Глава вторая УНИВЕРСИТЕТ

3

Петербург захватил воображение Николая полностью, не оставил места ни для чего другого. Вот уже вторая неделя, как он здесь, однако не устал бродить по городу, образ которого раньше рисовался ему по описаниям Достоевского. Побывал и на Сенной площади, о которой рассказывала ему мать, послонялся у арок Гостиного двора, а потом долго стоял у памятника Петру Первому. Медный Всадник пристально всматривался в даль, в то самое «окно», которое он некогда прорубил в Европу. Пьедестал под копытами его коня от непогод и времени покрылся зеленоватым налетом, похожим на пожухлую траву, и это оживляло скульптуру. Казалось, еще заемного — и вздрогнет конь, взмахнет рукой всадник. Сами собой вспомнились пушкинские строки:

…Простерши руку в вышине,

За ним несется Всадник Медный

На звонко-скачущем коне…

С непривычки ходить по твердому, Николай вскоре так набил себе ноги, что у него горели ступни и начали ныть лодыжки, но возвращаться в университет ему не хотелось. Он еще долго блуждал-прогуливался по прямым, будто вычерченным по линейке улицам, разглядывал замысловатые вывески и ажурные, легкие решетки оград. После стремительного возникновения Петербург застыл в своем развитии. Только в одном месте Николай наткнулся на новый дом. Он был еще в лесах, без крыши, но на недостроенном фронтоне его уже было выбито: «1903 годъ». Это показалось Николаю хорошим предзнаменованием. «Пока его достроят, — подумал он, — я, пожалуй, закончу первый курс. Пойду еще разок взгляну на Неву и отправлюсь домой».

Домой. Как странно это теперь звучит! Нет, университет для него еще не скоро станет настоящим домом. Ему вспомнился Люблин, он представил себе мать, отца и всех родных. Там был дом, там его действительно любят. Как разволновался отец перед отъездом, как тревожно поглядывала мать, более сдержанная в проявлении своих чувств. Николай вдруг почувствовал себя неуютно и одиноко среди геометрически правильных петербургских кварталов.

Он вышел к Неве. Здесь у моста — а их в Петербурге множество! — остановился. Опершись на каменную лапу дремлющего льва, он смотрел на реку, спокойную и могучую в своем безмолвном движении, и громко шептал:

…Люблю тебя, Петра творенье,

Люблю твой строгий, стройный вид,

Невы державное теченье,

Береговой ее гранит…

— Сразу видно студента историко-филологического факультета! — раздался голос над самым ухом.

Николай вздрогнул и оглянулся. Перед ним стоял, широко раздвинув тощие ноги, довольно высокий парень, по виду мастеровой и в то же время чем-то похожий на Блока.

— «На берегу пустынных волн стоял он, дум великих полн, и вдаль глядел. Пред ним широко река неслася…» Давайте знакомиться, — парень протянул Николаю руку: — Костя Сухарь. Бывший металлист, а ныне студент его императорского величества Петербургского университета. Я тебя еще позавчера приметил в первой аудитории. Давай, брат, сразу на «ты», а?

— Давайте.

Оба рассмеялись.

Некоторое время спустя они вышагивали вдоль Невы и оживленно беседовали, впрочем, говорил больше Костя. У него была странная манера округлять некоторые фразы энергичным восклицанием: «А как же!»

— Я к тебе уже два дня присматриваюсь, думаю, очень у этого студента располагающее выражение лица: еще немного и кинется в драку! А как же!

— Что «как же»?

— Не обращай внимания, просто такая привычка. Гляжу, а ты прислонился к подоконнику и этак хорохористо посматриваешь по сторонам. Эге, думаю, этот сумеет постоять за себя, надо будет, пока не поздно, дружбу с ним свести. Шучу, конечно, ничего подобного я не подумал, а просто ты мне понравился чем-то, а чем — не берусь объяснить.

Так нежданно-негаданно в жизнь Николая вторгся этот разбитной, несколько грубоватый, но в общем славный волжанин. О себе он выложил Николаю всю подноготную на другой же день знакомства:

— Родился я в Ярославле. Город, скажу тебе, красивейший, белокаменный. А соборов в нем — тьма! Предтечи, святого Ильи… Набережная у нас великолепная! А как же! — И вдруг, запрокинув кудрявую голову, приглушенно запел сильным, приятным баритоном:

Ах ты, батюшка, Ярославль-город,

Ты хорош, пригож, на горе стоишь…

Оборвав старинную песню на самой высокой ноте, он вдруг жуликовато подмигнул Николаю:

— Я ведь духовное училище окончил. Ну, скажу тебе, насмотрелся я на этих длинноволосых праведников!.. — Немного помолчал, потом заговорил снова, да эдак напевно: — Поздними вечерами, когда Солоха вылетала на метле из трубы и принималась кувыркаться под месяцем в обнимку с чертом, мы привязывали к хвосту кошки жестянку и с гиканьем носились за ней по скрипучему снегу. Один раз за нами увязался отец Никон, вывалился прямо из бани — там он на спор с дьяком выхлестал бутыль самогона… А однажды этот самый Никон разузнал о том, что я умею играть на скрипке, и взял меня с собой к Лукерье. Жила поблизости такая хлебосольная баба, к ней частенько наведывались наши пастыри, чтобы «опроститься и обрести душевную благодать». После этого гульбища я два дня болел: опоили, длинноволосые черти. Кое-как дождался конца обучения и ударился в бега. Домой так и не вернулся, побоялся вернуться, потому что отец хотел определить меня еще и в духовную семинарию. Сбежал, а как же!.. После где только не работал, пока в Петербург не попал: и мальчиком в механической мастерской, и в булочной на посылках, даже недели четыре на шхуне плавал, а потом, уже здесь, Ерофеич с Металлического завода взял меня к себе подручным. Многому я у него научился; рабочий, а рассуждает — ходячая мудрость и всякое такое… Спасибо ему — не дал свихнуться, человеком сделал. Теперь вот выдержал все-таки экзамен в университет. Вместе будем учиться, хотя я тебя, должно быть, старше года на два. И дружить будем, а как же! Держи длань!.. Хочешь, с Ерофеичем познакомлю?..

