубым представлением о большевизме, — писал Ленин, — я бы сказал — лубочной карикатурой на него: большневики-де будут «устраивать вооруженное восстание». Чтобы иметь в руках все нити этого подготовляемого восстания, стоило, с точки зрения охранки, пойти на все, чтобы провести Малиновского в Государственную думу и в ЦК.

А когда охранка добилась и того и другого, то оказалось, что Малиновский превратился в одно из звеньев длинной и прочной цепи, связывавшей (и притом с разных сторон) нашу нелегальную базу с двумя крупнейшими органами воздействия партии на массы, именно с «Правдой» и с думской социал-демократической фракцией. Оба эти органа провокатор должен был охранять, чтобы оправдать себя перед нами…

Малиновский мог губить и губил ряд отдельных лиц. Роста партийной работы в смысле развития ее значения и влияния на массы, на десятки и сотни тысяч (через стачки, усилившиеся после апреля 1912 года), этого роста он ни остановить, ни контролировать, ни «направлять» не мог. Я бы не удивился, если бы в охранке среди доводов за удаление Малиновского из Думы всплыл и такой довод, что Малиновский на деле оказался слишком связанным легальною «Правдою» и легальной фракцией депутатов, которые вели революционную работу в массах, чем это терпимо было для «них», для охранки…»

Электрическая лампочка горела ослепительно ярко. «Очень кстати «оживили» они свое динамо, — благодарно подумал Николай Васильевич, — при таком свете работать — одно удовольствие». Он вышел из-за стола и тихонько прикрыл дверь, потом несколько раз отжался на стуле, чтобы прогнать усталость. Усмехнулся:

— Как видите, господин Малиновский, вы просчитались вместе со своими хозяевами. Так-то, Роман Вацлавович. Однако слушайте дальше, что говорит по этому поводу Ленин:

«…быстрая смена легальной и нелегальной работы, связанная с необходимостью особенно «прятать», особенно конспирировать именно главный штаб, именно вождей, приводила у нас иногда к глубоко опасным явлениям. Худшим было то, что в 1912 году в ЦК большевиков вошел провокатор — Малиновский. Он провалил десятки и десятки лучших и преданнейших товарищей, подведя их под каторгу и ускорив смерть многих из них. Если он не причинил еще большего зла, то потому, что у нас было правильно поставлено соотношение легальной и нелегальной работы. Чтобы снискать доверие у нас, Малиновский, как член Цека партии и депутат Думы, должен был помогать нам ставить легальные ежедневные газеты, которые умели и при царизме вести борьбу против оппортунизма меньшевиков, проповедовать основы большевизма в надлежащим образом прикрытой форме. Одной рукой отправляя на каторгу и на смерть десятки и десятки лучших деятелей большевизма, Малиновский должен был другой рукой помогать воспитанию десятков и десятков тысяч новых большевиков через легальную прессу».

Николай Васильевич завел будильник, погасил свет и прилег на диван, но долго не мог уснуть, лежал с открытыми глазами. Перед ним то и дело возникало лицо подсудимого, застывшее, похожее на маску. «На что он надеялся, возвращаясь в Россию? Надеялся на нашу снисходительность, на то, что, дескать, объективно он все-таки работал на революцию, — думал Николай Васильевич, — именно на это он надеялся. Но память о погубленных в охранке большевиках, погубленных в результате его предательства не позволит нам быть снисходительными. И напрасно он изворачивается. Это ему не поможет. Факты — упрямая вещь».

Будильник почему-то не зазвенел. Наверное, Лена прижала рычажок. Николая Васильевича разбудило солнце.

41

«Сегодня в 12 часов дня в Кремле открывается сессия Верховного Революционного трибунала. Первым будет разбираться дело по обвинению бывшего члена Государственной думы Р. Малиновского в провокаторстве».

«Известия ВЦИК» от 5 ноября 1918 года.

