Глава четвертая КОНТРАБАНДИСТ

8

— Здравствуйте, Николай Васильевич! Как вы себя чувствуете, Николай Васильевич? Не хотите ли чаю, господин учитель? — Николай говорил это, повязывая галстук перед зеркалом, и плутовато поглядывал на мать. — А что, Николай Васильевич, не отрастить ли вам бороду для респектабельности?

— Будет тебе, Коля, дурачиться: на урок опоздаешь, — строго сказала Ольга Александровна, однако не могла удержаться от улыбки.

Она была довольна, что все так хорошо устроилось. Сын поступил в гимназию имени Сташица на должность учителя словесности и, по-видимому, не собирался больше покидать Люблина. Вот только одно огорчало ее: Коля все чаще заговаривал о том, что ему по некоторым соображениям следует жить отдельно. Конечно, в этом был свой резон — ходить в гимназию действительно далековато, но, с другой стороны, дома ведь все-таки лучше. А кто там за ним присмотрит? Ей все еще не верилось, что сын ее давно уже стал взрослым и, в общем-то, не особенно нуждался в материнской опеке. «Вот и учителем стал, теперь он только для меня Коля, а для других — Николай Васильевич», — со сладкой грустью подумала Ольга Александровна, спросила, втайне надеясь услышать сыновнее «да»:

— Может, еще повременишь с переездом на свою новую квартиру?

— Нет, мама, я уже и задаток вручил хозяину. Неловко отказываться от своего слова, и потом квартирка подвернулась на редкость удобная, с отдельным входом.

— А дома тебе стало совсем неудобно? — обидчиво сказала мать.

— Зачем ты так, мама? Ты же все прекрасно понимаешь. Это надо для дела. Да, мама, сегодня я вернусь поздно. Ты, пожалуйста, не волнуйся. Хорошо? — он поцеловал ее в щеку, что случалось не часто, и вышел на улицу. Мать прижалась к окну, проводила сына долгим тревожным взглядом.

Питомцы гимназии имени Сташица заранее насторожились, узнав о том, что из Петербурга, закончив университет, приехал новый учитель, и вначале встретили его довольно отчужденно. Они ожидали, что он, как и прежние словесники, будет назойливо прививать им все русское. Но потом они были приятно удивлены тем, что он не принес на занятия ни одного учебника, как это делали его предшественники, которые, казалось, не могли и слова вымолвить, не заглянув в свой кондуит.

— Истинная литература, дорогие мои друзья, общепонятна, — так начал свой первый урок Николай Васильевич, — вот послушайте:

Вы помните ль меня? Среди моих друзей,

Казненных, сосланных в снега пустынь угрюмых,

Сыны чужой земли! Вы также с давних дней

Гражданство обрели в моих заветных думах.

О, где вы? Светлый дух Рылеева погас, —

Царь петлю затянул вкруг шеи благородной,

Что, братских полон чувств, я обнимал не раз.

Проклятье палачам твоим, пророк народный!..


Когда учитель умолк, его ушей достиг шепот:

— Аж мороз по коже…

— Это же Мицкевич, — сказал Сергей Петриковский. Николай Васильевич довольно улыбнулся:

— Да, это стихи Адама Мицкевича. Но не кажется ли вам, что подобное мог написать и другой поэт, другого угнетенного народа? Вот вам для сопоставления стихи русского поэта Михаила Лермонтова. — И он, прохаживаясь перед притихшими гимназистами, так же свободно, будто держал перед глазами открытую книгу, начал читать. Голос его обрел суровую ровность. И уже не учитель словесности с мягкой улыбкой, а беспощадный обвинитель бросал в притихшие ряды гневные, раскаленные ненавистью строки мятежного поэта:

А вы, надменные потомки

Известной подлостью прославленных отцов,

Пятою рабскою поправшие обломки

Игрою счастия обиженных родов!

Вы, жадною толпой стоящие у трона,

Свободы, Гения и Славы палачи!..

По классу пронесся шелест и тут же замер. Учитель выждал некоторое время, чтобы дать гимназистам прочувствовать услышанное, потом заговорил намеренно тихим голосом:

— Видите, друзья мои, как близки по духу эти поэты — русский и поляк? Совместными усилиями мы поможем друг другу отрешиться от предвзятости суждений, посмотрим вокруг и увидим мир глазами передовых представителей человечества. Я говорю об этом возвышенно, а как же иначе?

Неприметно, исподволь новый учитель обращал люблинских гимназистов в свою веру. И прежде чем начальник губернского управления разгадал его своеобразный метод антиправительственного воспитания, ученики многое поняли и успели основательно привязаться к своему словеснику. Они ожидали его уроков с нетерпением. За короткий срок они словно бы повзрослели. И теперь редкий из них вспоминал о былых шалостях, каждый считал себя чуть ли не революционером и на урок приходил, как на собрание тайного общества.

Однажды после занятий Николая Васильевича остановил Сережа Петриковский, сказал, от волнения хлопая ресницами:

— Николай Васильевич, мне можно верить, я давно уже понял, что вы не просто учитель, а революционер. Скажите, чем я могу быть полезен, и я сделаю все, что от меня зависит.

Этого худенького гимназистика Николай Васильевич давно приметил. Паренек поражал живостью и проницательностью ума и порой задавал такие вопросы, что Николай Васильевич счел возможным заняться с ним отдельно. Именно поэтому он выслушал своего молодого друга с большим вниманием, а потом сказал буднично и просто:

— Хорошо, Сергей. Вот вам для начала первое задание. Нет, нет, ничего не надо записывать, это надо запомнить. — Учитель назвал адрес. — Пойдете и скажете: я от товарища Абрама. И все. Хозяин квартиры передаст вам сверток, отнесете его, куда он скажет. Задание понятно?

— Понятно, Николай Васильевич, это я сделаю мигом, и комар носа не подточит.

— Ну и хорошо, а теперь идите домой — и о нашем разговоре никому ни слова.

Поручение учителя Сергей выполнил очень старательно: сверток спрятал в ранец и отнес его по назначению. Так он сделался одним из связных товарища Абрама.

Вскоре многие гимназисты стали членами люблинского литературного кружка, где товарищем председателя был их наставник. Нет, не случайно Николай Васильевич поселился отдельно от своих родных. Он это сделал для того, чтобы оградить их от возможных неприятностей. Некоторое время спустя начальник губернского управления писал в своем донесении: «Убежденный социалист и опытный агитатор Крыленко избрал себе профессией педагогическую деятельность как наиболее удобную для безнаказанного распространения социалистических взглядов среди учащейся молодежи. При преподавании русской словесности и всеобщей истории он пользовался всяким случаем, дабы деятельность каждого русского писателя и каждый выдающийся исторический факт изложить с социалистической точки зрения».

9

Стук был условный. Его особенностей

не могли знать местные товарищи. К тому же, соблюдая строгую конспирацию, Николай Васильевич жил отшельником, никого у себя не принимал.