— Еще бы! Ты мне его так расписал, будто он тебе отец родной…

— Ну так пошли! Я к нему и топал, да вот на тебя наткнулся.

4

Костя заболел. Перед самым концом семестра он не посещал занятий, и Николай добросовестно переписывал для него свои конспекты лекций, каждый день навещал и всячески подбадривал. Бывало, скажет: «А ну, раб божий, внемли», — а потом начнет рассказывать, будто по писаному.

— Ох и память же у тебя! — восхищался Костя. Он как-то сверил с учебником то, что говорил Николай, и был несказанно поражен: сошлось все слово в слово, буква в букву!

Занятия не прекратились и после того, как Сухарь выздоровел: уединятся в пустой аудитории и экзаменуют, забрасывают друг друга вопросами. Обычно первым отодвигал учебники Костя и начинал разговор о женщинах.

Некоторое время Николай слушал его терпеливо, даже поддакивал, дескать, ему блондинки тоже нравятся. Но вскоре сводил разговор к положению работниц на петербургских фабриках.

— Ну, ты опять за свое! Я тебе о красоте женской, а ты все о социальных проблемах… Дьяк ты чертов, а не мужчина!.. Да, а здорово ты в прошлый раз срезал этого лысого! Хорошо у тебя получилось: «Этому господину очень хотелось сбить молодежь с революционного пути, но это трудно сделать: революции прошлого, история, например, Конвента, свидетельствует о том, к чему приводят всякие уступки и уступочки в пользу буржуазии. И потом, время изменилось не в вашу пользу, господа либералы. Сейчас даже забитый подмастерье начинает понимать, что хозяин не уступит ни на грош, если его как следует не припугнуть забастовкой!..» Вот черт лобастый!

— Стало быть, дошло и до тебя, раб божий! — рассмеялся Николай.

Костя был предельно откровенен с другом, часто поверял свои сердечные тайны, а однажды, когда они, по своему обыкновению, задержались после лекций в пустой аудитории, где часа через два должны были собраться члены нелегальной студенческой организации, он признался в том, что пишет «лирические миниатюры».

— Хочешь, прочту кое-что?

— Давай, время пока есть.

Костя достал из кармана затасканную тетрадь и напевно, явно наслаждаясь музыкой фраз, начал читать: — «Я не могу преодолеть желания писать о детстве. И нельзя сказать, что оно у меня было какое-то особенное, исключительное, но даже мысль о том, что я мог бы поведать, например, о черемухе в цвету, необычайно волнует меня…»

— Нашел чем взволноваться. Если хочешь знать, садовники ее вырубают, чтобы от нее не заразились другие деревья.

— Не перебивай, рационалист!..

— Не сердись, но, по-моему, несколько сентиментально.

Костя хмыкнул, снова почесал затылок, но промолчал. По-видимому, он ожидал восторженных похвал и теперь был несколько обескуражен. Поэтому, когда Николай заговорил о другом, он явно обрадовался.

— Как ты относишься к нашей организации? — спросил Николай.

— А что, звучит весьма впечатляюще: «Центральная организация С.-Петербургского университета»!

— А ты не находишь, что у нее нет своей твердой, убедительной позиции?

— Вот и сказки об этом сегодня.

— Сегодня, пожалуй, не стоит: речь у нас сейчас пойдет о студенческой нелегальной сходке, а я вдруг вылезу со своими сомнениями. Нет, не годится. Всякому овощу свой срок.

— Не годится, так не годится, — тут же согласился Костя и предложил со своей всегдашней непоследовательностью: — Давай, пока есть время, сбегаем в кухмистерскую заморить червячка или возьмем пирожков на углу у Блехмана. У меня давно уже кишка кишке кукиш сулит!

— Ты, Костя, безнадежный экономист, только и думаешь о своем животе, — рассмеялся Николай.

— Не всегда о брюхе думаю, кроме того, я еще усиленно под твоим воздействием развиваю самосознание, — ухмыльнулся Костя. — «Я — червь, пока я невежествен… но я — бог, когда я знаю».

— Ничего ты не понял, шут гороховый! Плеханов что подчеркивает?..

— Давай, давай, Брокгауз и Ефрон!

— «Материалисты-диалектики прибавляют: не следует оставлять светильника в темном кабинете «интеллигенции»! Пока существуют «герои», воображающие, что им достаточно просветить свои собственные головы, чтобы повести толпу всюду, куда им угодно, чтобы лепить из нее, как из глины, все, что им вздумается, — царство разума остается красивой фразой, благородной мечтою. Оно начнет приближаться к нам семимильными шагами лишь тогда, когда сама «толпа» станет героем исторического действия и когда в ней, в этой серой «толпе», разовьется соответствующее этому самосознание».

— Так и я о самосознании. Сегодня, пока ты спал, сны смотрел, взялся за работу Ленина «Что такое «друзья народа» и как они воюют против социал-демократов?». Повторяю, заметь: взялся.

— А «Что делать?» одолел?

— С карандашом в руках. Между прочим, я и Бернштейна извлек в публичке: Ленин разложил его на составные части, вот мне и захотелось самому сопоставить… Нет, я иду к Блехману, а то с тобой умрешь с голоду без покаяния.

— Не успеешь, наши собираются.