Мирон Седойкин посматривал на Малиновского жалеючи. Незнакомый с прошлым этого человека, он слушал его с явным сочувствием. Впрочем, размягченность Мирона можно было объяснить и тем, что вчера к нему из далекого Владивостока приехала Анюта. Благодаря записке Николая Васильевича за полдня устроили Анюту на фабрику и вселились в богатую квартиру, обставленную роскошной мебелью. От прежних хозяев им досталось и кое-что из одежды, перина и две пуховые подушки. Мирон установил в комнате «буржуйку», натопил ее поломанными стульями, нагрел воды, и они с Анютой отлично вымылись. Мирон обнаружил в гардеробе генеральский китель, примерил, остался доволен и тут же спорол с него погоны. В этом кителе и позаимствованной у знакомого балтийца бескозырке он пришел на свою новую службу. И вот теперь, опираясь на винтовку, сухопутный моряк внимательно слушал подсудимого, у которого так нескладно сложилась жизнь. Покаянная речь Романа Вацлавовича, похожая на захватывающую печально-проникновенную повесть в духе Диккенса, не могла не вызвать некоторого сочувствия у публики. Он говорил, полузакрыв глаза, слегка пошатывался, будто с трудом держался на ногах. Опытный оратор, умеющий по малейшему движению в зале угадывать воздействие своих слов, он то усиливал, то приглушал свой хрипловатый голос.

Только те, кому по долгу службы довелось заниматься делом провокатора, могли уловить и улавливали в его покаянной речи уязвимые места. И, пожалуй, больше других это чувствовал государственный обвинитель Николай Васильевич Крыленко.

Одетый в темно-зеленый вельветовый френч, он был по-военному собран и строг, слушал подсудимого с непроницаемым лицом, лишь иногда делал у себя в блокноте какие-то пометки. Все, что говорил Малиновский, ему было известно в мельчайших деталях, даже такое, о чем тот искусно умалчивал. Он знал наперед, как закончит свою речь подсудимый, и не ошибся в своем предположении:

— Я требую себе расстрела!

Роман Вацлавович сел на свое место, сел неестественно прямо, вытянув шею. Так он сидел все время, пока выступали свидетели, и лишь когда к трибуне, вышел государственный обвинитель, у него будто размяк позвоночник, плечи обвисли, а кадык дернулся раз-другой и замер над самым подбородком, выпятив розоватую пупырчатую хеджу. Как притаившийся варан, не мигая, смотрел на государственного обвинителя.

— Товарищи судьи! — сказал Николай Васильевич, сжав края трибуны, и слегка подался вперед. — Обвинительный материал, изложенный в обвинительном заключении по настоящему делу, нашел себе достаточное подтверждение в тех объяснениях, которые были даны подсудимым. Исходя из этого моя речь как государственного обвинителя представляется, собственно говоря, излишней. — Его звонкий голос с характерным раскатом был удивительно проникновенным. Уже первая фраза, произнесенная им, заставила всех присутствующих повернуть головы к трибуне. — Ведь не перед судом же Революционного трибунала ВЦИК доказывать, что вообще провокаторство есть преступление, что поэтому подсудимый заслуживает наказания и, в частности, что по отношению к подсудимому Малиновскому — члену бывшей Государственной думы, депутату, социал-демократу и лидеру социал-демократической фракции Думы, члену Центрального Комитета революционной пролетарской партии — может и должна быть применена самая суровая репрессия. Доказывать это вам было бы и неуместно и странно; для этого мне не нужно ни пафоса, ни стараний. Преступление признано, смысл его ясен; естественна мера наказания, которую заслужил подсудимый; ясен и приговор, который мы ожидаем услышать от вас. И если я все-таки беру слово, то только в силу одного соображения.

