Глава восьмая ГОСПОДИН ИКС

Мне хочется понять: как же все-таки случилось, что я оказался за бортом истории? Что двигало мною все эти годы? Страсть к деньгам? Возможно; впрочем, это пришло потом. Стремление быть в чем-то выше других?.. Пожалуй. Дескать, слушайте вы, служители правопорядка, я пришел к вам как равный к равным и нисколько не боюсь вас, не я, а вы будете вынуждены заискивать передо мной, не я, а вы почувствуете себя обязанными.

Как я уже упоминал, — или нет? — меня не однажды арестовывали за кражи со взломом. Потом я понял, что арест не за кражу, а за нечто другое — неизмеримо почетнее. Это случилось, когда я был арестован по своему собственному доносу на самого себя… Но это было потом.

Впервые — в шестом году, — когда я служил одно время в столичном лейб-гвардейском полку, я сообщил о брожении среди солдат. Он был наивным, этот донос, и начинался, помнится, такими словами: «Солдат Петрашко — или Марашко? — большевик…» В этом же году я устроился токарем на завод Лангензипена, втянулся в общественные дела, стал членом рабочего комитета.

Жандармскому офицеру охранного отделения, очень вежливому и обходительному, было известно обо мне все. Он благосклонно выслушал меня и сказал:

— Приходите еще.

Если бы он обошелся со мной иначе, мне не надо было бы сейчас копаться в собственной душе.

— Я доволен вами, — сказал мне офицер, когда я заявил, что с уголовным прошлым покончено раз и навсегда, — быть вором небольшая честь для человека с такими задатками, как ваши.

Он был умен, этот жандармский офицер. Я уяснил главное, уяснил, что теперь не я против закона, а закон за меня, со всей государственной машиной, которая способна измолоть уголовника, но также способна поднять его из небытия, если он будет служить ей верой и правдой. Когда я заикнулся о жалованье, офицер улыбнулся:

— Пока вы дилетант. Вы знаете, что такое дилетант? Нет? Вам нужна школа, необходима выучка, чтобы обрести профессиональные навыки. На первый раз я сделаю у себя пометку. Отныне вы будете числиться у нас под псевдонимом Эрнест, в вас есть что-то немецкое. И вообще вы нам подходите. Позднее я найду способ установить с вами связь. Не совершайте самостоятельных шагов. Это может все испортить. Итак, всего вам доброго, Эрнест, желаю вам всяческих благ и преуспеяний на новом поприще.

Так я стал Эрнестом, Эриком, как называет меня Жозефина.

Дай бог памяти, это было, кажется, в седьмом году. Да, да, первая революция захлебнулась. Для меня же это была вторая революция, революция в самом себе. Прежний человек во мне умер, народился другой, самонадеянный и самолюбивый. Да, я, пожалуй, нашел слово, которое достаточно полно объясняет мое тогдашнее поведение. Самолюбие, вернее — честолюбие. Вот почему меня нисколько не огорчало то, что я на первых порах работал на охранку безвозмездно. Для меня было наградой уже и то, что я обрел свою точку опоры на земле.

Итак, осведомитель по кличке Эрнест. Нет, в то время я работал под псевдонимом Портной, потом стал Иксом и был зачислен в штат с жалованьем в сто рублей. Я довольствовался тем, что иногда сообщал охранному отделению некоторые явки и фамилии. К тому времени я еще не созрел для того, чтобы подготовить и осуществить провал целой организации, пошатнуть сами устои революционной борьбы. Мои способности очень проницательно определил директор департамента полиции Белецкий. Он понял, что мое назначение не в мелком филерстве, что я гораздо более крупная купюра, хотя и разменивался порой в силу разных обстоятельств на сребреники.

Нет, я не Бальзак, крошка Жозефина. Я, скорее всего, Жозеф Фуше, перехитривший в свое время Наполеона и Робеспьера…

— Здравствуй, Эрик де Бальзак! — Легка на помине. Я не слышал, как она вошла. Теперь вот стоит, перелистывает мою тетрадь и улыбается напомаженными губами. — Эрик, у меня мысль: поедем в Швейцарию!