«Это оттуда», — решил Николай Васильевич, однако дверь открывать не спешил, стоял возле косяка. Должны постучать еще раз ровно через минуту: четыре частых удара, три через паузу. Эта минута показалась ему необычайно долгой. Наконец стук повторился. Сомнений больше не оставалось. Николай Васильевич откинул крючок.

Вошла женщина средних лет, статная, красивая. Предупредив возможный вопрос, она представилась:

— Я Франциска Казимировна Янкевич, крестьянка. А вы, если не ошибаюсь, учитель словесности Николай Васильевич Крыленко?

— Вы не ошибаетесь, — улыбнулся он, — проходите и располагайтесь.

Франциска рассмеялась:

__ Знаете, а вы дословно повторили Ильича! Он был

уверен, что вы так скажете. Я заметила, он вас любит, сказал, это я хорошо запомнила, «нынешний Абрам уже не тот, которого я в свое время так резко критиковал».

— Спасибо. Значит, взаимно, — пробормотал Николай Васильевич, и если бы не желтоватый свет керосиновой лампы, то она заметила бы, как оживился его взгляд.

Впрочем, она догадалась о его волнении по тому, как дрогнул у него голос, подумала: «В самом деле, славный молодой человек. И эти усики и бакенбарды, наверное, специально отпустил, чтобы выглядеть солиднее». Стараясь не смущать его более, она деловито начала вынимать из волос шпильки. Николай Васильевич расценил ее молчание по-своему: «Наверняка читала мой опус…» — и, скрывая неловкость, неожиданно для себя предложил:

— Хотите освежиться с дороги? Это просто устроить.

— Ничего не надо устраивать. Сейчас я распакуюсь, мы поговорим, а завтра… нет, уже сегодня к должна покинуть Люблин. Для сведения: я здесь проездом, чтобы проконсультироваться у акушера. — Она зажала шпильки губами и распустила густые длинные волосы. — Видите, как просто? Не прическа, а дорожный баул. Знаете, как вас еще называет Ильич? — спросила она немножко в нос и шепеляво, от того что мешали шпильки.

— Как?

— Горошинкой!

— Это за малый рост и подвижность, — пояснил Николай Васильевич. Он, как все здоровые, крепкие физически и умные люди, не считал себя обделенным природой.

— Нет, не поэтому! — живо воскликнула Франциска, выронив шпильки, и тут же вынула из волос туго свернутый листок папиросной бумаги. — Это адреса товарищей, с которыми вам необходимо связаться, прежде чем отправиться в Краков.

Николай Васильевич быстро, но совершенно машинально подобрал шпильки, потом взял листок, осторожно развернул его и, прочитав, заговорил неожиданно взволнованно и еще более торопливо, чем обычно:

— Разве так можно? Нет, такие вещи надо запоминать прочно, вплоть до каждой точки и запятой, а вы как думали? Это же не конспирация, а детская игра!

— Вот-вот, именно за это и прозвали вас Горошинкой: не говорите, а будто горох рассыпаете! Кстати, я не обладаю вашей удивительной памятью. Ильич говорил, что вы способны в один присест запомнить пять страниц латинского текста.

— Ну уж и пять. Не более трех страниц, из Овидия, — уточнил Николай Васильевич, — да и то на спор с сестренкой.

Франциска, улыбаясь, поправила прическу, однако небрежно, кое-как, потом посерьезнела:

— А теперь рассказывайте, чем вы здесь занимаетесь, только сначала позвольте мне хотя на некоторое время освободиться от проклятой подушки. Очень уж жарко!

— Пожалуйста, пожалуйста, а я скроюсь на кухне и заодно подогрею чай.

Через некоторое время она его позвала. Николай Васильевич развел руками:

— Удивительное превращение!.. Так вы спрашиваете, чем я здесь занимаюсь? На мой взгляд, полезным делом: провожу на уроках неорганизованную пропаганду социализма в старших классах.

— Ах вы, дотошный конспиратор, — покачала головой Франциска. — Напрасно ищете в этом папирусе новый адрес Старика. Это я догадалась запомнить.

Николай Васильевич согласно кивнул, поднес к лампе секретное послание — папиросная бумажка вспыхнула и белесыми хлопьями осела на стол.

— Сейчас будем пить чай с малиновым вареньем. Отличное у меня есть варенье, мамино. За чаем и поговорим.

Вскоре Франциска ушла. Спокойная, веселая. Знал бы Николай Васильевич о том, как она волновалась, устраиваясь в колымаге! Ей казалось, что извозчик слишком медленно снимает торбы с овсом с лошадиных морд. А тот и впрямь не спешил: снял торбы, уложил их в колымагу, потом обстоятельно начал вправлять удила, любовно похлопал одного коня, у другого зачем-то посмотрел зубы, покряхтывал, бормоча что-то себе в бороду. Ему и в голову не могло прийти, что эта прижимистая деревенская баба — профессиональная революционерка-подпольщица с таким нерусским именем — Инесса Арманд. Как она горячо, со знанием дела торговалась, прежде чем они сошлись в цене! Он даже презрительно крякнул:

— Эх ты, земля скупердяйства. Ладно, отвезу, тут и езды-то всего ничего, могла бы и пешком прогуляться до вокзала.

— С этаким-то?.. — Франциска погладила свой большой живот.

— Верно, — согласился извозчик, — бабе в таком положении несподручно с вещами тащиться. — Он шевельнул волосяными вожжами, чмокнул губами — и лошади тронулись.

10

Иван Ситный, по прозванию Медведяка, обладал недюжинной силой. Приземистый и кряжистый, необычайно крупный: один кулак — в два кулака, а палец — в два пальца. Лицо его заросло так, что виднелся один лишь нос, похожий на картофелину-берлихинку в густой ботве. Как почти все очень сильные люди, Медведяка обладал покладистым, уживчивым характером, никогда не сердился, а глаза у него всегда смеялись под лохматыми шубейками бровей: будто два родничка в буреломе, словно кругом лес непроходимый, а роднички играют себе, посверкивают!

Про Медведяку рассказывали, что он, мол, голыми руками разгибал подковы, однажды на спор выпил два литра первача-самогона, не закусывая, а другой раз кулаком свалил с ног матерого быка. Присочинили, конечно, хотя подковы он разгибал, это верно, но чтобы скотину ударить — не могло такого случиться: скотину, как, впрочем, и людей, он не обижал. Как-то захромала в пути кобылица, так он снял с нее вьюк и протащил его на себе версты три. А контрабандой Иван Ситный занимался скорее из склонности к риску. Говаривал в откровенную минуту:

— Главное тут не выручка, а то, что в тебе. Когда переходишь кордон, все внутри напружинивается, независимым себя чувствуешь и никакой тебе пан не указ. Он сам по себе, а ты сам по себе. Идешь по лесу так, будто ты всей земле хозяин и всюду по ней ходить волен.