Заседали недолго: решили назначить сходку на 18 октября. Выступить на ней поручили Николаю.


…Он начал прямо с места словами Ленина:

— Русская социал-демократическая… социал-демократия не раз уже заявляла, что ближайшей политической задачей русского пролетариата должно быть ниспровержение самодержавия!

Он шел к трибуне, его звонкий быстрый голос как бы прокладывал ему дорогу. В его руках не было ни конспекта речи, ни даже листочка бумаги. Он остановился возле кафедры, оглядел аудиторию, отыскал глазами Костю Сухаря и, словно забыв о том, что кроме Кости здесь собралось около двух тысяч студентов всех курсов, да и не только студентов, продолжал доверительно, как в беседе с глазу на глаз:

— Нынешний пролетариат не желает ограничиваться требованиями сытной похлебки, он хочет добиться свободы слова, свободы собраний! Только единая партия с ясно выраженной целью поможет ему освободиться от гнета помещиков и капиталистов, а не сладкозвучные увещевания господ либералов, не разрозненные кружки, не организации с расплывчатыми задачами. — Он чуть было не сказал «как организация Петербургского университета», но сдержался, опасаясь возникновения ненужных сейчас дебатов по этому поводу.

Николай говорил не повышая голоса, почти без жестов, лишь иногда энергично сжимал кулак.

— Вы только послушайте! Этот в карман за словом не лезет: прирожденный оратор, — сказал своему соседу худощавый седоусый человек, по виду рабочий.

— Теперь уже многим ясно, что социал-демократия руководит борьбой рабочего класса, как пишет в своей работе «Что делать?» Ленин, не только за выгодные условия продажи рабочей силы, а и за уничтожение того общественного строя, который заставляет неимущих продаваться богачам. Мы должны активно взяться за политическое воспитание рабочего класса, за развитие его политического сознания, ибо, как совершенно правильно утверждает Ленин, классовое политическое сознание может быть принесено рабочему только извне, то есть извне экономической борьбы, извне сферы отношений рабочих к хозяевам…

— Ну и память же у этого студента! — восхитился седоусый.

— Полагаю, дело здесь не только и не столько в памяти, хотя она у него действительно превосходная, — отозвался его сосед. — Здесь налицо органичное слияние собственных убеждений с абсолютными социал-демократическими знаниями.

Николай закончил свое выступление под дружные рукоплескания. Костя вскочил на стул и восторженно запел «Марсельезу». Все подхватили слова песни.

Расходились неохотно, толпились в вестибюле, разговаривали громко, забыв о всякой осторожности. Здесь-то, у окна, и разыскал Николая седоусый. Он подошел, поздоровался и, запросто взяв за локоть, сказал:

— Я ваш единомышленник, я член РСДРП, мне надо с вами обстоятельно поговорить, но не здесь, а в более подходящем, не таком шумном месте. Вот что: не смогли бы вы завтра часикам этак к восьми прийти ко мне?

— Обязательно найду время. Седоусый улыбнулся и назвал адрес.

Вскоре Николай стал членом партии, однако из «Централки» не ушел. Он даже после того, как сделался большевиком, продолжал выполнять ее поручения, сообразуясь с обстановкой и заданиями комитета: руководил митингами и демонстрациями студентов. И всюду, как верный оруженосец, его сопровождал Костя Сухарь. Тот удовлетворялся тем, что университетская организация со временем получила новое название: «Объединенная социал-демократическая организация студентов С.-Петербурга». Это его вполне устраивало, так как нравы и порядки в ней больше подходили несколько анархической Костиной натуре. Порой он доставлял Николаю немало хлопот, но это не мешало их дружбе.

Как-то, возвращаясь со студенческого митинга, Костя затянул Николая в молельный дом. Там у этих самых баптистов проходил не то сход, не то вечеря — и Костя, ободренный успехом на митинге, решил, что называется, с места в карьер распропагандировать заодно и сектантов.

— О чем здесь толковать, братия? — сказал он насмешливо. — Если вы сами не признаете икон, то есть рисованного бога, то как же можно верить в того, кого и пощупать даже нельзя?

Что тут поднялось! Сектанты угрожающе загалдели. Один из них, рыжебородый верзила, схватил Костю за воротник. И, пожалуй, здорово досталось бы им, если бы Николай вовремя не вспомнил одну из заповедей баптистов, которая требовала крещения человека в сознательном возрасте. Он сказал об этом как можно спокойнее:

— Отпустите его, почтенный: он же еще не посвящен, — и, воспользовавшись замешательством рыжебородого, быстро, но довольно убедительно выложил все, что знал о вере баптистов. Это подействовало: сектант выпустил Костин воротник, хотя и пробурчал не очень дружелюбно:

— Я вот окрещу его вдоль спины орясиной, будет тогда знать, как глумиться над истинной верой.

Словом, отделались тогда легким испугом. Костя всю дорогу хохотал:

— Какую ты им проповедь закатил! Спасибо, век не забуду: если бы не ты, быть бы мне битым, а как же!

— Еще побьют, не сомневайся, — обнадежил его Николай, — а заодно и мне достанется.

— Тебе — нет. Ты для этого слишком положительная личность. И для меня совершенно непостижимо, как это у тебя все так ловко получается. Студентов всех заворожил — ходят за тобой, как овцы. У меня такое ощущение, что ты старше меня этак лет на пять. Очень уж ты целеустремленный, а мне — веришь, нет — иной раз хочется, как в духовном училище, привязать банку к хвосту кошки…

5

Накануне девятого января Николай отправился на Металлический завод без Кости. Тот с его взбалмошностью мог только помешать, а дело предстояло серьезное: Николай решил еще раз попытаться убедить рабочих не ходить на поклон к царю.