Николай Васильевич оглядел присутствующих, задержал взгляд на бесцветном лице подсудимого, который с трудом сохранял некоторое самообладание, и продолжал, повернувшись к судьям:

— Товарищи! Основным фактом, подлежащим выяснению в этом процессе, гвоздем процесса является только один вопрос: зачем, зная свои преступления, зная оценку их, — ту единственно возможную оценку, которую они встретят в революционной России, переживающей весь ужас гражданской войны, — зачем, в силу каких психологических оснований, на что рассчитывая, добровольно явился сюда и сам отдался в руки революционных властей провокатор Роман Малиновский? Вот какой вопрос невольно встает перед нами в качестве первого, который каждый из нас, естественно, хотел бы разрешить. И так как этого вопроса вы ни в коей мере не можете внутренне обойти при разрешении вопроса о мере наказания, я считаю своим революционным долгом на него ответить, поскольку он выяснен судебным следствием и объяснениями самого обвиняемого. И так как от того, поверите ли вы или не поверите тому, что, только движимый сознанием своей вины и желанием искупить ее хотя бы смертью, явился к нам подсудимый, зависит содержание вашего приговора, то интересы Республики требуют от меня сказать вам, каково убеждение по этому поводу обвинительной власти, дабы ее слово было учтено вами при вынесении вашего решения.

«Верьте моей искренности, — сказал подсудимый. — Я еще мог бы жить…» — Далее Николай Васильевич слово в слово привел недавнее заявление Малиновского: — «Приговор ясен, и я вполне его заслужил…» Так нам сказал подсудимый, сам требуя себе расстрела. Но так ли это, товарищи, искренность это или… неискренность? Сознание своей вины или… новый расчет на что-нибудь? Вот вопрос, который стоит перед нами, и да будет мне позволено ответить на него, исходя не из факта добровольной явки Малиновского и его раскаяния, а исходя из анализа мельчайших деталей; они, быть может, поведают нам правду более искреннюю и более глубокую, нежели факт явки и все самобичевания подсудимого…

Малиновский начисто забыл о роли, которую так удачно исполнил перед судом. Слова государственного обвинителя будто сдернули с него маску обреченности, теперь он слушал с напряженным вниманием, боясь пропустить хотя бы слово.

— Мы не слышали здесь целого ряда свидетелей, — продолжал Николай Васильевич, — показания которых имеются в обвинительном акте; свои показания подсудимый также стремился в значительной части строить на показаниях таких лиц, из которых одни уже умерли и не могут повторить здесь сказанного или находятся вне пределов нашей досягаемости. Я принужден остановиться поэтому на уликах, но не для доказательства основного обвинения — провокации, а для проверки каждого из частных заявлений обвиняемого; я хотел бы проверить каждое слово, сказанное здесь подсудимым, насколько это будет возможно; только вполне проверенному или вполне доказанному, или по крайней мере неопровергнутому я буду придавать значение достоверного…

Малиновский машинально кивнул утвердительно. Как видно, напряжение у него прошло, он расслабил плечи, опустил между колен набрякшие руки и так сидел до тех самых пор, пока Николай Васильевич снова не напомнил его собственного рассказа о детских годах. Это заставило его насторожиться.

— Вы слышали, как он рассказывал здесь свою жизнь. «Я остался сиротой и принужден был бродяжничать; случайно, проходя мимо чужого дома, я с товарищами вошел в этот дом, и мы взяли там хлеб, масло и тринадцать рублей денег». Совсем картина из «Жана Вальжана» Виктора Гюго, — усмехнулся Николай Васильевич. — Но это впечатление резко меняется, когда мы устанавливаем четырехкратную судимость Малиновского и когда перед нами оказывается совершенно извращенная натура, у которой поколеблены все понятия и уже не работают сдерживающие центры… Обратимся ко второму периоду, когда подсудимый состоял рабочим на фабрике Лангензипена…

По мере того как государственный обвинитель вскрывал прошлое Малиновского, тот все более утрачивал надежду на то, что колесо фортуны наконец повернется и обвинение обратится оправданием. Не повернулось колесо.