И то ли таким он уродился удачливым, или по другим каким причинам, но ни однажды не попадался, всегда после такого перехода непременно принесет жене кусок материи на платье или еще что-нибудь. Для себя не старался, в любую погоду ходил в неизменной, порыжевшей от солнца и ветра куртке с капюшоном и яловых сапогах громадного размера, сшитых на заказ. Пограничные солдаты узнавали его по следам, однако не преследовали, опасались: попробуй останови его — свяжет в узел вместе с винтовкой! И потом, уважали они его, уважали за силу и незлобивость и еще за щедрость. Он никогда не скупился: расплатится, бывало, с кем следует, а сверх того и на шкалик прибавит. «Это тебе на твою слабость», — скажет и погладит бородищу сверху вниз массивной пятерней, будто воду отожмет.

Вот этот самый Медведяка и проводил Николая Васильевича через границу. Правда, на всякий случай он запасся «полупаском» — временным двухнедельным проходным свидетельством без фотографии. Очень удобный документ, надо сказать, безотказный.

Пробирались они через границу извилистыми, одному Медведяке известными тропами и прошли бы без помех, если бы не оказался на их пути незнакомый проводнику солдат-пограничник. Остановил, начал придирчиво расспрашивать, откуда да куда. Тут-то Медведяка и обнял его своими лапищами, сунул в рот тряпицу и заставил замолчать.

— Экая досада, — сетовал Николай Васильевич.

— Ничего, очухается, — добродушно хохотнул Медведяка, — я его только маненько поприжал, чтобы не трепыхался. Зато теперь за версту будет обходить меня и другим новичкам накажет не связываться. Пошли. Здесь уже недалеко, а на обратном пути я его развяжу. — Минут через пятнадцать он остановился, неспешно и деловито закурил, потом сказал обыденно и просто: — Теперь сам дойдешь, все посты в стороне остались.

Николай Васильевич поблагодарил его и, помахивая саквояжиком, в котором хранились у него книги самого безобидного содержания, направился дальше походкой беспечного парня.

В Кракове он никого ни о чем не расспрашивал: адрес, названный Инессой Арманд, запомнил, как таблицу умножения, и без особого труда разыскал кирпичный двухэтажный дом, принадлежавший Яну Флорчеку. Именно здесь, в Звежинце, недалеко от границы, после приезда из Парижа остановились Ильичи, как ласково называли Владимира Ильича и Надежду Константиновну близкие им люди. Место это отличалось полнейшей запущенностью.

Увязая в грязи так, что в одном месте чуть было не оставил ботинок, Николай Васильевич подошел к дому и постучал. Ленин не особенно удивился его появлению: ждал, да и знал о безукоризненной обязательности товарища Абрама. Сказал, потирая руки от явного удовольствия:

— Познакомься, Надюша. Это товарищ Абрам. Как видишь, он не заставил себя ждать. — И Николаю Васильевичу: — Как добрались? Без особых осложнений? Так, говорите, просто обнял и под куст положил? Страшной силы человек! И надежный? Это хорошо. А что, Надюша, давай-ка напоим люблинца чаем. Хотите чаю, Николай Васильевич?

И все. Будто и не было долгой разлуки, будто расстались только вчера. Впрочем, Николая Васильевича не сразу покинула застенчивость, даже не застенчивость, а нечто более похожее на робость перед этим человеком. Возможно, сказывалась и разница в возрасте: Ильич был старше его на пятнадцать лет.

— Что же вы? Пейте чай, — настойчиво угощал Ленин. — Впрочем, пейте и рассказывайте — одно другому не помешает. У вас, как я знаю, замечательная память. Злые языки поговаривают, что вы весь «Капитал» наизусть выучили!

— Архипреувеличивают, Владимир Ильич, — улыбнулся Николай Васильевич и тотчас поймал себя на том, что невольно воспользовался характерным словцом Ленина. А у того мелькнула в глазах развеселая смешинка.

— Нуте-с, нуте-с, рассказывайте. А если и преувеличивают, то не особенно, не архи.

Николай Васильевич на всю жизнь запомнил эту небольшую, скромно обставленную, но уютную квартирку. Ничего лишнего. Некрашеные столы и стулья, и всюду — книги, книги с закладками, раскрытые, поставленные на этажерку, но все какие-то домашние, обиходные. И шахматы.

— Партийку? — предложил Владимир Ильич после чаепития и начал выставлять фигуры на доску. Шахматы были стародавние, видавшие виды: кони с обломанными ушами, белый король без короны. Хозяин улыбался прищуренными глазами, кивая на безухих коней: — Побывали в Париже, и в Лондоне, и в Женеве. Вы гость, Николай Васильевич, вам и первый ход.

Манера держать себя во время игры в шахматы — как почерк. Если Ленин, прежде чем сделать ход, некоторое время словно прицеливался и лишь после этого касался фигуры, то Крыленко поступал иначе. Он сразу, казалось без особого раздумья, брал коня или, например, ладью и этим отрезал себе путь к отступлению, однако опускать фигуру на избранную клетку не спешил, вертел ее пальцами, ощупывал и после этих манипуляций прижимал к доске, будто печать ставил. И всякий раз, как это происходило, непременно слышался удовлетворенный баритон Ильича:

— Превосходно, превосходно! И где вы наловчились так славно играть, в Люблине или в Петербурге?

Неприметно, как-то исподволь он заставил Николая Васильевича разговориться. И тот рассказал ему даже о своем детстве, о родителях, поведал, и не без гордости, что они назвали его Николаем в честь ученого-народовольца Николая Кибальчича.

— Так вот оно какое у вас генеалогическое древо! — довольно приговаривал Ленин, негромко и добродушно посмеиваясь и поглаживая изгибом указательного пальца рыжеватую бородку, — да вы, оказывается, потомственный бунтарь! Говорите, исключили отца и сослали? Сходно, сходно. И меня, знаете ли, тоже в свое время исключали из университета. Вас не выгоняли? Поразительное везение! Стало быть, вы имеете полное стационарное высшее образование. Историко-филологическое? А знаете, вам по вашему складу характера да по некоторым обстоятельствам хорошо бы иметь и юридическое образование. Неплохо получить его на всякий случай, особенно сейчас, когда назревают у нас парламентские дебаты. А Люблин, стало быть, ваша вторая родина? И по-польски можете изъясняться? Ну, это совсем преотлично.

Он говорил без жестов. Во всем его облике была какая-то удивительная собранность, пластичность, а речь его, живая и в то же время значительная, действовала на собеседника успокаивающе. Это было не лишним для Николая Васильевича, который хорошо знал обстановку, сложившуюся в России в последние годы. Реакция повергла некоторых революционеров в уныние. Да что там говорить — он сам многое пережил.

Сейчас ему вдруг вспомнился недавний случай. Однажды, возвращаясь домой, он обратил внимание на худого бритоголового человека, который неотступно следовал за ним. «Что ему от меня надо?» — досадливо подумал Николай Васильевич, резко свернул в глухой проулок. Бритоголовый свернул тоже, подошел вплотную:

— Не узнаешь?

