Глава пятая МАЛЬЧИК В ЖЕЛТЫХ БОТИНКАХ

Жил-был мальчик. Худенький и длинный, он ходил в ярких желтых ботинках, носки которых всегда блестели как новенькие. Ребятишки, у которых носки ботинок были ободранными, сторонились его. И не то что им не нравились его желтые ботинки или его тонкая шея, а просто за ним водился грех брать, что не им было положено. Это ребятишкам не нравилось, и они его звали вором. Он так привык к своему прозвищу, что даже отзывался, когда ему кричали: «Вор, дай пирожка!» Взрослые его жалели и этим еще более усиливали вражду к нему оборвышей. Он даже драться не умел, хотя от драк не уклонялся, беспорядочно размахивал кулаками и плакал. Очень несчастный мальчик.

Примерно так, а быть может, несколько по-другому намеревался начать свою исповедь Эрнест, но он совершенно справедливо полагал, что такое начало безусловно привлечет симпатии сентиментального читателя.

У Эрнеста было сейчас все: деньги, заграничный паспорт и любовница. Правда, деньги слишком быстро таяли, а новых поступлений не предвиделось. К тому же, и оплаченная любовь не совсем удовлетворяла его.

— Мон шер, о чем ты задумался? — спросила Жозефина, прижимаясь к нему. — Или ты не любил меня никогда?

— Ма шер, мой финик, я, может быть, полюблю тебя, когда нечем будет платить.

Девушка на всякий случай улыбнулась. Что-то подсказало ей: Эрнест сам нуждается в утешении.

— Я сварю кофе, — Жозефина вскочила с тахты и юркнула за ширму. Оттуда вскоре послышался ее повеселевший голосок: — Тебе, конечно, без молока? Ты любишь черный кофе. Он бодрит и прогоняет сонливость. Я быстренько. — Она болтала всякий вздор и при этом напевала песенку своего Эрнеста. Он научил ее в минуты мрачного состояния духа:

Все васильки, васильки

В клочьях седого тумана.

Помнишь, у самой реки

Били мальчишки Романа?

Били за то, что живет,

В голову, грудь и живот,

Били за дело и так,

Били за стертый пятак…

Вскоре она появилась из-за ширмы и защебетала, наливая кофе:

— Правда, из меня получилась бы хорошенькая, заботливая хозяйка-жена? Почему ты молчишь, мон шер, тебе тоже грустно и хочется плакать?

Он грубо поцеловал ее. Но это было все-таки лучше, чем когда он недвижно сидел за столом и, холодный как лед, писал что-то своим прыгающим почерком. Если бы она могла читать по-русски, то прочла бы рукопись, и это многое объяснило бы маленькой Жозефине.

…Я страдаю от неумения высказаться просто и сильно, но я хочу вывернуть себя наизнанку, чтобы люди могли ясно увидеть не только мою внешнюю оболочку. Не знаю, как лучше это сделать. Я боюсь отпугнуть читателя своей чрезмерной откровенностью, но эта откровенность необходима мне, как воздух, как деньги. Да, да — тот презренный металл, перед которым даже завзятые святоши испытывают благоговение, очень пригодился бы мне сейчас. Могли бы удвоить или даже утроить сумму, учитывая мои заслуги, а они выбросили мне эту подачку и меня выбросили, как обсосанный лимон, на помойку истории. А ведь совсем недавно они не скупились, выдавали жалованье большее, чем у губернатора, — семьсот рублей. Подумать только: семьсот рублей! И это не считая наградных и сумм за разовые услуги, когда звезда удачи вспыхивала на моем небосклоне особенно ярко.

А к чему все привело? Теперь другие у кормила власти… Слезы обиды душат меня.

Нет, надо писать совсем не так, без слезы, но достаточно проникновенно. Я знаю, что нервы у моих бывших товарищей столь же изношены, как и у меня, хотя мне не приходилось подолгу сидеть в тюрьмах и отбывать ссылки, как, например, Свердлову или Кобе. В свое время мы были на короткой ноге. Я мог бы им припомнить, что именно благодаря мне они длительное время спокойно гуляли в нелегалах. А Елена Федоровна Розмирович? Она первая стала подозревать меня, но я не был ослеплен местью, лишь слегка пощекотал ей нервы, когда устроил так, чтобы ее арестовали в Киеве, а не в столице. Правда, потом ее упекли-таки в Иркутскую губернию, но в этом я повинен только отчасти: департамент полиции не жалкая канцелярия, а действенное учреждение, товарищ Галина.