— Нет, Жозефина, мне нечего делать в Швейцарии, — сказал я, по привычке поцеловав ее в наклеенную мушку. — Зачем ты красишься, Жози?

— Я сейчас! — она юркнула за ширму, пополоскалась там и вернулась порозовевшая, даже ресницы отмыла.

Ах, если бы и я мог так же смыть свою неопределенную краску…

Связь с охранкой помогала мне выглядеть бесстрашным, смелым до отчаянности подпольщиком. Я не пропускал сколько-нибудь многолюдного собрания, выступал с речами, налаживал связи, вел обширную организационную работу — и, разумеется, вскоре был замечен и отмечен… К тому времени департамент уже довольно высоко ценил меня, мне повысили жалованье, а однажды послали в Прагу, снабдив добавочной суммой к жалованью. Я должен был встретиться с Ульяновым, войти к нему в доверие, остановить на себе внимание как его, так и окружающих его людей, собрать как можно более точные справки о задачах момента и произвести своими выступлениями известное впечатление в свою пользу.

Признаюсь, мне не особенно понравилось это поручение. Слишком велик был риск, но все уладилось.

Ко мне вышел человек среднего роста, весьма плотного телосложения. Он пожал мне руку так крепко, как это умеют делать очень сильные, искренние люди. Во взгляде, в прищуре его монгольского разреза глаз я сначала не увидел ничего, кроме обыкновенного любопытства при виде незнакомого человека. Он сказал:

— Много наслышан, но представлял себе вас несколько иначе.

Что ему не понравилось во мне? Он ничем не выдал своей настороженности, но теперь я твердо знаю: что-то его не устраивало в моей внешности, а быть может, в манере держаться, говорить. Не знаю, но я почувствовал это кожей. Возможно, я слишком был многословен или смотрел недостаточно твердо, но у меня осталось впечатление, что он испытал некоторое разочарование, когда увидел меня. Теперь я понимаю: он, как человек очень цельный, не терпел никакой двойственности, а как я ни старался, она, эта самая двойственность, раздвоенность, проступила в чем-то для меня неприметном. Иначе ничем не могу объяснить того чувства досады, какое испытал я после того, как вышел на улицу. Впрочем, не знаю, быть может, мне это просто показалось.

Я несколько замялся, потом разговорился, говорил дол-то, пространно и, кажется, утомил его. Он перестал прохаживаться, сел к столу и сидел так продолжительное время, подперев огромный лоб маленькой рукой, покрытой рыжеватыми волосками. У него, как видно, была отличительная черта — умение внезапно уходить в себя. А может, с другими он не позволял себе этого? Все, кто знал его ближе, сходились на одном: он был прекрасным слушателем, но уж если говорил, то говорил горячо, с полемическим задором и страстью. Мне же его манера говорить тогда не понравилась. Он подавлял меня. Возможно, это получалось у него не умышленно, но каждому из нас свойственно, если собеседник не по душе, так или иначе ставить его на подобающее место. Меня поставили на место: в чем-то я перехлестнул. Впрочем, повторяю, это, возможно, только моя мнительность. Не знаю.

— В прошлом вы, кажется, арестовывались? — он посмотрел на меня так, будто все знал о моем уголовном прошлом. Я промямлил, дескать, да, арестовывался за проживание по подложному паспорту. Сказать правду не решился.

Но на других я произвел хорошее впечатление. Меня избрали в состав ЦК, хотя Ульянов был против.

Белецкий потом дотошно допрашивал меня, заставил подробно рассказать о встрече с Ульяновым, требовал полнее передать впечатление от этой встречи. И я рассказал ему все, кроме того, что Ульянов как будто ожидал увидеть во мне другого человека.

— Счастливчик вы, господин Икс. Мне не доводилось беседовать с большевистским лидером так вот, как вам, накоротке. Далеко пойдете. Я говорил вам, что вы далеко пойдете? Как стрела, пущенная из лука, вы угодили в самую сердцевину. — Он изобразил это, рассмеялся довольным смехом и пошевелил пальцами, будто и впрямь только что выпустил стрелу.