Николай Васильевич вскрикнул от радостного изумления:

— Костя?! Откуда ты? Ведь мне сказали, что ты умер!

— Воистину воскрес! Я могу, а как же! — рассмеялся Сухарь. — Я ведь тебя сразу узнал, только вида не подал, не хотел запутывать в свои сложные взаимоотношения с властями… Нет, не большевик. Это для меня не подходит, я сторонник индивидуального террора, а проще — буду бить их, сволочей, как хомяков!.. — Он говорил возбужденно, с придыханием, и левая щека у него при этом подергивалась. — Не обращай внимания — нервный тик. Золотоволосая Диана вызволила меня тогда из полиции, выходила. Жили под Киевом… Ну, да это долгая служба… В России мне не жить: я ведь того начальника охранки своими руками… Он, гад, меня полуживого приказал перенести в полицию и потом так измывался, садист, что, как вспомню — волос на спине поднимается. Я им всем еще все припомню, их, гадов, политическими брошюрками не проймешь: нож в горло — и все тут!..

— Да, невеселая история. Это очень прискорбно, — нахмурился Владимир Ильич, когда Николай кончил свой рассказ, — а мог бы этот вот Костя стать дельным революционером. Кстати, где он сейчас?

— Достал я для него полупасок. Через своего дядю чиновника. Теперь он в Кракове.

— Очень прискорбно, — повторил Владимир Ильич. — Однако обстановка в России сейчас резко изменилась: усталость, оцепенение, порожденные торжеством контрреволюции, проходят, потянуло опять к революции. Рабочие стачки, студенческие забастовки… Одним словом, нарастает революционное настроение масс. Так говорите: гимназисты вам доверяют. Хорошо, это очень хорошо, что молодежь идет за нами. Славное поколение подрастает. За ним будущее. И это замечательно. Пристально посмотрел на своего собеседника и сказал: — Так вот, Николай Васильевич, сейчас архиважно наладить самую теснейшую связь Заграничного бюро ЦК Российской партии большевиков с редакцией «Правды». Из Парижа это было сделать очень трудно. Сказывалась относительная его отдаленность. К тому же царская и французская полиции действуют там сообща. Это, разумеется, мешало обмену корреспонденцией, который мы вынуждены были вести через многочисленных посредников, и держало нас под постоянной угрозой провалов. Необходим теснейший контакт с партийными работниками. Люди здесь очень нужны. Необходимо как следует наладить переброску нужных нам товарищей, обеспечить постоянную транспортировку нелегальной корреспонденции. Именно затем мы и пригласили вас, чтобы сговориться с вами обо всем, обсудить этот вопрос во всех деталях. Краков — не Париж. И вы живете у самой границы. Вы обладаете вполне достаточным опытом революционной работы, я знаю, что вы справитесь с этим очень ответственным делом. Вам и карты в руки.

— Я думаю, Владимир Ильич, привлечь к транспортировке местных контрабандистов. Народ смекалистый, а Медведяка… Ситный Иван Францевич — просто клад…

— Позвольте, позвольте, этак я у вас лошадку съем! — неожиданно произнес Ленин.

— Не выйдет, Владимир Ильич, она у меня охраняется, — рассмеялся Николай Васильевич. Сейчас он чувствовал себя с этим человеком вполне свободно, будто с родственником.

— А вы, Николай Васильевич, и впрямь замечательный партнер, — сказал Ленин, проиграв, — со временем непременно будете чемпионом, уверяю вас — Он складывал фигуры в коробку и ласково щурился. — Это удивительно полезная вещь — гимнастика для ума. Как вы считаете, товарищ Абрам?

— Богатство шахматных идей, — солидно заметил Николай Васильевич, поднимаясь вслед за хозяином из-за стола, — красота комбинаций ставят этот вид умственного творчества в один ряд с поэзией, живописью, музыкой, пением.

Ленин внимательно слушал, кивал, соглашаясь. Когда Крыленко ушел, Владимир Ильич задумчиво проговорил, обращаясь к жене:

— Дельная мысль — привлечь к работе контрабандистов. А ведь почти юноша.

— Ты, Володя, вспомни свою юность, — сказала Надежда Константиновна и улыбнулась.

— Как же, как же! Вот только у сектантов я, кажется, не выступал, — рассмеялся Ленин, но тут же озабоченно наморщил лоб и, присев как будто на минутку к столу, задумался, потом, устроившись удобнее, начал что-то быстро писать своим стремительным почерком.

У Надежды Константиновны был свой «кабинетик», который она устроила для себя на кухне. Там она обычно сортировала корреспонденцию, делала записи в адресной книге, зашифровывала особо важные письма или читала. На этот раз она не ушла, а пристроилась с «Мартином Иденом» неподалеку от мужа, но так, чтобы не мешать ему. Иногда, прикрыв страницу ладонью, она подолгу смотрела на него. Лицо Ильича ни на мгновение не застывало, как если бы он разговаривал с теми, для кого писал. Он то хмурился, то, наоборот, лицо его оживлялось улыбкой. Он погрузился в работу целиком, забыв о том, где находится, лишь временами откидывался на спинку стула, чтобы отдохнула рука. Сейчас он писал в «Правду», настойчиво рекомендовал редакции взять курс на открытую борьбу против ликвидаторов: «…коренной вопрос требует прямого ответа. — Подчеркнул эти два слова, продолжал: — Нельзя оставлять сотрудника без осведомления, намерена ли редакция вести выборный отдел газеты против ликвидаторов, называя их ясно и точно, или не против. Середины нет и быть не может…»

Закончив корреспонденцию в газету, он принялся за письмо одному из партийных работников, в котором сообщал, что дало ему переселение в Краков: близость к России. Упомянул о Крыленко: «…Он уже здесь. Видимо, поможет с границей. Может быть (это еще?) и с выборами в СПБ…»

Только раз он отвлекся, обернулся к жене.

— Знаешь, Надюша, — сказал он, — а славная у нас с ним составилась партийка. Великолепная партия, превосходная.

И снова углубился в работу. Надежде Константиновне подумалось, что он имел в виду не только шахматную партию.

11

Николай Васильевич назначил внеочередное свидание с Медведякой. Он выбрал в лесу удачное место: оставаясь неприметным, мог видеть все вокруг, однако контрабандист возник перед ним внезапно, будто из-под земли выскочил, сказал приглушенным голосом:

— Напужал я тебя, товарищ Абрам?

— Удивил. Ходишь ты по-кошачьи, ни один сучок не хрустнул.

— Сноровка. Дай срок, и тебя этому научу. Нас, видно, теперь водой не разольешь. И что я к тебе прилип? Понять не могу.

Иван Ситный выполнял поручения не из идейных убеждений, а в силу своей глубокой привязанности лично к нему, Крыленко, да еще, пожалуй, из склонности к рискованным ситуациям.