— Только вы поосторожнее там, — предупредили его в комитете. — Сами знаете, обстановка сейчас сложилась в Петербурге очень для нас неблагоприятная, гапоновцы обманом и хитростью поддерживают среди определенной части рабочих веру в царя-батюшку, он, мол, непременно выслушает их и поможет избавиться от лихоимства хозяев. Поэтому действовать надо весьма осторожно, а то может случиться, как случилось тогда у сектантов. Помните?

— Еще бы не помнить! — рассмеялся Николай. — Нас там чуть было не поколотили.

Сейчас он шел не к баптистам, а на завод, где его хорошо знали, однако на душе у него было тревожно: удастся ли отговорить металлистов от опрометчивого шага? Раньше они его слушали с большим вниманием, особенно когда он говорил о том, что недостаточно добиваться у администрации только материальных уступок:

— Сил при этом вы расходуете много, а хозяин как был хозяином, так и остается им: в одном уступит — в другом прижмет.

— Это верно, — соглашался с ним Ерофеич.

Вид у него строгий, неприступный: попыхивает дымом сквозь редкие усы, трет ветошью темные от железной пыли и мазута руки и смотрит исподлобья. Но это у него внешнее. На самом деле он отличался редкостным миролюбием, всегда поддерживал Николая, помогал советами:

— Вы, молодой человек, с нами попроще говорите, чтобы ученость не дюже выпирала. А насчет того, что хозяин жила, — это точно. Помнишь, Петруша, — обращался он к своему подручному, ладному и вечно чумазому парню, — в прошлый раз, когда мы его принудили, чего только не наобещал, а как до дела дошло — показал кукиш с маслом.

Но сегодня даже Ерофеич встретил Николая несколько настороженно, однако в просьбе позвать рабочих из соседних цехов не отказал, только хмуро заметил:

— Ничего плохого в том нет, если мы завтра всем миром пойдем к царю. Чай, не одни пойдем. Вон и с «Феникса», и от Крейтона кто, и с других заводов — все пойдут. Вдруг все-таки примет он нас, выслушает? От него, поди, многое укрывают наши злыдни, вот мы все и разобъясним. «Да, гапоновцы здесь основательно потрудились», — огорченно подумал Николай. Рабочие входили молча, рассаживались кто где: на грудах заготовок, на ящиках или просто прислонялись к стенам и станкам. По отдельным словам, по выражению лиц рабочих нетрудно было попять, что настроение у них в последнее время сильно изменилось. Ерофеич сидел, опустив глаза, Петруша Скальный сосредоточенно рассматривал дыру на штанине. Чтобы всех видеть, Николай взобрался на станок, волнуясь, начал говорить:

— Меня вы знаете, товарищи. Я никогда перед вами не кривил душой, поэтому скажу сегодня то же самое, что говорил полмесяца назад вот в этом самом цехе. Тогда вы соглашались, что до тех пор, пока у власти стоят заводчики и помещики, трудовой люд не перестанет бедствовать. Выход у вас один: надо менять само правительство, сам строй, который и держится потому, что вы разобщены. Нужно объединяться, организовываться, но не так, как советуют вам радетели вроде попа Гапона. Сейчас он уговаривает вас идти к Зимнему дворцу за милостыней. Царь не будет вас слушать, потому что он, по сути дела, тоже один из самых богатых помещиков России. Думаете, он пожелает добровольно поделиться с вами своими доходами? Кукиш с маслом, как говорит Ерофеич.

Среди присутствующих были убежденные гапоновцы, они пытались сбить оратора выкриками:

— А ты откуда знаешь, примет он нас или не примет? Ты что, с ним чаи вместе распивал?

— Кончай свой молебен, небось сам-то ни разу и креста не сотворил!

— У него своя вера! — вклинился кто-то.

Николай повернулся, разыскал взглядом лицо гапоновского прислужника, сказал:

— Правильно, у меня вера своя. Только моя вера, уважаемый, отличается от вашей тем, что я верю в справедливость для всех трудящихся, а вы с Гапоном… — Он едва удержался от резкости, даже умолк на время, потом продолжал уже спокойно, взвешивая каждое слово: — Не верьте, товарищи, Гапону. Он заодно с теми, кто мешает вам жить по-человечески. Думаете, случайно гапоновские собрания проходят везде открыто? Нет. Сама полиция оберегает их: пусть, мол, побалуются, вреда нам от этого не будет, а польза очевидная. Меня, например, она оберегать не будет…

Он говорил и в то же время чувствовал, что его слова будто гаснут в сумеречном помещении цеха. Лица рабочих оставались непроницаемыми. Все теперь молчали: одни, быть может, от неловкости перед своим любимцем, другие, гапоновцы, — видя, что их взяла. Молчал Ерофеич, а Петруша Скальный продолжал по-прежнему разглядывать прожженную штанину. И только когда у главного входа возник приглушенный шум, Ерофеич сказал подручному:

— Фараоны, кажется, препожаловали: не иначе, кто донес. Отвлеки их чем-нибудь. — И шепнул Николаю, когда тот соскочил со станка: — Идите за мной. Незачем вам попадаться сейчас на глаза полиции — враз в тюрьму упекут.

Петруша торопливо подхватил ящик с металлической стружкой и почти побежал к выходу. У дверей он как будто споткнулся — и высыпал стружку на пол.

— Раззява! — заорал на него мастер. — Руки у тебя отсохли? А ну посторонись, дай пройти их благородию.

— Виноват, господин мастер, я нечаянно, — начал оправдываться Петруша.