Я вспыльчив и временами истеричен, как заметил однажды член нашей фракции Алексей Егорович Бадаев. Он был слишком прямолинеен, но с трибуны выступал убедительно. Здесь можно было бы охарактеризовать всю нашу «шестерку» в IV Государственной думе, но не буду этого делать в силу некоторых причин. Я относился к своим коллегам с подобающим их положению уважением, даже опекал. Это было не очень-то легко, хотел бы я видеть кого-нибудь из них в моей шкуре! Работа в Думе, сама но себе достаточно изматывающая, ничто по сравнению с моим тогдашним двойственным состоянием… Что ж, ты сам этого хотел, Жорж Данден — Tu l'as voulu, George Dandin!


Мне нравится бродить узкими улочками этого некогда процветавшего немецкого городка, в котором собрались все, смытые со своих берегов: дипломаты и провокаторы, министры и проститутки различных национальностей и вероисповеданий. Что занесло сюда мою маленькую француженку, уверявшую, что до недавнего времени она блистала на подмостках парижского театра?

Однажды мы зашли в собор послушать органную музыку. Он построен в XIII веке; говорят, в этом соборе, украшенном гербами, в глубокой древности молились рыцари, звеня доспехами. Акустика собора совершенна: едва внятный звук слышится одинаково хорошо во всех углах огромного мрачноватого здания, а музыка, подобная прибою штормового Балтийского моря, не оглушает, а успокаивает и куда-то манит. Я слушал органную музыку, словно пил чудесный настой из целебных трав, она размягчала мою душу.

Жозефина понимает меня. Она в соборе представляется мне серенькой мышкой, но я верю, что она была актрисой. Ее глаза широко открыты, полны задумчивости, на губах блуждает милая улыбка.

Из своих апартаментов я вскоре вместе с Жозефиной перебрался в некое подобие петербургских меблированных комнат. Единственное окно нашего нового жилья выходило на заболоченную старицу городской речонки. Эта старица, это болотце и лягушиное кваканье действовали на меня успокаивающе. Я созерцал болотце сквозь сально-пыльное окно и обдумывал вопросы бытия.


Прежде чем стать депутатом, я был вором. Первое мое дело — уголовное. Мне инкриминировалась кража со взломом со всеми вытекающими из этого последствиями, как-то: тюремное заключение и тому подобные прелести. Впрочем, я ничуть не жалею, что начал свою карьеру именно так. «Всяк по-своему открывает свою дверцу в жизнь». Славный афоризм, не правда ли? Мне мог бы позавидовать и Родзянко — большой ценитель кратких изречений. Но шутки в сторону. С некоторых пор я начал задумываться над тем, почему именно так, а не иначе сложилась моя жизнь. Мое уголовное прошлое сослужило службу в достижении той цели, к которой я стремился с самого детства. Я хотел стать богатым, но скрывал это от своих сверстников. Никто из них даже не подозревал, что у мальчика в желтых ботинках наличествуют такие далеко идущие планы. А я умел не только мечтать, но и действовать: вскоре научился драться так, что без особого труда одолел в драке известного забияку Зюзго — грозу нашей улицы, а потом на спор срезал у полицейского револьвер и утопил его в отхожем месте. Через некоторое время сверстники начали опасаться меня.

Шли годы. Я возмужал, шея у меня укоротилась, а руки сделались цепкими и хваткими, хотя и оставались досадно тонкими. Чтобы скрыть этот недостаток, я никогда не снимал пиджака. Свои желтые ботинки я давно сменил на лакированные туфли.

Впервые я украл не из необходимости. Мне хотелось испытать то неизъяснимое наслаждение, когда совершаешь недозволенное и в чем-то становишься выше обывателя из толпы, который не прочь покричать в хоре «держи вора!», а наедине с тобой бледнеет и безропотно отдает тебе свой тугой кошелек.

Однажды моим «клиентом» оказался лавочник со странной фамилией — Синенький. Столько лет прошло, а вот запомнился мне этот большого роста и, по-видимому, довольно сильный человек. Я подкараулил его еще засветло в тихом переулке, когда он с выручкой возвращался домой.