По поручению Николая Васильевича он темными ночами проводил через границу под видом контрабандистов многих революционеров, которым надо было скрыться от царских ищеек, а назад возвращался с тюками беспошлинных товаров с «начинкой», состоящей из запретной литературы, противоправительственной корреспонденцией, в том числе и с письмами самого Старика. Медведяка действовал дерзко. С лихой удалью. И любил этим прихвастнуть.

— Ну, Васильич, в прошлый раз я, можно сказать, совершенно нахально обвел охрану вокруг пальца. — Он присел на пенек, закурил и, поглядывая на своего товарища, начал рассказывать.

…Медведяку остановили и потребовали распечатать тюки, он совершенно спокойно стал возиться как раз с тем, в котором была спрятана пачка весьма важных партийных документов. Его невозмутимость обманула пограничников.

— Не, не этот. Что в другом, покажи, — сказал старший из пограничной охраны.

— Смотри сам, ты для того и поставлен, — огрызнулся Медведяка.

— Двигай давай, только в следующий раз я твое барахло целиком конфискую, — предупредил старший. — Обнаглел ты, Иван Францевич.

— …Сунул я ему в карман бутылку польской — и ушел.

— Мог бы и конфисковать…

— Пусть только попробует! Да он у меня вот где сидит, — Медведяка покачал огромным кулаком. — Если что, я его с потрохами выдам начальству. У его любовницы, почитай, вся фатера контрабандным добром набита. В случае чего…

— Разве в этом дело? Стоит попасть к ним в руки хотя бы одному листку, — вся наша работа насмарку, никакая бутылка водки не поможет.

— Не опасайся, Николай Васильевич, я свое дело знаю, — обидчиво сказал Медведяка. — Ты что, не доверяешь мне?

— Если бы не доверял, мы с тобой сейчас не сидели бы здесь.

— И то верно…

Тем не менее он всегда старался подчеркнуть свою причастность к делу учителя. Вот и сейчас спросил с полной серьезностью:

— Ты вот что мне скажи: если наша возьмет и царю дадут по шапке, то кем меня определят по моим заслугам?

— Это будет зависеть от твоих способностей. Контрабанду, во всяком случае, прикроем, — рассмеялся Николай Васильевич, оглядел своего товарища, словно прикидывая: а в самом деле, что из него со временем получится? — А дело, Иван Францевич, такое: надо мне в Сосновицы перебираться.

Медведяка обрадовался:

— Это ты хорошо придумал. Перво-наперво, кордон ближе и фатеру тебе не надо нанимать — у меня на хуторке жить будешь.

— У тебя нельзя. Я, как тебе известно, под надзором полиции. И совсем не обязательно ей знать, что мы с тобой хорошо знакомы. Мне лучше поселиться где-нибудь в другом месте.

— Имеется такой домик на примете. Можешь хоть завтра же посмотреть, если понравится — в цене сойдетесь. Очень удобная для тебя хатка: на краю стоит. И хозяйка там не балаболка какая-нибудь, весь день в огороде копается. За садом ее отец присматривает. Он туговат на ухо, но садик содержит в порядке.

— Садик — это хорошо, — кивнул Николай Васильевич без особого, впрочем, оживления. Было видно, что думал он сейчас совершенно о другом.

Позавчера его пригласил к себе подполковник Бело-нравов, и у них состоялся весьма неприятный разговор, хотя сладенькая улыбка не сходила с губ подполковника. Ему, по-видимому, было и на самом деле радостно видеть у себя учителя словесности. Есть люди, которые испытывают своего рода наслаждение от возможности покрасоваться перед зависимым от них человеком. Белонравов принадлежал именно к такой категории. Не пригласив вошедшего сесть, он сказал, уткнувшись взглядом в пепельницу:

— По требованию вышестоящих властей вам запрещено преподавать в учебных заведениях. Сожалею, но ничем помочь не могу, — и только тогда поднял глаза. Они у него были Странные, эти глаза, сидели близко к переносице и в сочетании с клювообразным носом придавали выражению его лица что-то осьминожье. — Я знаю, вы опытный подпольщик: сборищ у себя на квартире не устраивали, ничего нелегального не хранили, и у меня не было формального права что-либо предпринимать в отношении вас. Поверьте, я здесь ни при чем, я только передаю вам указание, поступившее свыше. Ничего не поделаешь, господин Крыленко, все мы под богом ходим.

— Спасибо за участие, — сказал Николай Васильевич, — а теперь позвольте мне откланяться, если, конечно, вам не поступило дополнительных указаний.

— Дополнительных не поступало. Не говорю «до свидания», так как оно, это свидание, полагаю, не доставит вам большого удовольствия, — не остался в долгу Белонравов и, продолжая слащаво улыбаться, поднялся, давая понять, что аудиенция окончена.

Вызов в полицию, конечно, не был неожиданностью для Николая Васильевича. Он знал, что рано или поздно его лишат возможности преподавать, но не предполагал, что это случится так скоро. В кабинете Белонравова он держал себя с достоинством, ни о чем не просил и даже вида не подал, как сильно был огорчен: только-только пошло дело, упрочил связи с петербургскими большевиками и Заграничным бюро, заменил, тщательно законспирировал явки для проезжающих через Люблин товарищей — и вот надо было сниматься с насиженного места. Жаль было расставаться и с гимназией.

Мать приняла известие о намерении сына уехать из Люблина довольно спокойно, только глаза у нее погрустнели. И сейчас, разговаривая с Иваном Ситным, Николай Васильевич видел перед собой тревожные материнские глаза. Он сидел на пеньке, ковырял прутиком землю и думал о том, что ждет его на новом месте. В общем-то переезд был ему на руку: ближе к границе — дальше от полиции, и потом в Сосновицах никто его не знал.

«При необходимости всегда можно съездить в Петербург, не возбуждая излишних толков», — успокаивал он себя, но никак не мог избавиться от мысли, что в Люблине, конечно же, все было бы лучше. Хмурился.

Потревоженная сороконожка, изгибаясь, скользнула по кленовому листу и скрылась в траве. Степенно, по-купечески, прополз возле носка ботинка черный как смоль жук, начал карабкаться на комочек земли, но тут же свалился на спинку, замельтешил членистыми лапками. Николай Васильевич тронул его — жук замер.

— Хитрец, — усмехнулся Николай Васильевич и поднялся с пенька, сказал, вздохнув: — Вот такие дела, Иван Францевич.

— Не горюй особо, — ободрил тот, — у нас ты быстро приживешься. В случае чего, я завсегда рядом. — И закончил, казалось, совершенно непоследовательно. — Коней я люблю. Ты меня при конях устрой. Я их с детства, почитай, уважаю, хотя собственных никогда не имел. Ласковая животина: потреплешь по холке или морду погладишь, а она уже и тянется к тебе, раздувает ноздри, тычется в ладонь бархатными губищами.

— Обязательно пристроим, без дела не останешься. А не потянет за кордон? Ты же вольная птица, на месте не усидишь.

— При конях я буду раб. Чего лучше придумаешь?