Он опустился на колени и принялся, суетясь и спеша, подбирать стальные спирали и укладывать их в ящик. Спирали, как нарочно, бугрились, сцеплялись между собой, занозами впивались в рукава и полы куртки. Мастер рассерженно отпихнул рабочего, шаркнул ногой по вороху стружки и тут же зацепился за них штаниной. Оба теперь согнулись, мешая пройти полиции: один собирал стружки, а другой, бормоча ругательства, отдирал их от своих брюк. Тем временем Ерофеич провел Николая черным ходом и спрятал его в башне броненосца «Ослябя».

— Посидишь здесь, в темноте, — сказал он. А когда все улеглось и полиция несолоно хлебавши убралась, незаметно выпустил Николая, даже извинился: — Ты на меня зла не держи. Миром порешили идти завтра, а с миром не поспоришь, хотя меня самого сомнения одолевают: царь — это тебе не кум-сват.

Костя встретил Николая неподалеку от заводских ворот, обрадовался:

— Я думал, тебя сцапали, а ты выскочил сухим из воды! Почему меня не предупредил, что пойдешь сегодня на завод? Смотри, когда-нибудь угодишь за решетку.

— Поговорим потом, — досадливо отозвался Николай, не поднимая головы, и прошел мимо озадаченного приятеля.

— И то верно, — сообразил тот, поднял воротник, постоял немного, потом зашагал в противоположную сторону, запоздало ругая себя: «Черт меня дернул прийти сюда, не ровен час — шпик приклеится».

Он осторожно осмотрелся: кругом все было спокойно. И тут с лицом Кости произошло чудесное превращение — засветилось, как пасхальное яичко: столкнулся со знакомой барышней. Она куталась в шарфик и улыбалась.

— Вы?! — только и мог выговорить Костя. Барышня прижала пальчик к губам: дескать, молчите,

и он благоразумно посторонился. Чуть приотстав, за барышней следовал согбенный старик, опираясь на суковатую, в монограммах, палку. «Отец? Муж? — едва успел подумать Костя, как они — барышня и старик — скрылись в подъезде ближайшего дома. — Так вот она где живет!»

Несколько позднее, когда друзья снова встретились, Николай пообещал:

— В следующий раз я тебя поколочу.

— И стоит, — покаянно согласился Костя, сделал страдальческое лицо, но тут же расплылся в широчайшей улыбке: — А сегодня я опять ту же барышню встретил! Веришь, Диана, да и только. Волосы у нее золотистые и вьются из-под шапочки, а талия как у… словом, Диана — и все тут! А как посмотрела на меня!

Николай слушал его снисходительно. Наконец Костя спохватился, спросил:

— На чем там порешили? Идти или нет?

— Пойдут. Теперь их не переупрямишь. И мы пойдем.

— Кто мы?

— Большевики.

— Да ты что? — изумился Костя. — Убеждали, убеждали, а потом на попятную?

— Наше место среди рабочих.

— Тогда и я с тобой.


Утро девятого января наступило морозное: снег скрипел под ногами, казалось, сам воздух, синеватый, сухой, тоже слегка поскрипывал. К Зимнему дворцу толпами двигались люди — молодые, пожилые, мужчины, женщины. Много было и ребятишек всех возрастов. Одни держались за руки взрослых, другие норовили вырваться вперед. Их удерживали, понуждали идти степенно. Несли иконы. У многих на руках дремали или всхлипывали малыши. Лица людей сливались в одно серое пятно. Шли молча, лишь кое-где слышались негромкие отрывочные слова:

— Не может не выслушать.

— Знамо.

— Идем мирно, с иконами, с детями...

Иногда в толпе прорывалось слово: «Товарищи!» — но тут же глохло в протестующем ропоте.

Николай с Костей выбрались на улицу в то время, когда уже разрозненные толпы хлынули вспять: солдаты встретили передних винтовочными залпами в упор. Теперь люди несли раненых, убитых, громко и озлобленно проклинали свою доверчивость и того, кого час-два назад называли «отцом и заступником».

Женщина с бескровным лицом и остановившимися глазами брела по обочине, волоча за собой по снегу черную, как траурный флаг, шаль и, ни к кому не обращаясь, повторяла:

— За что? За что?

Вдруг из боковой улицы, прямо на людей, вынеслись конные солдаты, размахивая саблями. Все смешалось. Женщина, сбитая конем, упала; Костю с Николаем и Петрушей Скальным, который неведомо как оказался тут же, оттеснили к решетке ограды.

— Что делают, что делают… — всхлипывал Петруша и хватал Николая за рукав, — убьют ведь, ей-богу, зарубят!

Кони храпели, пьяные всадники рвали им губы удилами, наезжали на людей. Толпа побежала, бросая иконы. Один рабочий упал на колени, протянул к солдатам руки:

— Побойтесь бога, православные!

Костя ухватился за решетку, взобрался на нее, закричал срывающимся голосом:

— Стойте! Стойте, товарищи! Бей царских прислужников!

Он соскочил с ограды на снег, вывернул из решетки ржавый прут, начал размахивать им перед мордой всхрапывающего жеребца. Несколько молодых рабочих лихорадочно, обдирая ногти, выламывали кирпичи, швыряли в конных солдат. На Костю налетел другой конник, полоснул шашкой. На мгновение Косжя потерял сознание, а когда очнулся — увидел оскаленную конскую морду и нависшее над ним огромное копыто с блестящей подковой. Только чудо спасло его: копыто опустилось совсем рядом с его лицом, стальной шип врезался в утоптанный, смоченный кровью снег. Костя снова потерял сознание. Не видел он, как отбивались от солдат Николай и Петруша Скальный, не чувствовал, как потом несли его на руках. Он пришел в себя только в больнице, спросил, едва шевеля пересохшими губами:

— Где солдаты?