Под тяжестью улик Малиновский уже был не в состоянии воспринимать обвинительную речь, его уши временами будто закладывало ватой. Он понял окончательно, что его кунштюк с искренним признанием своих преступлений провалился, и ждал одного: когда же наконец Крыленко закончит свою речь. «Все кончено, — обреченно думал он, — все кончено. Он знает всю мою подноготную вплоть до мельчайших деталей. Как я и предполагал, архивы департамента полиции поступили в полное распоряжение Революционного трибунала… Все кончено…»

Николай Васильевич анализировал:

— Здесь выступает на сцену та черта характера Малиновского, которая вообще, по моему мнению, в нем доминирует и руководит им, — это самый бесшабашный и самый беспринципный, руководимый исключительно личным честолюбием авантюризм. Авантюризм и беспринципность толкнули Малиновского на первую кражу, они же заставили его согласиться служить в охранке; эти же свойства толкнули его к большевикам; те же авантюризм и беспринципность заставили его затем пойти на одновременный блок и с охранкой и с большевиками, чтобы пройти в Думу… Слуга и холоп департамента полиции, а не мучащийся своим предательством человек: слуга и холоп, не брезгающий лишним «четвертным билетом» и «красненькой», — вот черты Малиновского… Товарищи, всем известно, что исторически еще не решен вопрос, чего больше, вреда или пользы для революции принес Малиновский объективно своей думской деятельностью. В этом — оправдание излишней доверчивости наших партийных центров; но это — не оправдание для подсудимого… Одинаково ничем не может быть заглажен и тот безграничный вред, который Малиновский нанес движению своим выходом из Думы, когда бросил всю работу партии, обманул доверие сотен тысяч рабочих, дал возможность расползтись грязным слухам о его провокаторстве, растоптал и поругал надежды и веру сотен тысяч рабочих, когда он пошатнул веру в партию и нанес удар, от которого мы все в свое время долго не могли оправиться. Быть может, объективно наше счастье было в том, что предательство Малиновского раскрылось только после революции: раскройся оно в тот момент, удар был бы еще тяжелее. Но все это, повторяю, лишь объективные плюсы, и они ни в коей мере не могут смягчить вину подсудимого; обстановка же его выхода из Думы, действительная, а не выдуманная им здесь, делает его еще преступнее.

Николай Васильевич продолжал говорить — без жестов, слегка подавшись вперед. Голос его, весь строй логически выверенной речи, живой и непосредственной, сами факты, внутренняя убежденность в правоте своих слов — все это покоряло присутствующих на заседании трибунала.

— Вот предатель, вот гад, — приговаривал Мирон, — а то, понимаешь ты, притворился казанской сиротой, дескать, я не я и лошадь не моя. Выходит, он разжалобить нас хотел, а на поверку вон каким гусем оказался!

Люди слушали государственного обвинителя с большим вниманием. Сухощавый старик с клинообразной бородкой, по-видимому, в прошлом юрист, шепнул соседу:

— Обратите внимание, какая изумительная логика, какое безукоризненное юридическое аргументирование!

— Плевако, — согласно кивнул тот. — Впрочем, не мешайте, пожалуйста, слушать. — Но тут же не удержался сам: — Насколько я заметил, он не пользуется никакими записями.

— Это естественно: блестящее образование, природный дар плюс абсолютная вера в свою правоту. Я бы сказал, безграничная вера в свою правоту.

На них обратили внимание — они примолкли.

— Посмотрите, до какой виртуозности и изобретательности доходил подсудимый в своей двойной игре; посмотрите, с каким рассчитанным хладнокровием он действовал. Наиболее трудный для него момент был при чтении декларации оппозиции… Декларация вырабатывалась совместно всеми оппозиционными партиями; это не речь, произносимая экспромтом, из нее слова не выкинешь. А между тем департамент полиции потребовал… смягчения; мало того: Виссарионов вычеркнул в декларации пятнадцать строк. Малиновский отстаивал, сопротивлялся, понимая всю серьезность положения, но в конце концов принял условия полицейских.