У Ивана Ситного любовь к животине была наследственной: отец служил конюхом у пана Заборовского. Поднесет, бывало, Ванюшку к лошадиной морде и скажет:

— Погладь, погладь, приласкай ее, видишь, занемогла она, а ласка что лекарство…

Подрос Иван, стал иной раз вместо отца за конями досматривать. Как-то возьми и заплети гриву Герцогине в мелкие косички, а она самому пану понадобилась для срочного выезда. В духе был в ту пору пан, не рассердился, а рассмеялся и велел определить парня в помощники к отцу-конюху. Отец обрадовался: не будет сыпок мотаться по селу без дела. К тому же приметил старый, что не по чину его сын зазнобу себе приглядел — хозяйскую дочь. А тут — конюх, авось хозяйская дочь отступится; не ровня она конюху, сыну конюха. От такой любви всякие несчастья приключаются. Так рассуждал отец про себя, да и сыну внушал то же самое. А любовь у них, должно быть, только-только зачиналась: не костер, а так вроде бы костерок. Дунет ветер посильней — и погаснет. Невольно подслушал однажды, как панская дочь над сыном куражилась:

— Ну какой ты, Ванюша, для меня суженый, если от тебя за велсту конским потом несет? Откажись от конюшни, стань лыцалем, — она не выговаривала букву «р».

Иван теребил уздечку, оправдывался:

— Отцу перечить не могу, да и коней люблю очень.

— Больше, чем меня? — допытывалась панночка и, притворно сердясь, изгибала свои шелковистые бровки.

— Тебя больше.

— Ну а лаз больше, то сделай так, чтобы я могла голдиться тобой. Видела я, как ты гливу Гелцогине заплетал. Фи! Смешно: не палубок, а голничная пли панской конюшне. Станешь лыцалем?

— Я контрабандистом стану, — сказал Иван, должно быть, брякнул первое, что пришло в голову, а панночка даже в ладоши захлопала, так ей это понравилось.

— Она меня и грамоте выучила, — сказал после продолжительной паузы Медведяка, — очень обрадовалась, когда я «Тамань» Лермонтова прочитал.

— Чем же все кончилось и что стало с панночкой? — спросил Николай Васильевич. Никогда еще вот так не откровенничал Иван Ситный.

— А что панночка? Любить, это верно, любила, а потом срубила дерево по себе — вышла замуж за офицера. Ты его должен знать, он из охранного отделения. Белонравов ему фамилия.

— Белонравов? — удивился Николай Васильевич.

— Он самый, сдобный такой, одеколоном мажется. Дети у них теперь. Была бездетной — со мной баловалась. Может, и мой корень в панском дереве, кто знает? А потом все само собой и кончилось… Женился я, а контрабанду не бросил. Только зря все это, быть бы мне просто конюхом и не нюхать вольницы. К тебе вот прикипел, способствую революции, а мне, может, это ни к чему.

— Что так?

— Должно, еще не дозрел. Вот ты мне упрек сделал, а я, веришь, после каждого спроваженного за кордон мучениями гложусь: что за человек, зачем да почему головой рискует? Раньше на все смотрел проще. Сходишь за кордон — и доволен. Теперь разные думы одолевают.

Ситный был старше Николая Васильевича лет на семь, но выглядел на все сорок. Впрочем, разница в возрасте — и мнимая и настоящая — не помешала им сдружиться. Бывало, управятся с делом, условятся о новой встрече, а расходиться не торопятся, беседуют о том, о сем. Медведяка дальше Люблина и Сосновиц не выезжал, Петербурга в глаза не видел, а поэтому слушал Николая Васильевича с большим интересом. Однажды спросил:

— А сам-то ты как политическим сделался? Самолично додумался или поднадоумил кто?

— Жизнь поднадоумила.

— Хлопотное ты дело на себя взвалил.

— Кому-кому, а матери моей действительно хлопот полон рот.

— Матерям больше всего приходится терпеть, — посочувствовал Медведяка. — Для нее, как для всех матерей, сын независимо от годов — всегда дитя, потому переживает, потому и хлопочет.

В тот день они, как обычно, снарядились на охоту, но, разумеется, не охотились, устроились на сухой опушке, да так и проговорили до самого вечера. Было о чем поговорить: за короткое время они перебросили через границу немало марксистской литературы, переправили многих политических эмигрантов, помогли им избежать неминуемого ареста. Вот и теперь они поджидали тайный груз из-за кордона.

Смеркалось, а верные люди где-то задерживались. Первым услышал какой-то шорох Медведяка — слух у него был поразительный, как у лесного зверя, — выждал немного, потом приложил ладони ко рту, тявкнул два раза по-лисьему. Вскоре показалась лошадь. Ее вел под уздцы Сергей Петриковский, сзади шел молодой парень, тоже недавний гимназист, один из воспитанников Николая Васильевича. Все вместе быстро развьючили лошадь, вынули крамолу, припрятали запретный тючок в яме под вывороченным деревом — и гимназисты ушли. Медведяка снова навьючил лошадь, похлопал ее по холке, что-то ласково бурча.

— Ну вот, Иван Францевич, пора и нам с тобой прощаться. Обстоятельства сложились так, что мне надо завтра же выехать в Петербург по срочному делу. Вернусь, вероятно, не скоро. Будешь помогать Сергею. Литературу возьмешь отсюда дня через три.

— Понятно, — кивнул Медведяка. — Будь спокоен за наше дело. В случае чего — лишь сигнал подай, все исполню. И Сергею буду способствовать. Он еще молодой, горячий, за ним глаз нужен.

— Спасибо, Иван Францевич, уверен, что не подведешь.

Медведяка расчувствовался, но виду не подал: не любил его товарищ нежностей. Попрощались по-мужски, крепким рукопожатием.

12

…По дороге к хуторку Ивана Ситного он решил передохнуть: расстелил плащ под боярышником и углубился в книгу. Фолиант по юриспруденции, который он захватил перед отъездом из Петербурга, попался до того скучнющий, что ощущение вязкости вначале отпугнуло Николая Васильевича, но он пересилил себя, вчитался. «Ничего, пригодится и это. Иной раз удачно подвернувшейся цитатой можно навзничь опрокинуть оппонента», — подумал так, и тут же пришло в голову, что хорошо бы сослаться на эту книгу в очередной статье. И подписать эту корреспонденцию надо бы как-нибудь иначе. Не «А. Брам», а просто, без точки.

Иногда Николай Васильевич поворачивался на спину и, положив книгу под голову, смотрел на небо, по которому плыли, клубясь, тяжелые облака, потом снова принимался читать.

На страницы шлепнулось несколько капель — Николай Васильевич закрыл книгу, надел плащ и не торопясь стал подниматься по крутому склону. Пыльный проселок стал рябым от дождевых капель. Потом налетел ветер, взвихрил дорожную пыль, понес ее, закрутил. Вспыхнула молния, разломилась на тысячу осколков — и тотчас загрохотало вокруг, будто обрушилась гора железных бочек. Дождь теперь уже не накрапывал, но и не шел «по-человечески», а как-то порывами, через равные промежутки набрасывался на одинокого путника. Николай Васильевич промок, начала побаливать простреленная нога.