— Прогнали мы их, Костя, прогнали. А ты молчи, тебе нельзя сейчас разговаривать, — сказал Николай.

— Как еще успели живым донести, — заметил врач. — Рана глубокая и весьма опасная… — и добавил что-то по-латыни, но Николай не расслышал, а Петруша ничего не понял. Он мял в руках шапку с оторванным ухом и глядел на пол, где у его залатанных валенок расплылась мутная лужа растаявшего снега. Костя бредил:

— У нее удивительные глаза… Уберите эту морду! Назад! Назад!.. Лик богоматери… кровавое сияние…

Николай готов был не отходить от постели Кости, даже два раза ночевал в больнице, уткнувшись в спинку стула. Но революционные события после девятого января развивались с такой силой и быстротой, что он не всегда имел возможность навестить своего друга. Теперь, когда массы всколыхнулись, его слово, слово страстного оратора-большевика, было особенно необходимо рабочим, утратившим веру в царя-батюшку. Лавина народного гнева обрушилась на самодержавие. Признанный студенческий вожак, Николай успевал всюду. Его можно было видеть на заводах, в рабочих бараках, среди студентов.

Однажды, войдя в душную больничную палату и увидя своего друга, бледного, изможденного, в сером застиранном белье, Николай вдруг понял, что Костя не в состоянии изжить ужас девятого января. В его душу не проникает свежее, оздоровительное дыхание надвигающейся революции. Его мысль сосредоточилась на одном:

— Какие у них были лица, у этих пьяных солдат! Тупые, бессмысленные. И кровь… Ты на бойне бывал?

— Костя, ты меня слышишь, Костя, — горячо зашептал Николай, склонившись к его изголовью. — Тот день стал для всех нас большим уроком. Он открыл глаза многим, тем, кто надеялся на царскую доброту. Сейчас такое делается! Сейчас даже самые отсталые рабочие бастуют. «Буря! Пусть сильнее грянет буря!..» Вчера в университете собралось пять тысяч студентов! Решено объявить всеобщую студенческую забастовку, прекратить занятия до осени, чтобы отдать все силы борьбе…

Но Костя не слышал, он бредил:

— Бойня… Я напишу… Пусть все знают…

Не написал… Почти год болел Костя. Умер в полицейском участке, куда его ночью перенесли на носилках жандармы. Об этом Николай узнал от сиделки. Не поверил ей, рискуя быть арестованным, наведался в полицию, но ничего толком не добился: людей в то страшное время хоронили в общих ямах, от них не оставалось даже имени.

6

Смерть Кости потрясла Николая. Он забросил лекции, не появлялся в комитете, мучительно и много думал о случившемся. Однажды по поручению комитета его навестил знакомый металлист и заговорил прямо с порога:

— Так не годится. Возьми себя в руки. Сейчас перед нами задача: развернуть самую усиленную работу среди солдат Петербургского военного округа. Задача сложная и ответственная. Надо объединить рабочих и солдат, чтобы впредь не повторилось такого, как девятого января, когда они били морду нашему брату…

— Не надо популярных лекций, товарищ, — хмуро остановил его Николай. — Мне все ясно.

— Вот это уже другой коленкор, — заулыбался гость. — Мне поручено передать задание. Надо проникнуть в ближайшую воинскую часть, установить там надежные связи. Только учти: дело это потребует от тебя особенной осторожности, в любой момент можно схлопотать пулю от часового.

— Пули бояться — к солдатам не ходить, — пошутил Николай. Вот таким его и привыкли видеть в комитете — боевым, немного ироничным. Заговорил деловито, по обыкновению запальчиво и быстро: — К этому делу надо привлечь ребят из студенческой организации. Они помогут с нелегальной литературой. Полагаю, и заводы сейчас не следует оставлять в стороне… Почему вы так удивленно смотрите?

— Да ничего, так. Думал, ты совсем скис, а ты молодцом. Так и товарищам передам.

…Николай пошел навестить зятя Ерофеича, Игната, который был призван в прошлом году и проходил службу в одной из частей Петербургского гарнизона. Правда, Игната Николай почти не знал, лишь видел один-два раза, но решил, что для начала будет совсем не плохо познакомиться с ним поближе. Он побывал дома у Ерофеича, взял адрес, по пути прихватил гостинец солдату — две пачки махорки — и отправился в часть. Там он попросил вызвать Игната, поговорил с ним, рассказал о том, что делается в городе, а потом поинтересовался: нельзя ли, мол, провести его в казарму?

— Что вы! Что вы, господин студент! — Игнат даже руками замахал. — За это мне унтер голову оторвет…

— И стоит оторвать. Такие, как вы, боязливые, убили моего друга. До тех пор, пока одни солдаты будут бояться своих унтеров, другие будут спокойно убивать своего же брата рабочего. Сами-то вы давно шинель надели?

Игнат смутился и обещал подумать.

Николай приходил в расположение части несколько раз, познакомился еще кое с кем из солдат, а однажды передал несколько экземпляров большевистской газеты «Казарма». К этому времени он уже был членом Военной организации при Петербургском комитете РСДРП.

— Почитайте на досуге, но чтобы никто из офицеров не увидел, а будет непонятно, я приду к вам и разъясню.

— Смотри, студент, с порохом играешь, — предостерег его пожилой солдат, однако газеты сунул за пазуху. Напоследок решился: — Послезавтра за городом будем, вот туда и приходи. Лесок там. Если что — укроешься.

С тех пор Николай стал часто бывать у солдат. Бывшие рабочие, крестьяне, одетые теперь в шинели, интересовались тем, что происходит на заводах, в деревнях, и Николай на все вопросы отвечал обстоятельно и понятно, говорил, что солдат только тогда будет иметь право называться человеком, когда перестанет быть царским солдатом.