— Давайте мирно разойдемся, — сказал я, приставив к его груди дверной ключ в перчатке, который он несомненно принял за револьвер, — кричать не рекомендую: прямо за тумбой мой напарник, слева за углом — другой, а городовой отлучился по некоторым своим надобностям.

А он молчал, будто язык проглотил от страха, стоял и смотрел мне в рот. Я хорошо разглядел его лицо: отвисшие, как у бульдога, щеки, вспученные пельмешками глаза. Я наслаждался властью над ним и хорошо понимал, что он выполнит любое мое приказание. А потом мне стало смешно: я увидел, как из его глаз покатились мелкие, как бисеринки, слезы.

— По-щадите, — наконец пролепетал он, придерживая подбородок, — по-по-позвольте я сам, — и начал выворачивать карманы. Отдал все, что у него было, даже расческу.

— Ну а теперь иди и не оглядывайся, — толкнул я его своим «револьвером». Он икнул и отступил, а я увидел на том месте, где он стоял, довольно внушительное темное пятно: расслабился, бедняга. Отступал он медленно, мне даже наскучило это, я крикнул: — Беги!

И он побежал мелкой рысцой, прижав локти к бокам, а я пошел в другую сторону — в трактир, выпить водки: так мне сделалось противно.

А наутро меня арестовали — донес, подлец! И, скажите на милость, сообщил полиции мои особые приметы: рябой, рыжеватый.

Тогда-то я и очутился в одной камере с анархистом или кем он там был — не знаю. Он долго потешался над моим приключением, а потом стал говорить, что все это мелко и незначительно, ничтожно по сравнению с тем, чем должны заниматься настоящие люди.

— У нас это делается грандиозно: бомбу под ноги его величества — раз! И все кошельки твои.

Лицо у анархиста было мужественным, с тяжелым подбородком и большим красноватым шрамом через всю правую щеку. Спросил его, откуда такое украшение, он ответил:

— Это память об одной драке, когда я боролся с проклятым самодержавием стихийно и еще не был анархистом. Позже, когда мою собственную душу испещрили лиловыми шрамами, я понял, что к чему. И ты поймешь. Я в этом не сомневаюсь.

Он говорил убежденно, категорично, как человек, твердо знающий свою цель и свое назначение на земле. И это мне понравилось. Я даже парашу выносил за ним, будто выполнял невесть какое важное поручение.

Меня выпустили раньше, и я больше с ним не встречался, но воровать бросил, устроился на завод.

Уже тогда я обладал некоторыми организаторскими способностями. Жизнь к тому времени уже основательно тряхнула меня, и я имел довольно четкую цель: большевиков уважали, и я решил с их помощью добиться уважения к себе. Меня заметили, вскоре я стал социал-демократом, прошел необходимую выучку. У меня был хорошо подвешенный язык: на собраниях меня слушали внимательно. Я умел убеждать людей даже в том, в чем не был сам достаточно уверен. И хотя говорят, что ораторами не рождаются, я, судя по некоторым приметам, был именно прирожденным оратором. Когда товарищи по организации поручали мне то или иное дело, я старался выполнить его не только аккуратно, но и с блеском. Один раз приклеил на спину городового революционную листовку. А когда мне было поручено доставить партию нелегальной литературы, это необычайно укрепило мои симпатии к новым товарищам. Они верили мне и ожидали от меня такой же веры в них.

В то время я еще не был Эрнестом, Портным, не носил таинственной клички Икс. У меня были тогда другие, партийные клички. Называть их не буду. Дело в том, что, несмотря на свое полное и бесповоротное падение, я сохранил к ним известное уважение, даже не уважение, а нечто такое, чему не логу подобрать подходящего названия. Они и сейчас сохранили для меня некий аромат, как полузабытое материнское «Ромик» или «Рыжик». Так называла меня мать в ласковые минуты. Меня уважали мои новые товарищи, и я отвечал им взаимностью. Не хочу, чтобы даже тень упала на мои конспиративные партийные прозвища, пусть лучше полощется в грязи истории моя настоящая фамилия, которую я, впрочем, тоже пока не называю, умалчиваю, так сказать, из соображений творческого порядка, пусть перед читателем некоторое время маячит извечный вопрос: «А кем же он был на самом деле?»

Загрузка...