Он шел тихо, оберегая ногу, и перебирал в памяти свои встречи с заводскими рабочими. В Петербурге он еще более сблизился с металлистами и — не без оснований — считал себя их учеником, хотя Ерофеич и другие рабочие Металлического завода называли его между собой — и тоже не без оснований — своим учителем. Он не опасался, что его не поймут, при случае цитировал даже Маркса:

— «Предварительным условием, без которого все дальнейшие попытки улучшения положения рабочих и их освобождения обречены на неудачу, является ограничение рабочего дня. Оно необходимо как для восстановления здоровья ж физической силы рабочего класса… так и для обеспечения рабочим возможности умственного развития…» — и тут же, основываясь на статистике, говорил: — У вас, по сравнению с металлистами других губерний России, положение немного лучше — 272 рабочих дня. Чем это объяснить? А тем, что вы ведете постоянную борьбу за свои права, идете впереди общероссийского движения. И все-таки, разве можно считать нормальным, что вы не имеете возможности не только как следует отдохнуть, но порой у вас не хватает времени, чтобы помыться в бане, поесть вовремя. А всевозможные сверхурочные работы? Даже выспаться как следует нельзя. А это влечет за собой физическое и духовное истощение, многочисленные травмы на производстве.

— Верно говоришь! — замечал кто-нибудь из слушателей. — Придешь в цех, а голова чугунная, того и гляди искалечишься. Тогда семье хоть по миру…

Николай Васильевич приводил цифры — и они, эти цифры, с неопровержимой наглядностью свидетельствовали о невыносимом положении рабочих России.

— А жилье? Ты бывал у нас дома, знаешь — хуже скотского. Весь день уродуешься, а придешь домой — глаза бы не смотрели: дети спят на лохмотьях, едят впроголодь. Словом, каторга. Цели его поездки в Петербург этим летом были связаны с избирательной кампанией в IV Государственную думу. Партия проводила ее, выдвинув главные лозунги: демократическая республика, восьмичасовой рабочий день, конфискация всей помещичьей земли.

Совсем недавно в России начала выходить массовая ежедневная марксистская рабочая газета «Правда», легальный орган партии. Крыленко хорошо знал, как она создавалась, как собирали рабочие свои трудовые копейки. И вот теперь в ней сотрудничали все лучшие силы партии. Большевистское слово с ее страниц повседневно связывало партию с широкими рабочими массами. Вместе с тем в каждом номере раздавались голоса рабочих, рассказывавших о беспросветной жизни трудового люда, о фактах полицейского произвола. Эти корреспонденции складывались в грозный обвинительный акт царскому строю.

Другим легальным органом партии, другой такой трибуной рабочего класса должна будет стать большевистская фракция в Думе. Крыленко именно теперь, в процессе подготовки выборов, воочию убедился, как важно большевикам знать государственные законы и уметь использовать их на думской трибуне, и решил получить юридическое образование.

Размышляя, Николай Васильевич не заметил, как оказался у дома Ивана Ситного.

— Ой, боже ж ты мой, до чего он промок! — всплеснула пухленькими ручками хозяйка дома и заторопилась на кухню за горячим молоком. — Надо бы горилки на той случай, да всю вылакал мой супостат!

«Супостат», улыбаясь в бороду, вышел из горницы.

— Не шуми, мать, не шуми. У меня наливочка припасена, — сказал он и откуда-то извлек непочатую бутылку, — сооруди-ка нам что-нибудь быстренько на закуску.

Ему не терпелось поделиться с Николаем Васильевичем своими новостями. Во-первых, за кордон стало ходить сложнее, отчего-то была усилена пограничная охрана, а во-вторых, о том, что Николаем Васильевичем интересовался подозрительный тип, и в-третьих, все пошло через пень колоду: брата в солдаты забрали…

— А ведь я без тебя здесь, Николай Васильевич, совсем большевиком заделался: почитывал кое-что. Выгоду-торговлю забросил, — сообщил он, выпив рюмку и закусив огурцом. — Чего не пьешь? Молоко да водка — что твоя молодка! — он любил перед хорошим человеком блеснуть иной раз доморощенной поговоркой-прибауткой. — Слышал, будто ты опять по другому ряду за учебу взялся? Ну да тебе виднее, ты голова, мой разлюбезный Абрам. Читывал я твою статью в газете. Подвернулась под руку, гляжу: знакомая подпись. Прочитал и даже сам себе удивился — все ясно-понятно, будто когда ты ее писал, то со мной советовался. И про меньшаков этих самых тоже все просто: не юли, стало быть, знай наших! Я ведь, Николай Васильевич, если бы мне грамоты поболе, тоже в большевики записался бы, а так, пожалуй, не примут: темнота, — противоречил он сам себе, а Николай Васильевич слушал его и улыбался.

— Хитер ты, Иван Францевич, только твоя хитрость белыми нитками шита, — выбрав момент, заметил он, — небось, все уже обдумал и взвесил, иначе не заговорил бы об этом.

— И то верно, — довольно рассмеялся Медведяка, — вот я и хочу посоветоваться с тобой. Как ты полагаешь, что полезнее: дело или разговоры о нем? Я считаю — дело. Мне тут, пока ты обитался в Петербургах, одна такая мыслишка пришла. Не знаю, одобришь или нет: спрашивается, зачем таскать через кордон пуды бумаги, неужто нельзя эту самую газету здесь печатать? Я и домик присмотрел. Место глухое, спокойное, а выхода два — в случае чего, всегда можно скрыться.

И хотя дело, о котором говорил Медведяка, явно не годилось, Николай Васильевич слушал его внимательно, дивясь необычайно быстрой эволюции этого человека.

— Быстро, говоришь, я перековался? Это по-твоему быстро, а по-моему нет, в самый раз. Во-первых, ты сам говорил, что я башковитый, а во-вторых, подтолкнул один случай… Так, говоришь, не годится то, что я тебе предлагаю? Ну ин ладно, тебе видней. А на меня можешь всегда рассчитывать. Слышал от Сереги, что тебе предстоит отбывать воинскую повинность?

— Предстоит.

— С охотой идешь или нет?

— Дело не в охоте. Надо. И потом, не все же мне с контрабандистами возиться. Между прочим, служить буду поблизости, в 69-м Рязанском полку.

— А ты тоже хитрец, Васильич, ой как хитер! — сказал Медведяка и осушил стопку. — Это хорошо, что неподалеку будешь служить. В случае чего — я завсегда рядом.

13

— Вольноопределяющий Крыленка, два шага вперед! — гаркнул фельдфебель Рясной, сухой как вобла, но с пышными усами. — Как стоишь?

— По уставу, господин фельдфебель.