За последнее время Николай возмужал, раздался в плечах, но по-прежнему оставался очень подвижным и легким на подъем. Он ежедневно выступал на митингах предприятий Шлиссельбурга, Кронштадта, Сестрорецка, Охты, Колпина, еще более сблизился с рабочими Выборгской стороны и Невской заставы. Пожалуй, не было в Петербурге ни одного сколько-нибудь крупного предприятия, где он не выступил бы с призывной речью. О молодом большевистском ораторе с большим уважением отзывались рабочие, ценили его и в Петербургском комитете РСДРП. И когда Ленин приехал из Женевы, на одном из заседаний комитета он заговорил с Николаем.

— Так вот вы какой, товарищ Абрам, — Владимир Ильич назвал Николая его партийной кличкой. Он смотрел на смущенного юношу своими проницательными темно-карими глазами и скупо улыбался.

О Ленине Николай слышал часто, внимательно вчитывался в его труды, представлял его себе очень высоким, даже громадным, и очень строгим. Он желал и в то же время опасался встречи с ним. И вот теперь Николай говорил с ним и не испытывал при этом особой робости. Только почтительность и еще необъяснимое чувство раскованности. Ощущение у него было такое, словно встреча эта была не первой, будто он знал этого невысокого, чрезвычайно подвижного человека давным-давно. Отвечал на его вопросы лаконично, но исчерпывающе, говорил о том, что Военная организация комитета действует, что крепнет связь с солдатскими массами.

Неожиданно Ленин спросил:

— А вы, говорят, уже получили боевое крещение?

— Случайное ранение, Владимир Ильич.

Николаю ясно припомнилось, при каких обстоятельствах он получил пулю из подворотни. Была дождливая ночь, он возвращался с Невской заставы. Кругом ни души — и вдруг выстрел. Вгорячах даже не понял, что случилось, прошел несколько шагов и только тогда почувствовал боль. Спасибо заводским ребятам: они подоспели вовремя, перевязали и доставили в больницу. С месяц провалялся на больничной койке.

— Случайное, считаете? Нет, батенька мой, в этом мире ничего не бывает _ случайного. Как видно, вы кое-кому основательно насолили. Впредь будьте осторожней. Сейчас шестой год, а не пятый. Надо ожидать самых жесточайших репрессий.

Сказал — будто в воду глядел. Вскоре в Петербурге начались аресты. Едва не угодил за решетку и Николай, когда было задержано сразу тридцать шесть членов Военной организации. Почувствовав неладное, он не явился домой, где его поджидала засада. Он был привлечен к суду заочно, потому что, как сообщал начальник жандармского управления, «под стражей не состоял, так как успел скрыться». В его квартире перетряхнули все имущество и обнаружили десятка три нелегальных газет, рукописи и резолюцию Четвертого объединительного съезда партии.

Несколько позднее, в июне 1907 года, его взяли на заводе Крейтона и привлекли по делу Военной организации.

Ольга Александровна неутомимо ходила по присутственным местам, хлопотала о сыне всюду, писала прошения во всевозможные инстанции. Его освободили, но осенью этого же года он был арестован снова… И опять начались беспокойства матери. На этот раз Николаю запретили жить в Петербурге, он был взят под надзор полиции и сослан в Люблин.

7

Родители очень обрадовались этому горькому счастью — ежедневно видеть опального сына, разговаривать с ним не через решетку, ухаживать за ним, как в детские годы… Но сын в последнее время сильно изменился, был мрачен, отвечал на вопросы неохотно. Временами он нелегально возвращался в Петербург, ездил в Москву. С каждой поездкой — мать с отцом видели это — настроение у него все более ухудшалось, он стал замкнутым, иногда раздражался по пустякам. И это более всего удивляло Ольгу Александровну: она знала, как он ее любит. Прежде он очень бережно и внимательно относился к ней: при малейшем ее недомогании пугался, окружал трогательной заботой. А тут будто его подменили, буркнет: «Ты не волнуйся, мать, я ненадолго» — и уедет в Петербург, исчезнет с глаз на неделю, на месяц.

Потом эти отлучки прекратились. Николай еще более осунулся, говорил с трудом, словно испытывал при этом физическую боль. Сказалось напряжение последних лет: изматывающая слежка, повальные аресты, гибель товарищей. Чаще, чем о других, он думал о Косте, представлял его бескровное лицо на больничной подушке, думал о том, что он погиб бессмысленно, как если бы угодил в обвал. Сядет у окна, подопрет висок кулаком и смотрит прямо перед собой, но при этом, как не раз замечала мать, ничего не видит и не слышит.

— О чем ты, сынок? Не заболел?

— Нет, просто на душе пакостно.

— Пошел бы на улицу погулял. Посмотри, какая благодать кругом: белым-бело от снега. В детстве, бывало, домой не докличешься, а теперь сидишь нахохлившись, как воробей в дурную погоду. Пойди проветрись, подыши свежим воздухом.

— Не хочется.

Так продолжалось довольно долго. Потом это оцепенение прошло. Начал выходить из дому. Как-то привел в порядок заброшенные лыжи и отправился за город, но вернулся скоро, поставил лыжи в сарай и больше о них не вспоминал.