— Сукин сын! — не сдержался Мирон и прижал к себе винтовку, пальцы у него напряглись, побелели.

Зал зашумел. Выждав, Николай Васильевич продолжал:

— Этого одного достаточно, чтобы он оказался сейчас на скамье подсудимых. Вот они, «терзания» и «муки»! Цену им вы теперь легко можете установить… — Государственный обвинитель перевел дыхание, пристально вгляделся в зал: — Остается последний момент — и последний вопрос: зачем же Малиновский вернулся к нам? Он говорит, что знал об ожидающем его расстреле. Он говорит, что все равно не мог бы жить среди нас, но не мог бы жить и вне нас. Это неправда! В его фразе, что в Канаде, в Африке он мог бы, пожалуй, жить, — в ней разгадка и ответ на вопрос, зачем пришел он к нам. Это его последняя карта и его последний расчет. Что даст ему жизнь в Канаде или в Африке? Ведь он мог уехать туда и не возвращаясь в Россию, но жить в бесславии… А вдруг — помилуют? А вдруг — выйдет? А вдруг — удастся последний кунштюк? Это последняя карта и последний риск; и старый авантюрист решил: революционеры не злопамятны…

Подсудимый сжался, втянул голову в плечи, будто хотел спрятаться за барьером, раствориться, исчезнуть, чтобы все, кто сейчас смотрел на него, вдруг забыли о нем, как если бы его не было совсем, никогда не было. Это явилось бы лучшей наградой и самым мягким наказанием за все его преступления. И, словно угадав его желание, Николай Васильевич сделал паузу, сказал про себя: «Революционеры не злопамятны, но они обязаны всегда помнить об изменниках святому делу, чтобы в будущем ни у кого, кто действительно желает добра людям, не появилось мысли предать забвению зло. Зло бессильно, если о нем помнят».

— Товарищи! — голос Николая Васильевича обрел жесткость. — Декрет о трибуналах говорит, что задача революционного трибунала — ограждать интересы революции. Я полагаю, что все мною сказанное в достаточной мере обрисовало, что представляет собой подсудимый по степени своей опасности, и каждый из вас, кто согласится со мной, с моим анализом поведения Малиновского и причин* которые опять толкнули его к нам, каждый из вас будет далек от всяких колебаний при вынесении приговора, который неизбежно ждет подсудимого…

«Неизбежно… Неизбежно… Неизбежно», — пульсировало в голове Романа Вацлавовича. Перед его глазами колебался огромный черный круг, в котором мелькали какие-то лица, возникали, расплывались, снова появлялись. Словно сквозь сон слушал Роман Вацлавович государственного обвинителя:

— Человек, который нанес самые тяжелые удары революции, который поставил ее под насмешки и издевательства врагов революции, а потом пришел сюда, чтобы здесь продемонстрировать свое раскаяние, я думаю, он выйдет отсюда только с одним приговором, этот приговор — расстрел.

Смысл последнего слова не сразу дошел до Малиновского. Он опять сидел неестественно прямо: черный круг бешено вращался перед его глазами, все более и более сжимаясь, пока не превратился в маленькое темное отверстие дула. Что было потом? Он, кажется, что-то говорил, о чем-то просил. Что?.. О чем?..

— Пошли. — Широкая ладонь легла на его плечо.

— Куда? — шевельнул белыми губами Малиновский, качнулся и сделал неверный шаг вперед, с трудом подтянул вторую, внезапно онемевшую ногу. Следом за ним двинулся конвоир.

Революционный трибунал ВЦИК приговорил Р.В. Малиновского к расстрелу. Приговор был приведен в исполнение.

Загрузка...