— Разговорчики! — осадил новичка фельдфебель и угрожающе натопорщил усы. Этот старый служака был совсем не злым человеком, но очень почитал свое звание и службу нес на совесть. — Ответь мне, вольноопределяющий Крыленка, что есть солдат без ружья?

— Рабочий или крестьянин, господин фельдфебель.

— Шевели мозгами, вольноопределяющий Крыленка! Как я учил отвечать? Солдат без ружья есть…

— Полное непотребство и сплошное недоразумение!

— Правильно. Почему сразу не отвечал, как положено?

— Полное непотребство и сплошное недоразумение» господни фельдфебель.

— Тю! Заладил. Слышал уже. — Фельдфебель пошевелил усами и вдруг, сорвавшись на фальцет, скомандовал: — Ложись, заряжай!

Крыленко упал в окопчик, передернул затвор, прицелился в мишень и перестал дышать. Ему надо было обязательно «поразить» мишень и этим самым снискать расположение фельдфебеля.

— Пли!

Приклад стукнул по ключице.

— По другому разу придержать здох… Пли! И снова удар по плечу. Удар! Удар!!

Отдача винтовки образца 1891 года была довольно чувствительной. С непривычки после каждодневных стрельб болело плечо, а от ползания по-пластунски ныли все суставы, давала себя знать и простреленная нога, особенно в сырую, промозглую погоду. Постоянно хотелось спать. Бывало, какой-нибудь солдат засыпал прямо в строю, на ходу. И немудрено: роту поднимали чуть свет и гнали за город, а возвращалась она с учений только к заходу солнца. Под присмотром унтер-офицеров солдаты до изнеможения ползали по земле в жару и в проливной дождь. Особенно доставалось новичкам: без сноровки они расходовали силы на необязательные движения, до крови стирали ноги; шинельные скатки на них болтались, как плохо засупоненные хомуты. А когда добирались до казармы — просушиться было негде. Приспосабливались кто как мог. Многие, расстилая портянки на матрацах, сушили их собственным телом. В помещении стоял затхлый, волглый воздух, хоть выжимай его. Ночи, несмотря на сильную усталость, тянулись бесконечно долго. Лишь под утро, когда немного подсыхали под боком портянки, наваливался тяжелый сон, за которым следовало внезапное пробуждение. И опять — «по-пластунски до ориентира, слева по двое — арш! Ложись, окопайсь! Заряжай! Пли!!»

Армейские будни хотя и выматывали Николая Васильевича, но не тяготили его: учился солдатскому ремеслу усердно, не жалея локтей и коленей, а стрелять вскоре научился так, что даже Рясной похвалил однажды:

— Молодца, вольноопределяющий, добрым воякой будешь.

— Рад стараться, господин фельдфебель!

Между тем налаженная Николаем Васильевичем транспортировка нелегальной литературы через границу действовала, как щедро смазанный механизм. Запретные газеты, листовки проникали и в 69-й Рязанский пехотный полк.

Полковое начальство сильно встревожилось, узнав о противоправительственной агитации среди солдат. Ему было невдомек, что институт вольноопределяющихся, установленный царским законом с целью накопления офицеров запаса, умело использовался партией в революционных целях. Сотни большевиков проходили тогда службу по заданию партии. И это в решительный момент сказалось…

Шпики в мундирах сбивались с ног в поисках большевистского агента, но тщетно: Николай Васильевич так поставил дело, что сам оставался в тени. С Медведякой он встречался во время коротких передышек от муштровки, прятал листовки в скатку шинели и проносил их в расположение части, а потом через надежных людей распространял среди солдат. Листовки появлялись всюду: под подушками, в тумбочках и даже в подсумках.

Фельдфебель Рясной, этот ревностный служака, стал подозрительным, придирчивым, а всякий пустяк выводил его из себя.

Однажды, задержав Крыленко в каптерке, спросил хриплым шепотом:

— Откуда это, а?

— О чем вы, господин фельдфебель? — притворился непонимающим Николай Васильевич.

— Знаешь, о чем спрашиваю, а сказать не хочешь, — наседал Рясной, — дознаюсь — хуже будет. Смотри у меня, скубент, от вашего брата вся крамола идет. — Потом, видно, сообразал, что перехватил, заговорил по-другому, просительно, со слезой в голосе: — Это я так, от большой заботы напустился на тебя, Крыленка. Ты не держи злости, а в случае чего, помоги от беды спастись. Мне, сам понимаешь, от этих листовок может выйти большое непотребство, а я, можно сказать, в амуниции родился… Без службы мне форменная труба: к христианству не приучен, ремесла никакого не знаю. Выгонят если, то куда денусь? То-то оно и есть, хоть помиропшичай. Ты мне помоги, а за мной не пропадет, всегда уважу. Тебя солдатня, заметил, уважает — поговори промеж кого сам знаешь. Пусть они эти самые листки в другие роты подкидывают, а чтобы в нашу — ни-ни! Уяснил?

— Никак нет, господин фельдфебель.

Так ничего и не добившись, Рясной отпустил вольноопределяющегося, недовольно посапывая и шевеля усами-метелками. «Простак, простак, а пальца в рот не клади», — подумал Николай Васильевич.

И надо же случиться такому совпадению, но именно после этого разговора появление листовок внезапно прекратилось. Напрасно Николай Васильевич обшаривал условленные места — листовок не было. Медведяка не приходил. Предполагая худшее из того, что могло спугнуть обычно обязательного Ивана Францевича, Николай Васильевич на время затаился, перестал беседовать с солдатами и еще более рьяно принялся постигать военное мастерство. Фельдфебель же расценил это по-своему, ходил именинником и с особым рвением выполнял свои обязанности, командовал лихо, с прежним наслаждением. С вольноопределяющимся он держал себя как заговорщик, а однажды, улучив момент, многозначительно подмигнул:

— Не опасайся, не выдам, — и хотя Николай Васильевич никак не отозвался, добавил: — за мной не пропадет, я добро долго помню.

И верно, при всяком удобном случае он делал вольноопределяющемуся Крыленко всяческие послабления: то освободит от трудного наряда, то в казарме оставит, чтобы отдохнул от муштры. А как-то он подстроил ему внеочередное увольнение в город. Это было Николаю Васильевичу особенно кстати: навел кое-какие справки. Оказывается, Ивана Ситного задержали с контрабандным грузом, но, к счастью, ничего крамольного при нем не нашли и вот-вот должны были отпустить. Об этом рассказал Сергей Петриковский, который за последний год сильно вытянулся и раздался в плечах. В его голосе начал прорезываться басок, он рассуждал солидно, как и полагается взрослому человеку:

— Сейчас надо переждать, Николай Васильевич. А потом не здесь, так в другом месте организуем доставку литературы. Я тут такой способ изобрел, что теперь все у нас пойдет как по маслу.

— Осторожнее, Сережа, — охладил пыл своего бывшего ученика Николай Васильевич, — потерпите и без Ивана Францевича не вздумайте испытать этот свой новый способ.

Загрузка...