Когда мне увеличили жалованье до пятисот рублей в месяц, я испытал гордость. Наивный, я и не подозревал тогда о том, что и за мной велась тонкая слежка. Некто по кличке «Мэк» подробно доносил в департамент о моей деятельности.


Мастер фабрики Кривов за что-то невзлюбил меня. Скорее всего, ему не понравилось то, что я в последнее время манкировал своими непосредственными обязанностями и разговаривал с ним без должной почтительности. К тому же я через его голову выхлопотал себе необходимый отпуск для поездки на родину, в Польшу. Помнится, я подходил к дому, где обитал в годы детства, с душевным трепетом, а когда открыл калитку, ахнул от изумления: проволочный обручок, который служил вместо запора и надевался на столбик, был тот же самый.

Конечно, я приехал сюда совсем не для того, чтобы пробудить в сердце своем лирические воспоминания, я приехал за справкой о несудимости, так как по существовавшему положению человек, имеющий судимость, лишался права быть избранным в депутаты Думы. Мне пришлось проявить много терпения, изворотливости, пришлось истратить на угощение для писаря солидную сумму, но я добился своего: писарь выдал мне необходимую справку. Я вернулся на фабрику Фермана со щитом, я плевать хотел на мастера Кривова. Если бы он только знал, кто перед ним, он, пожалуй, изменил бы свою тактику и не грозил мне увольнением с завода. Вернее, он хорошо знал о моей причастности к тем беспорядкам, которых он инстинктивно опасался. Он, должно быть, даже надеялся на поощрение от начальства за то, что избавит завод от крамольника.

Мне же нужно было обязательно продержаться на фабрике еще несколько недель, чтобы иметь подходящий для баллотировки стаж работы на одном предприятии. Вот тут-то меня снова выручил Белецкий. Он дал секретное указание арестовать мастера, и тот, ошеломленный неожиданной немилостью властей, просидел в предварилке ровно столько, сколько надо было, чтобы мой стаж работы набрал недостающие недели. К тому времени мое положение в охранке весьма укрепилось. Я слышал однажды, как Белецкий в разговоре с вице-директором департамента полиции Виссарионовым сказал обо мне буквально следующее:

— Он сейчас гордость охранного отделения, его ценность определяется еще и тем, что он возвысился в партийной организации, проник в ее верхи.

Обрывок их разговора я услышал, входя в кабинет Белецкого, куда меня пригласили в связи с предстоящими выборами в Думу. Возможно, они и затеяли этот разговор специально для меня, ведь недаром же Белецкий отправил в соответствующие инстанции телеграмму, рекомендовавшую «не препятствовать естественному ходу событий». Они ревновали меня друг к другу, каждый старался показать, что именно он особенно хорошо относится ко мне, устраивали небольшие сценки. И немудрено: ни один из них не удостоился чести избираться в Государственную думу. И потом, я был, так сказать, плодом их полицейского гения.

Как они меня оберегали! Чтобы подозрения не коснулись меня, они всякий арест согласовывали со мной. Я — мальчик в желтых ботинках — давал им указания. Когда в Москве была арестована коллегия Центрального Комитета, меня тоже арестовали. Меня допрашивали вместе со всеми, сажали в карцер за буйство, а по вечерам вызывали на индивидуальный допрос. Во время «допроса» меня угощали чаем с лимоном и коньяком.

Пожалуй, только к мастеру Кривову я так и не сумел подобрать ключик: отсидев положенное время, он вернулся на завод и все-таки добился моего увольнения.

А вообще люди льнули ко мне. Даже флегматичный конторщик, который боялся революции, как черт ладана, слушал меня с удовольствием. Я умел к слову ввернуть что-нибудь такое, что приходилось по сердцу моему собеседнику. Конторщику, например, особенно нравилось, когда я говорил, что люди со временем будут жить безбедно, а работать в день не более шести часов. Ленивый по натуре своей, он любил сладко покушать при минимальной затрате труда на добывание материальных благ.

…Хозяин меблирашки предложил на днях покрасить оконную раму. Откуда такая предупредительность? Не иначе, как Жозефина что-то ему внушила: велел поставить приличный письменный стол, а старый выбросить. Ваши акции растут, господин ИКС.

Загрузка...