Теперь он, как прежде, много читал. Уткнется в книгу — не дозовешься. На этажерке у него появились сочинения, которых раньше Ольга Александровна никогда не видела. И среди них — книги итальянского синдикалиста Лабриолы, француза Сореля… Мать и не подозревала о том, что он решил сам написать книгу, изложить в ней свои теперешние воззрения. Сейчас ему казалось, что все прежнее ушло безвозвратно, что настало время переоценки ценностей. Он целыми днями читал, делал обширные выписки в тетради, иной раз засиживался за столом до глубокой ночи. Мать всячески оберегала его: то прикроет дверь в горницу, то неслышно войдет и поставит перед ним стакан горячего чаю. Она не спрашивала, о чем он пишет, радовалась тому, что у сына прошло состояние хандры, похожей на болезнь. Иной раз он отрывался от рукописи, смотрел на мать с задумчивой улыбкой, но чаще попросту не замечал ее прихода. Чай остывал, бублики оставались нетронутыми. Только однажды он как-то весь загорелся, глаза его вдохновенно блеснули:

— Я задумал книгу, мама, ты только вслушайся: «В поисках «ортодоксии»»! Понимаешь, гордиев узел развязывается просто. Все дело в организации синдикатов, а проще говоря, в создании профессиональных объединений. Лабриола говорит… Да очевидно и без него, что есть другой путь освобождения трудового народа, о котором мечтали поколения передовых мыслителей!..

— И откуда у вас, у Крыленко, столько одержимости? — с ласковым упреком спросила Ольга Александровна, внимательно выслушав все то, что говорил ей Николай. — Отец изводил меня «Трактатами» Цицерона, а теперь ты с этим своим Лабриолой.

— Что Цицерон! — запальчиво заявил Николай и начал быстро, совсем как отец, прохаживаться по горнице. — Речь идет о бескровной революции, борьба, классовая борьба затихнет сама собой, сойдет на нет. Останется только один класс трудящихся… Нет, постой: я здесь, кажется, что-то напутал.

Он сел за стол, склонился над рукописью, одну фразу вычеркнул, заменил ее другой, снова перечеркнул… Мать вышла, тихонько прикрыв дверь.

Трудясь над «Ортодоксией», он время от времени принимался за короткие статьи: ему не терпелось возможно скорее и непременно печатно поделиться своими соображениями о радикальном переустройстве общественных отношений. Писал, заклеивал и отсылал в какую-нибудь легальную газету, а затем снова брался за свою книгу, которая казалась ему в то время панацеей от всех бед.

Наконец книга была закончена. Он раздобыл где-то пишущую машинку и начал перепечатывать написанное — неумело, одними указательными пальцами, поджав другие, чтобы не мешали. Потом соорудил конверт из плотной бумаги, завернул рукопись в кальку, вложил ее в конверт и отнес на почту.

Потянулись томительные дни ожиданий. Ни о чем другом, кроме своей книги, он не мог говорить, зазывал домой почтальона, всячески умасливал его, будто от того что-нибудь зависело, а потом — который раз за день! — бежал на почту… И вот оно, пришло! Как-то, сам себе не веря, он торжествующе извлек из почтового ящика довольно солидный пакет! Даже не обратил внимания на то, что пакет был без адреса и марок, торопливо разорвал его — и недоуменно посмотрел на мать. Это было совсем не то, чего он ждал. Это был сборник «Итоги Лондонского съезда РСДРП». Кто подсунул в ящик «Итоги», с какой целью — Николай так никогда и не узнал. Впрочем, едва перелистав сборник, он тут же понял: послание, хотя и без адреса, пришло по назначению…

Статья «Отношение к буржуазным партиям», подписанная Лениным, не оставила от новых воззрений Николая Крыленко ни одного перышка:

«…Время, лежащее между этим наибольшим подъемом и наибольшим упадком нашей революции, будущий историк социал-демократии в России должен будет назвать эпохой шатания… Буржуазная печать усиленно пользуется вынужденным молчанием с.-д. и «полулегальностью» Лондонского съезда, чтобы клепать на большевиков, как на мертвых. Конечно, без ежедневной газеты нам нечего и думать угоняться за беспартийным «Товарищем», где бывший социал-демократ А. Брам, затем г. Юрий Переяславский и tutti quanti[1] отплясывают настоящий канкан, — благо, протоколов нет, и врать можно безнаказанно. В статьях этих А. Брамов, Переяславских и К0 нет ничего, кроме обычной злобности беспартийных буржуазных интеллигентов, так что на эти статьи достаточно указать, чтобы они встречены были заслуженным ими презрением…»

По мере чтения мочки ушей Николая сделались горячими от прилившей к ним крови. Смешанные чувства уязвленного самолюбия и жгучего стыда заставляли его краснеть и отворачиваться от материнских глаз. Он чувствовал себя как мальчишка, которого выпороли за постыдный поступок.

Теперь он не ходил на почту, не зазывал к себе почтальона, а время от времени брал нежданный сборник с ленинской статьей, вчитывался в нее или рассеянно перебирал страницы копии отосланной рукописи и всякий раз видел при этом насмешливо улыбающегося Ленина.

— Канкан, в самом деле канкан, — бормотал он, сожалея о том, что поспешил отправить в издательство первый экземпляр.

«В поисках «ортодоксии»» вышла из печати весной девятого года, однако, как и следовало ожидать после длительных раздумий, удовлетворения не принесла. Конечно, ему было приятно держать в руках свою собственную книгу: не каждому выпадает такое! Он оглаживал ее, как живую, заглядывал в корешок. Но особенного восторга не испытал. Прочитал ее и равнодушно сунул на этажерку между Лабриолой и Сорелем.

— Что же ты не радуешься? — спросила мать.

— Чему радоваться?

— Хотя бы тому, что добился своего: написал и напечатали. Я думала, ты с ума сойдешь от этих своих поисков ортодоксии.

— Как видишь, не свихнулся.

— А куда ты запрятал свою книгу? Дал бы почитать.

— Стоит ли?

— Любопытно. Так долго писал, так переживал, волновался.

— Можешь считать, что я переболел корью. Теперь я здоровый человек… Знаешь, мама, пойдем завтра по грибы?

Загрузка...